Я поблагодарил его, но не с теми сердечными излияниями, которое бы непременно выказал, если б заметил на его губах малейшую улыбку или какое-то изменение в развязном и спокойном тоне его речей. От слов его лед как будто готов был растаять, но холодность его взгляда невольно обдавала меня морозным воздухом.
   — Еще раз попрошу вас, сэр, вспомнить о том, что я говорил уже относительно причин, вызвавших у меня эти предложения. Если же во всем этом вам угодно будет видеть только полезное посредничество, то я никогда во зло не употреблю смелости, на которую вы дадите мне право, и вы не обязаны будете вспоминать или возобновлять наших откровенных разговоров, таких, как в эту ночь. Я не стану роптать на ваше обращение со мной и постараюсь не считать вас неблагодарным.
   Я не мог не принять подобный вызов и тотчас отвечал без всякой уже натянутости. По какому праву стал бы я делать несправедливые заключения о человеке только потому, что его лицо, голос и манеры производят на меня неприятное впечатление? Могу ли я знать, не вызваны ли внешние особенности его телосложения недостатками, заложенными от природы или от сокрушительного действия страдания и горя? Он имел бы право укорять меня в несправедливости, укорять в эгоизме, если б я не отвечал ему с сердечной откровенностью :
   — Я не могу принять вашего предложения иначе как с благодарностью, с живейшей и искреннейшей благодарностью. И я докажу вам это тем, что попрошу когда-нибудь об одолжении для себя и для Маргреты, и с полным доверием обращусь к вам с этой просьбой, и даже скорее, может быть, чем вы это думаете.
   Он наклонился и отвечал какими-то дружескими словами, которые я не совсем расслышал, потому что в эту минуту сильный порыв ветра с яростью промчался по улице, потрясая мимоходом окнами и ставнями и замирая вдалеке каким-то долгим погребальным свистом, подобным последнему воплю отчаяния и смерти.
   Когда он снова заговорил после короткой паузы, то это было уже совсем о постороннем предмете. Он рассказывал о Маргрете, с большими подробностями распространялся о ее нравственных качествах, ставя их даже выше прекрасной внешности, говорил о мистере Шервине, раскрывая некоторые основательные и привлекательные стороны его характера, которых я еще не замечал. Все, что он говорил о мистрис Шервин, казалось, было высказано с чувством сострадания и уважения. Он даже намекнул о холодности, которую она к нему всегда проявляла, приписывая ее, по здравом размышлении, невольному капризу, происходившему от нервной раздражительности и беспрерывных болезней. Слегка касаясь этих тем, он проявлял в своих речах так же мало принужденности и выразительности, как и во всех прежних разговорах.
   Было уже поздно. Гром гремел еще глухими и отдаленными раскатами, а ярость ветра не подавала признаков утихнуть. Наконец уже не стало слышно стука дождя об стекла окон, и не было уже благовидных предлогов продолжать нашу беседу, да я и не хотел отыскивать их. Теперь я довольно хорошо познакомился с Маньоном, чтобы быть уверенным, что, несмотря ни на какие усилия, я никогда не добьюсь от него разгадки тайны его прежней жизни, даже если б мне надо было учинить над ним суд. Так почему бы не судить мне его лучше по настоящему опыту, чем по давно прошедшей истории? Я слышал о нем много хорошего, и только одно хорошее от его взыскательного хозяина, который знал его лучше всякого другого и долго испытывал его. Он проявлял чрезвычайную деликатность и самое сердечное желание оказывать мне услуги. Конечно, я обнаружил бы неслыханное любопытство, если б после всего этого стал бы допытываться о его частных делах.
   Я встал, чтоб проститься. Он не стал удерживать меня, но, отворив окно и выглянув на улицу, о, метил только, что дождь уже не так силен и что мой зонтик будет достаточным средством против него. Он проводил меня со свечой через коридор. Обернувшись к нему у подъезда, чтобы еще раз поблагодарить его за гостеприимство и пожелать ему доброй ночи, я вдруг подумал, что мои слова могут показаться ему холодными и подозрительными после того, как он с таким радушием предложил мне свои услуги. Если действительно я произвел на него такое впечатление, то все же он ниже меня званием, и с моей стороны было бы жестоко оставлять его таким образом. Я хотел проститься с ним гораздо теплее.
