— Мне остается очень немногое вам досказать.
   Отец ушел в таком же бешенстве, как и пришел, дочь не показывалась с тех пор. Но, судя по тому, что мне передали, она непременно должна прийти — непременно, если она желает видеться с ним, потому что он, по-видимому, раньше двух недель не сможет выйти отсюда. Ему стало хуже оттого, что он беспрерывно пишет письма, мы боялись, чтоб у него не обнаружилось рожи, однако опасность миновала.
   — Но самое главное для нас — узнать, где теперь живет эта женщина, ее адрес. Нет ли средства — мы за это хорошо заплатим — нельзя ли уговорить какого-нибудь расторопного служителя следовать за ней, когда она опять появится здесь?
   Бернар задумался на минуту.
   — А вот я переговорю с привратником, когда вы уйдете… Если только ты дашь мне право обещать требуемую награду…
   — Даю тебе полное право, старый товарищ. Нельзя ли дать мне перо и чернила? Я написал бы тебе адрес брата для того, чтоб ты мог тотчас же сообщить ему полученные сведения.
   Бернар пошел в другую комнату за требуемыми предметами. Ральф шепнул мне:
   — Если он напишет на мое имя, то госпожа *** увидит письмо. Она самая милая особа из своего пола, но если попадется к ней в руки письмо на мое имя с указанием адреса какой-то женщины, клянусь честью… Ты понимаешь, Сидни?.. Притом же тебе легко передать мне полученные известия от Джэка. Надейся же, клянусь честью! Все благополучно, ветер попутный, мы летим по течению.
   Бернар принес все нужное для письма. Пока Ральф писал, его друг говорил мне:
   — Надеюсь, что вы не заподозрите меня в желании вмешиваться в чужие тайны, если я, — предполагая, что только дружеское участие заставляет вас заниматься Тюрнером, — посоветую вам установить за ним строгий надзор, когда он выйдет из больницы. Или в его семействе бывали уже случаи помешательства, или полученные ушибы затронули его мозги. По закону он имеет право быть выписан из больницы, потому что может сохранять внешне полное самообладание в житейских делах. Но в нравственном отношении, я убежден, это самый опасный сумасшедший: его мания основана на постоянной идее, не оставляющей его ни день, ни ночь. Я готов держать большое пари, что ему суждено умереть в тюрьме или в сумасшедшем доме.
   — С своей стороны я тоже могу биться об заклад, что если он вздумает тревожить нас своим сумасшествием, то мы именно и запрем его туда, — сказал Ральф. — Вот тебе адрес, а теперь мы не станем более отнимать у тебя время. Я нанял квартиру в Бромптоне, Джэк. Вы непременно должны с Сидни обедать у меня, лишь только готова будет моя квартира.
   Мы простились с Бернаром. Проходя через вестибюль, мы были встречены каким-то господином в белом халате, который сказал Бернару:
   — У больного в палате Виктория обнаружилась, наконец, горячка. Сегодня появились все симптомы.
   — Чего?
   — Самого злокачественного тифа.., и сомнения никакого нет. Взгляните сами.
   Я видел, как вздрогнул Бернар, и взглянул на брата.
   Ральф пристально посмотрел на друга и воскликнул:
   — В палате Виктория… Да ты сейчас, кажется, сказал…
   Он замолчал, лицо его странно изменилось, потом он отвел Бернара в сторону, говоря:
   — Мне надо у тебя спросить: кровать, где лежит больной в тифе, та самая или другая?..
   Остальную часть фразы я не слыхал, потому что они удалились.
   Несколько минут они говорили тихо, после чего опять подошли ко мне.
   Бернар объяснял брату разные варианты заражения тифом.
   — По-моему, — говорил он, — или, скорее, по мнению тех, с кем я согласен, обычно заражению подвержены легкие: достаточно подышать в зараженной атмосфере непосредственно вокруг больного, чтобы тотчас же заразиться этой болезнью, если только есть расположение к тому в организме человека. Известно, что это расположение очень усиливается нравственной тревогой или внутренней слабостью, но в настоящем случае — при этих словах, он взглянул на меня — вероятность заражения или незаражения одинакова, по крайней мере, в настоящем течении болезни трудно что-нибудь предсказать.
   — Ты напишешь мне, лишь только узнаешь что-нибудь наверное? — сказал Ральф, пожимая ему руку.
   — Тотчас же, даю тебе слово. Адрес твоего брата у меня.
   Мы расстались.
   Ральф был необыкновенно задумчив и встревожен, когда мы возвращались домой.
   Он торопливо простился со мной, как только мы подошли к моей квартире, ни слова не сказав о нашем посещении больницы.