   — Позвольте мне еще раз заверить вас, — сказал я, — что это будет не моя вина, если мы с Маргретой не воспользуемся вашим любезным предложением со всей должной признательностью к вам как к нашему лучшему другу.
   Небо все еще прорезывалось молниями, хотя гораздо реже прежнего. По странной случайности в ту минуту, как я произносил эти слова, молния сверкнула, и ее свет упал прямо ему на лицо, как будто разрезав его пополам. Эта молния придала его лицу мертвенный цвет, до того ужасный, изуродовала его с такою адскою быстротой, что передо мною очутилось какое-то привидение, точно демон, дразнивший меня страшными гримасами. В эту минуту мне надо было вспомнить, какая невозмутимая флегма запечатлена всегда на его лице, чтобы убедить себя, что мои глаза были только ослеплены оптическим обманом.
   Когда мрак окружил нас, я простился с ним и почти машинально повторил слова, сказанные прежде.
   В раздумье пришел я домой. Эта ночь дала мне много вопросов для размышления.
IV
   Приблизительно в то время, как я познакомился с Маньоном, или, говоря точнее, раньше и позднее этого времени некоторые особенности в характере и в поступках Маргреты, случайно подмеченные мной, причинили мне беспокойство и даже неудовольствие. Правда, как то, так и другое чувство были непродолжительные, потому что обстоятельства, возбудившие их, были сами по себе довольно ничтожны. По мере того как я записываю эти домашние эпизоды, они ярко восстают в моей памяти. Я упомяну только о двух. Впоследствии видно будет, что они не совсем неуместны здесь.
   В одно прекрасное осеннее утро я пришел в Северную Виллу несколькими минутами раньше условленного часа. В то время, когда слуга отворял мне подъезд, выходивший на сквер, мне вздумалось сделать Маргрете сюрприз и неожиданно войти в гостиную с букетом цветов, нарванных в ее цветниках. По этому случаю я не приказывал докладывать о себе и, обойдя вокруг сада, вошел туда через боковую калитку.
   Занятый цветами, я дошел до зеленой травы под окнами гостиной, из которых одно было полуотворено. Моя жена с матерью находились там, я узнал их голоса. Признаюсь, я стал прислушиваться к их словам и вот что услышал:
   — Говорю вам, мама, что я хочу иметь такой наряд и непременно буду его иметь, хочет ли этого отец или нет!
   Это было сказано громким и решительным тоном, какого я никогда еще не слышал у нее.
   — Прошу тебя, умоляю тебя, милое дитя, — ¦ отвечал слабый и грустный голос мистрис Шервин. — Ты очень хорошо знаешь, что назначенное тебе ежегодное жалованье совсем истрачено.., и даже слишком.
   — Да я совсем не хочу, чтобы мне назначали жалованье на год. Разве сестра его получает жалованье? Зачем же мне назначают его?
   — Душенька моя, ведь тут есть разница…
   — А я так думаю, что нет никакой разницы, потому что я теперь жена его. Будет время, когда я стану выезжать в экипаже, как и его сестра. Он во всем требует моего совета и все делает так, как я хочу. Вам следовало бы поступать по его примеру.
   — Не сердись на меня, Маргрета, если б это от меня зависело, то, разумеется, у тебя все было бы, как тебе хочется, но, по совести сказать, я никогда не осмелюсь просить твоего отца сделать для тебя еще и эти наряды, тем более, что он нынешний год и так уже сделал тебе много подарков.
   — Вот, мама, ваше самое главное слово, которым вы заканчиваете все дела: «Это не от меня зависит». Не от вас! Ах, как вы надоели мне! Но как хотите, а у меня будет этот наряд — уж это дело решенное! Он сказал, что его сестра надевает на вечер голубое креповое платье, и у меня будет точно такое же голубое креповое платье. Вот увидите, что оно у меня будет! Уж я найду средство сама утащить из магазина, если нельзя иначе. Я уверена, что папа никогда не обращает внимания на то, как я одета, а не все же ему известно, что продается в его магазине. Он тогда только может узнать, что продано, когда приносят ему эту толстую магазинную книгу — или как она там иначе называется, не знаю. Ну, а тогда, если он и взбесится…
   — Дитя мое! Дитя мое! Как можно говорить так об отце? Ведь это грех, Маргрета, истинно грех. Ну что сказал бы Сидни, если б он тебя услышал?
   Я решил тотчас же войти и сказать Маргрете, что я все слышал. В то же время я намеревался, для ее собственного блага, сделать ей строгий выговор и высказать все, как она удивила и оскорбила меня такими словами. При моем неожиданном появлении мистрис Шервин вздрогнула и оробела еще больше обыкновенного. Маргрета же подошла ко мне с своей обычной улыбкою и протянула мне руку с свойственной ей границей. Я ни слова не сказал ей до тех пор, пока мы не уселись в нашем любимом уголке и не начали беседовать, по обыкновению, вполголоса. Тогда я начал ей выговаривать с большой нежностью и как можно тише. Она же тотчас придумала лучшее средство, чтобы сразу же остановить мое красноречие, несмотря на всю мою решимость. Глаза ее наполнились слезами, и я увидел, как покатились ее слезы — первые слезы, которые она проливала, и по моей вине. Она пролепетала несколько слов неудовольствия против моей неуместной досады: и за что? За то, что она желала понравиться мне, одеваясь так, как моя сестра… И в одну минуту она ниспровергла все мои твердые намерения, которые я придумывал для ее же блага. Остальные часы нашего свидания поневоле были употреблены мной на то, чтобы успокоить ее и выпросить у нее же прощенье. Надо ли договаривать, чем кончилась наша маленькая размолвка? Я не раскрывал более рта об этом случае и подарил ей желаемое платье.
   Прошло несколько недель в совершенном спокойствии, и снова случай сделал меня свидетелем другой домашней сцены, в которой Маргрета играла главную роль. Я пришел к ним тоже утром, дверь главного подъезда была отворена. На лестнице стояло ведро с водой, по всему видно было, что служанка занималась мытьем и уборкой, но кто-нибудь позвал ее, и она, уходя, забыла запереть дверь. Лишь только я подошел к залу, как тотчас же узнал о причине, помешавшей ей.
   — Ради самого Бога, — кричала кухарка, которую я сейчас узнал по голосу, — ради самого Бога, оставьте кочергу! Маменька сейчас вернется, а ведь это ее кошка. О, Господи, Боже мой! Нет уж, воля ваша, барышня, а вы этого никогда не сделаете! Наверняка вы не убьете ее!
   — А вот-таки убью! Непременно убью эту мерзкую, гнусную, отвратительную кошку! Что мне за дело, кому она принадлежит! О, моя милая, моя любимая птичка!
   Я узнал голос Маргреты, прежде сердитый, потом прерываемый истерическими рыданиями.
   — Бедная птичка! — продолжала служанка, стараясь успокоить ее. — Мне очень жаль и птичку, и вас, барышня. Но вспомните, пожалуйста, ведь вы сами виноваты, поставив клетку на стол, когда кошка была в комнате.
   — Молчать, гадкая! Как ты смеешь меня обвинять?.. Оставь меня! Пошла вон!
   — О, нет, нет!.. Вы не должны.., этого нельзя, г. Ведь это кошка вашей маменьки! Подумайте только!
   Бедная барыня.., она всегда такая больная, и только одна кошечка развлекает ее!
   — А мне что за дело? Кошка убила мою птичку, а я убью кошку. Убью! Убью! Непременно убью!.. Вот позову первого мальчишку с улицы и прикажу повесить ее или отравить. Пусти меня! Да что же, пустишь ли ты меня?
   — Прежде я выпущу кошку. Это так верно, как то, что меня зовут Сусанной.
   Тут дверь внезапно отворилась, и из комнаты выпрыгнуло преступное четвероногое и бросилось мимо меня как бешеное, а за нею выскочила Сусанна и остановилась передо мной ошеломленная. Я вошел в столовую.
   На полу лежала клетка с бедной задушенной канарейкою, с тою самой канарейкой, с которой моя жена так мило разговаривала в тот вечер, когда я встретился с ней в первый раз. Почти вся голова канарейки была вытянута из клетки между тонкой проволокой, разогнутой хищными когтями кошки. Маргрета стояла у камина, и кочерга, только что пущенная ею, лежала на полу. Никогда еще я не видал ее в такой дивной красоте, как теперь, когда гнев охватил ее. Черные большие глаза расширились, и молнии сверкали из них сквозь слезы, отчего глаза казались еще больше. Кровь прилила к ее пылающим щекам. Ее полуоткрытые, дрожащие губы, казалось, требовали воздуха. Одной рукой она судорожно схватилась за камин, другой сжимала грудь, впиваясь пальцами в платье. Огорченный и оскорбленный такой неожиданной яростью, в которой застал ее, я не мог, однако, удержаться от невольного восхищения, восторженным взором я впился в нее. Даже ярость была очаровательна на этом очаровательном лице.