   Прошла неделя, я не получал никакого известия от Бернара. В это время я очень редко виделся с братом, который был занят своим переселением в новую квартиру.
   В конце недели он зашел ко мне сказать, что уедет из Лондона на несколько дней. Отец просил его съездить в поместье, находящееся в графстве ***, и подзаняться там делами, связанными с обработкой земли, с чем он обязан был познакомиться как будущий наследник.
   Ральф вполне сохранил свое прежнее отвращение ко всем счетам, управляющим и адвокатским совещаниям, но из благодарности к отцу за все милости, которыми он осыпал его с самого возвращения в Англию, он считал своим долгом изменить свое отношение. Он не думал оставаться в поездке больше трех дней, но горячо убеждал меня тотчас написать ему, лишь только получу я известие из больницы.
   В эту неделю Клэра два раза навещала меня, украдкой ускользнув из дома. Как всегда, она проявляла ко мне нежнейшую любовь, так просто, так естественно подавая мне пример душевного спокойствия и ясности и стараясь поддержать во мне надежду. Но несмотря на все ее усилия, я со страхом видел, что на лице ее выражались та же грусть и безнадежность. Не желая волновать ее, Ральф не говорил Клэре ни о нашем посещении больницы, ни о наших действиях, боясь усилить ее тревогу, которая, очевидно, подрывала ее здоровье. Когда Клэра была у меня в третий раз, то, прощаясь со мной еще с большей грустью, чем прежде, она не в силах была скрывать ее. Я не думал тогда, что звуки этого чистого, нежного голоса в последний раз раздавались в моих ушах перед отъездом моим в западную часть Англии, где я теперь пишу…
   В конце недели, в субботу, рано утром, я вышел из дома, с намерением не возвращаться раньше вечера. Предчувствие новых испытаний и тяжелейших ударов судьбы не оставляло меня. С того дня, когда мы ходили с Ральфом в больницу, какие-то неясные мысли, предчувствия, которые я с ужасом старался прогнать от себя, беспрерывно овладевали мной. Я так страдал от этого постоянного напряжения, от этих непроходящих опасений, что это сильно сказалось на моем здоровье. В это утро я испытывал какое-то особенное чувство невыносимого страдания, крупные капли пота выступали на лбу, хотя на улице совсем не было жарко. Мне казалось, что с каждою минутой в Лондоне становилось все душнее, кровь в моих жилах билась все сильней, словно молотком стучала в висках; казалось, мой организм требовал, чтоб я укрылся в какой-нибудь уголок, где было бы побольше зелени, тени, прохладных источников, на которых могли бы отдохнуть мои глаза. Без всякого плана я ушел из города и оставался целый день в поле. Смеркалось уже, когда я возвратился в Лондон.
   Когда служанка отворила мне двери, я спросил, не было ли мне писем. На это она отвечала, что письмо было получено, только я вышел из дома, и что она положила его ко мне на стол.
   При первом же взгляде на письмо, я заметил имя Бернара, написанное на конверте. Торопливо распечатал я его и прочел следующее:
 
   "Пятница.
   Милостивый государь!
   На приложенном листочке вы найдете адрес молодой женщины, о которой спрашивал ваш брат, когда я имел удовольствие встретить вас в больнице. Мне очень прискорбно сообщать вам, что желаемые сведения, полученные мной, самого печального содержания.
   План, принятый мной по желанию вашего брата, оказался напрасным. Молодая женщина не возвращалась уже в больницу. Сегодня же утром сам Тюрнер сообщил мне ее адрес, прося меня посетить ее, потому что она заболела, а он не имеет доверия к доктору, который до сих пор лечил ее. По разным причинам выполнение его просьбы было для меня затруднительно и неприятно. Но зная, что молодая женщина вызывала у вас участие или, вернее, у вашего брата, я решил, не теряя времени навестить ее и переговорить с ее доктором. Я нашел у нее сильнейшие признаки тифозной горячки и считаю своей обязанностью сказать вам прямо, что жизнь ее в опасности. В то же время справедливость требует сказать вам, что доктор, раньше лечивший ее, не разделяет моего мнения: по его словам, он не теряет еще надежды спасти ее от смерти.
   Считаю, нет никакого сомнения, что она заразилась тифом в больнице. Быть может, вы помните, я вам рассказывал, что когда она пришла в больницу, она была до того взволнована, что бросилась к чужой кровати, к которой запрещено было подходить, и бросилась так быстро, что сестра милосердия не успела ее удержать. Больной, к которому она наклонилась по ошибке, лежал в горячке, которая обнаружилась только в то утро, когда вы приходили с братом. По всей вероятности, горячка была уже заразной, когда молодая женщина бросилась к нему в надежде увидеть своего знакомого.
   Со времени первых признаков болезни, появившихся в прошлую субботу, все лечение проходило правильно. Я оставался некоторое время возле ее кровати для наблюдения. Бред, более или менее неизбежный результат тифа, у нее особенно силен и проявляется как в словах, так и в движениях. Не быль возможности успокоить ее никакими средствами. Все время она не переставала произносить ваше имя, умоляя позволить ей увидеться с вами. Ее доктор сообщил мне, что так точно было и в прошлые сутки. Иногда она называет и другие имена но всегда с ужасом, упорство, с каким она требует вашего присутствия, иногда доходящее до бешенства, так исключительно, что мне хотелось бы попросить вас навестить ее. Говоря о вашем посещении, я следую только своему впечатлению, и мне кажется, что ваше присутствие может успокоить ее. Впрочем, если вы боитесь заразиться или по каким-либо причинам, которых я не имею ни права, ни желания выяснять, вам неприятно подчиниться этому требованию, то прошу вас без всякого колебания поступать по своим собственным соображениям. По моему мнению, никакая человеческая сила не поможет ей, но доктора, как утопающие, часто хватаются за соломинку. Ваше присутствие у ее изголовья для меня есть тоже соломинка. Мне случалось в своей практике видеть, что нравственное удовлетворение помогало там, где было бесполезно всякое медицинское вмешательство, но это средство крайнее, и потому, повторяю, не считайте своей обязанностью исполнить мое желание. Могу по совести вас заверить, что обязанности тут нет никакой.
   Необходимо также уведомить ее родных или близких ей лиц о безнадежности ее положения. Может быть, вы знаете что-нибудь о ее связях и можете в этом случае оказать нам большую помощь. Она умирает в странном месте, где вес люди бегут от нее, как от чумы. Хоть я человек, привыкший к самым печальным зрелищам, но в несчастном положении этой всеми покинутой женщины есть что-то возмутительно! и прискорбное. Хотя бы только для того, чтоб похоронить ее, необходимо сейчас же пригласить кого-нибудь из знающих ее.
   Завтра я навещу ее два раза — утром и вечером. Если вы не хотите подвергаться опасности видеть ее — повторяю, что я никак не хочу, чтобы вы для этого вступили в конфликт со мной, — то, может быть, пожелаете в моей квартире сообщить мне что-нибудь о ней.
   Честь имею оставаться вашим преданнейшим слугой.
   Джек Бернар
 
   Р. S. Распечатываю письмо, чтобы известить вас, что Тюрнер, несмотря на все увещания, сегодня же оставил больницу. Он пытался было уйти еще в прошлый вторник, вероятно, получив первое известие о болезни молодой женщины, но при первой попытке сделать несколько шагов у него началось сильное головокружение, и он упал у дверей палаты. Сегодня же ему удалось выйти из больницы без особенных приключений, в чем убедились и провожавшие его служители".
 
   Письмо выпало из моих дрожащих рук. Читая его, я вздрагивал от ужаса. Прежде всего в душе моей встал этот страшный вопрос: хватит ли у меня сил стоять у смертного одра этой женщины, тогда как одна мысль видеть ее когда-нибудь приводила меня в ужас?.. Мне надо иметь мужество мученика, чтобы видеть ее умирающей.
   И тут только, в эту единственную минуту сомнения, я почувствовал, как страдание, сломившее меня, в то же время укрепило меня, и я понял, сколько есть силы в печали для очищения того, кого она раздирает.
   Далеко-далеко отлетела от меня первая мысль, земная, мелочная мысль о том зле, которое она мне сделала, о горечи, которою она наполнила чашу моей жизни. При этом вдруг я почувствовал в сердце спокойствие, мирную тишину, и тут восстало во мне воспоминание об ее умирающей матери, и казалось мне, что она все еще умоляет меня простить и сжалиться над ее умирающей дочерью… Еще раз припомнил я последний стон ее матери…
   Она умирала.., умирала между чужими, в бреду горячки, и из всех людей, которых она знала на земле, присутствие только одного человека у ее смертного одра могло принести ей успокоение в последние минуты ее жизни и тихо, нежно приготовить ее к смерти — и это тот самый человек, которого она безжалостно обманула, опозорила, погубила его молодость, разбила все его надежды! Судьба так странно нас соединила для того только, чтобы так жестоко разлучить нас, и приготовила для нас еще ужаснейшее последнее соединение…
   Что значили все мои обиды, как они ни были жестоки, что значили все мои страдания, как они ни были сокрушительны, — что все это значило перед смертью этой женщины, перед последней надеждой приготовить ее совесть предстать перед Всевышним Судьей? Оставалось еще одно средство для ума и милосердия человеческого: приготовить душу к раскаянию перед вечной разлукой с телом. В этих беспрерывных криках, призывающих меня на помощь, не слышится ли последняя забота страдающей души, вымаливающей у меня, как капли воды, прощение для утоления угрызений совести?