   Около минуты она смотрела на меня неподвижно. Потом, когда я стал подходить к ней, она вдруг упала на колени перед клеткой и, громко рыдая, разразилась настоящим потоком проклятий и угроз против кошки, тут вошла мистрис Шервин и совершенным отсутствием такта только увеличила неприятное положение. Словом, эта сцена кончилась истерикой.
   Не было никакой возможности в этот день уговорить Маргрету, как мне бы хотелось. Да и впоследствии я никогда не имел успеха в этом направлении, сколько раз ни случалось заговаривать мне о том. Если я только осмеливался, даже самым кротким и нежным образом и высказывая самую благородную любовь к птицам, намекнуть о том, как я был поражен и огорчен, увидев ее в припадке такого сильного гнева, то она сейчас же вместо всякого ответа заливалась слезами, а из всех возможных возражений против этого именно я никак не мог устоять. Будь я ее мужем не по имени только, будь я ее братом, отцом, другом, я дал бы ей выплакаться и потом все-таки серьезно стал бы ее увещевать. Но я был только влюбленным, и потому слезы Маргреты сейчас же превращали в глазах моих ее недостатки в достоинства.
   Только подобные приключения изредка прерывали мирное и вообще блаженное состояние наших отношений. Проходили целые недели, и ни одно жесткое слово или суровое замечание не нарушало нашей сладостной гармонии. Со времени нашего предварительного разговора и с мистером Шервином мы не имели никаких неприятностей. Впрочем, последнее обстоятельство домашнего спокойствия следует приписать не мудрости Шервина, не моему личному благоразумию, а посредничеству Маньона.
   Прошло много дней со времени нашей беседы с приказчиком под его кровом, а я, сам не знаю по какой причине, все еще не решался прибегать к его посредничеству, предложенному с такой любезностью. У меня осталось сильное впечатление, хотя несколько туманное, обо всем, что было сказано и сделано в этот вечер. Как ни странно это покажется, но я никак не мог решить вопрос: стал ли мне симпатичнее мой новый друг от своей краткой, но необыкновенной откровенности, или нет? Сам не знаю почему, но мне было неприятно получить от него одолжение, и это происходило не от гордости, не от ложной деликатности, не от недоверчивости и не от угрюмости — нет, это было просто необъяснимое отвращение, зародыш которого находился в боязни взять на себя тяжелую ответственность, хотя я и сам не понимал какого рода. Инстинктивно я удерживался, я страшился сделать шаг вперед, да и Маньон, с своей стороны, не подвигался тоже ни на шаг. Он сохранял все то же обращение, действовал по тем же принципам или привычкам, какие я заметил в нем сначала да и в тот вечер, когда разразилась гроза. С тех пор мы часто виделись, но он не делал ни малейшего намека на наш тогдашний разговор.
   Поведение Маргреты, когда я сообщил ей желание Маньона быть нам полезным, скорее увеличило, чем уменьшило, мои недоумения. Мне никак не удавалось уговорить ее принять хотя малейшее участие в чем-нибудь, до него касающемся. Ни его жизнь, ни наружность, ни особенные привычки, ни скрытность в отношении его прошлого — ничто, казалось, не могло возбудить в ней ни любопытства, ни малейшего внимания к нему.
   Конечно, в первый вечер его возвращения из Франции она проявила некоторую озабоченность в отношении его появления в Северной Вилле, и когда он наконец появился в нашем обществе, она как будто удостоила его некоторым вниманием. Теперь же в ее мыслях совершился непонятный переворот. Она сердилась и гневалась, когда я хоть немного настаивал в наших беседах на мистере Маньоне, можно было подумать, что ей ненавистно было видеть, что он разделяет вместе с ней мои мысли. Что касается до затруднительного вопроса, должны ли мы, или нет принять предлагаемые им услуги, то она, по-видимому, считала его слишком ничтожным, чтобы удостоить своего мнения.
   Как бы то ни было, но скоро появились обстоятельства, которые заставили меня решиться. Какой-то богатый купец, приятель Шервина, давал бал. Шервин заявил решительно, что повезет на бал Маргрету. Мне было это неприятно, во-первых, потому, что меня мучила ревность, и ревность очень естественная, по причине особенности моего положения, меня мучила ревность при мысли, что моя жена явится на бал под именем мисс Шервин и будет танцевать с каждым представленным ей молодым человеком. Во-вторых, мне хотелось как можно скорее отучить Маргрету от ее общества до истечения назначенного срока, потому что я надеялся после этого времени окончательно переселить ее в высший круг. Когда мы бывали вдвоем, я излагал ей свои мысли по этому поводу и нашел ее совершенно готовой согласиться в этом отношении с моими планами. Честолюбивое желание подняться на высшую ступень общественной лестницы несколько трогало ее, и она начинала уже равнодушно смотреть на общество людей своего круга.
   Я не мог быть так же откровенным с Шервином, но не раз уже упрекал его за страсть вывозить Маргрету на балы, когда это не нравилось ни ей, ни мне. Он отвечал мне на это, что Маргрета любит балы, что все молоденькие девушки любят их, что она, только чтобы угодить мне, притворяется, будто не любит выезжать, и что он не обязан никаким условием заставлять свою дочь чахнуть дома для того только, чтобы исполнить мой каприз. По случаю бала у его приятеля между нами случилась ссора, только на этот раз он твердо объявил мне, что исполнит непременно свою прихоть.
   Раздраженный его упорством и грубым невниманием к моим чувствам и беззащитному положению, я забыл все свои сомнения и прямо обратился к Маньону с просьбой, чтоб он употребил свое влияние, которое недавно сам предложил мне в любое время, когда только я пожелаю.
   Результат его вмешательства был так же быстр, как и решителен. На следующий вечер появился Шервин с запиской в руках и объявил, что он написал к своему другу письмо, в котором извинился, что дочь его не может принять приглашение. Он не произносил имени Маньона, но только угрюмо и отрывисто сказал мне, что по зрелом размышлении об этом предмете он раздумал по известным для него причинам и отказался от прежнего своего намерения.
   Труден только первый шаг. Потом я уже без всякого колебания шел вперед и много раз прибегал к тому же средству. Когда мне хотелось лишний раз побывать в Северной Вилле, мне надо было только о том сказать Маньону, и на другой же день я тотчас получал на то позволение от главного действующего лица семейства. По милости того же тайного механизма я мог управлять по своему произволу появлением и исчезновением мистера Шервина, когда мы с Маргретой хотели оставаться вдвоем. Теперь я был почти уверен, что третье лицо не станет между нами, кроме мистрис Шервин, и то когда я этого хотел, а легко можно себе представить, что ее-то присутствия я хотел чаще всего.
   Благоприятное для меня вмешательство моего нового друга всегда готово было к моим услугам, и он всегда находил средства спокойно оказывать такие одолжения людям, в которых он принимал столь искреннее и естественное участие.
   Прощаясь с Маньоном в ту памятную ночь, я сказал ему, что принимаю его предложения как от друга, а на деле вышло, что я гораздо скорее сдержал свое слово и гораздо меньше проявлял в том благоразумия, чем действительно намеревался сделать, когда расставался с Маньоном у порога его дома.
V
   Вот и конец осени, вот и зима приближается, зима холодная, суровая, угрюмая. Почти пять месяцев прошло с тех пор, как Клэра с отцом уехали в деревню. Имел ли я с ними какое-нибудь общение в это время?
   Я не виделся ни с сестрой, ни с отцом, а писал только одной сестре. От Клэры я получал письма очень часто. Она старательно избегала бросить мне и тень упрека за мое долгое отсутствие и описывала мне только подробности деревенской жизни, которые, по ее предположению, могли интересовать меня. Тон ее писем был очень ласков, даже ласковее обычного, но в них не было видно веселости и душевного спокойствия, столь свойственных ей. Легко было заметить, что она делала над собой большие усилия, чтобы вложить в свои письма остроумные и забавные фразы, которые, бывало, составляли главную прелесть ее писем, но усилия были слишком очевидны и слишком плохо выдержаны, чтоб обмануть меня хоть на минуту.
   Моя совесть слишком громко говорила, чему я должен приписать эту перемену. Совесть ясно внушала мне, кто виновник такого изменения тона в письмах Клэры, кто помешал ее желанным надеждам, кто отнял у нее тихие радости семейной жизни, совесть советовала мне вспомнить, что сестра меня ждала и переживала мое отсутствие и что для нее недели сменялись неделями, месяцы проходили за месяцами в этом напрасном и бесполезном ожидании.
   В этот период своей жизни я стал эгоистом и обращался только к своим личным страстям, интересам и удобствам, однако же я не совсем еще умер для всех привязанностей, руководивших и хранивших меня с детства, чтобы не переноситься иногда мыслью к Клэре, отцу и к старому нашему замку, принесшему мне так много чистого счастья. Случалось даже в присутствии моей возлюбленной Маргреты, что вдруг какое-нибудь место из писем Клэры припомнится мне, и вдруг мне покажется, что мое сердце поддается ее прежнему обаянию. Иногда же мысль о сестре изгоняла из головы моей все другие мысли и часто, оставаясь один в нашем безлюдном доме в Лондоне, я забывался сладостной мечтой. Я видел себя верхом на лошади рядом с сестрой или спокойно сидящим вместе с ней в готической библиотеке замка, как будто моя новая любовь, мой брак со всем роем надежд и опасений никогда не существовали и никогда эти интересы не волновали меня, как будто я видел их во сне или в мечтах воображения.
   Под влиянием таких мыслей я два раза давал себе слово заслужить прощение и отправиться в деревню, чтобы пожить с отцом и сестрой хоть только несколько дней, и каждый раз моя решимость ослабевала. Во второй раз моя твердость поддерживалась до самой станции железной дороги, куда я даже вошел, но затем, чтобы тотчас раскаяться и вернуться домой. Мне удалось, наконец, восторжествовать над страданием при одной мысли о разлуке с Маргретой, хотя бы на самое короткое время, но сильный, хотя и неопределенный страх, что с ней может случиться что-то недоброе в мое отсутствие, удерживал меня на месте. В глубине души я стыдился своей слабости, а все же покорялся ей.
   Наконец я получил от Клэры письмо, напоминавшее мне истину, против которой я не мог устоять.
 
   «Никогда еще, — писала она ко мне, — я не просила тебя приехать повидаться с нами ради любви ко мне, потому что мне никогда не приходила мысль в голову отвлекать тебя от твоих удовольствий или планов, но теперь, ради самого себя, умоляю тебя, приезжай к нам хоть на неделю, если это тебе не противно. Помнишь ли, папа сказал тебе в кабинете, что он начинает думать, что ты скрываешь что-то от него? Мне страшно, когда подумаю, что эта мысль, кажется, становится для него уверенностью. Твое долгое отсутствие заставляет его сильно задумываться, он ничего не говорит, но когда я пишу к тебе, он не дает уже мне никаких поручений для передачи тебе, и если я начинаю говорить о тебе, то он сейчас меняет тему разговора. Умоляю тебя, приезжай, покажись здесь хоть на несколько дней, тебя не станут тревожить расспросами, будь спокоен в этом отношении. Твое присутствие произведет прекрасное впечатление и предотвратит серьезное недоразумение между тобой и папа, чего я так боюсь. Вспомни, милый Сидни, что через четыре или через шесть недель мы возвращаемся в город, и тогда уже будет поздно…»
 
   Прочитав эти строки, я в ту же минуту решился ехать в деревню, пока впечатление было еще свежо в моей душе. Когда я прощался с Маргретой, она мне сказала только, что сама хотела бы со мной поехать. Как было бы ей приятно увидеть такой большой замок, как наш! Шервин, по обыкновению, лукаво улыбнулся, видя, как трудно было мне расставаться с его дочерью только на одну неделю. Мистрис Шервин воспользовалась случаем, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, и с не объяснимою тогда для меня настойчивостью умоляла, чтобы я никак не оставался в деревне дольше назначенного мной срока. Маньон тоже наедине просил меня вполне полагаться на него в мое отсутствие и верить, что он всегда, как и прежде, будет верно охранять мои интересы в Северной Вилле. Странно, что только его слова успокоили и удовлетворили меня при отъезде из Лондона!
   Короткий зимний день начинал уже темнеть, когда моя карета подъезжала к нашему поместью. Я всегда любил деревню в ту пору, когда снег запорошит землю своим белым покровом. Мне хотелось в день приезда в деревню увидеть эту картину, но на прошлой неделе была оттепель: всюду перед моими глазами грязь, лужи, падающие с туманного неба мокрые снежинки, резкий ветер, сырость. Вечерний мрак сгущался, и старые голые вязы в аллее парка стонали от ветра и уныло скрипели над моей головою, когда я подъезжал к дому.