   Письмо Бернара, выпавшее из рук моих, я поднял и запечатал в новый конверт, сделав надпись на имя брата и приписав только эти слова: «Иду усладить последние минуты». Мое намерение было твердо. Вопли ее предсмертных мук требовали моего присутствия. Пускай сердце мое разобьется, но я буду повиноваться голосу, призывающему меня к смертному одру.
   Но прежде чем уйти, я написал письмо к ее отцу, приглашая и его к смертному одру дочери. Если его бесчувственная и жестокая натура не изменится, и он не раскается в своей преступной клятве, то вина за его отсутствие падет на него, а не на меня. Я не смел и представить себе, какой он даст мне ответ, и, вспоминая, что он писал к брату о намерении своем при всех родных обвинить дочь свою виновницей в смерти матери, я считал, что этот человек способен возложить на родную дочь позор своего жестокого обращения с несчастной женщиной.
   После этого я поспешил прямо в дом, указанный мне Бернаром. В первый раз после моего несчастья я чувствовал в себе столько терпения, мужества и решимости, чтоб идти навстречу всем испытаниям. Ни одной мысли ни о самом себе, ни об опасности, грозившей мне в постскриптуме о Маньоне, не промелькнуло в голове моей. Я чувствовал только душевную ясность, как будто свыше ниспосланную мне.
   Пробило одиннадцать часов, когда я подошел к ее дому. Неопрятная женщина с наглыми глазами отворила мне двери.
   Взяв свечу у нее из рук, я увидел Бернара.
   — Боюсь, что вы не можете уже помочь, но очень доволен, что вы пришли, — сказал он.
   — Так нет надежды?
   — По моему мнению, никакой. Тюрнер был здесь утром, не могу вам сказать, узнала ли она его, или нет, но его присутствие до того увеличило ее страдания, что я принужден был настоять на том, чтобы его не было здесь. Теперь никого нет в комнате. Хотите вы войти?
   — Все ли еще произносит она мое имя в бреду?
   — Да, и все так же беспрерывно.
   — В таком случае я готов последовать вашему совету и подойти к ней.
   — И будьте уверены, что я вполне понимаю, какую жертву вы приносите. После того, как я вам написал, она открыла мне в бреду…
   Он колебался.
   — .. Открыла мне гораздо больше, чем, может быть, вы желали бы, чтоб знал.., посторонний человек. Я скажу вам только одно, что тайны, раскрываемые невольно на смертном одре, священны для меня, как и для всякого доктора.
   Он остановился, с чувством пожал мне руку, потом продолжал:
   — Я уверен, что за все предстоящие вам в эту ночь страдания вы достаточно будете вознаграждены уверенностью, что усладили ее последние минуты, а подобное воспоминание все переживет.
   Я был так глубоко тронут доказательствами дружеской симпатии, слышавшейся в его речах, что не был в состоянии отвечать ему словами, только когда доктор пригласил меня подняться за ним по лестнице, он мог прочитать на лице моем благодарность к нему.
   Тихо вошли мы в комнату. В последний раз в этом мире я снова встретил Маргрету Шервин…
   Я не видал ее с той роковой ночи, когда она стояла, как привидение, недалеко от места своего преступления… Один Бог знает, как мне было тяжело увидеть ее. Но еще тяжелее мне было видеть ее на смертном одре покинутой всеми, видеть, как она, повернувшись лицом к стене, в лихорадочном волнении, то закрывала себе лицо своими черными длинными волосами, то снова их отбрасывала, и мое имя беспрерывно повторялось ею в страшном бреду горячки.
   — Сидни! Сидни! Сидни! Я все буду звать его до тех пор, пока он не придет… Сидни! Сидни! Вы только тогда заставите меня замолчать, когда убьете меня!.. Сидни! Где он?.. Где?.. Где?.. Где?..
   — Вот он, — сказал доктор, взяв у меня свечу из рук и держа ее так, чтобы свет падал мне на лицо. — Посмотрите на нее, — шепнул он мне, — и заговорите с ней, когда она станет озираться вокруг.
   Она все не оборачивалась, но ее голос, благозвучие которого заставляло, бывало, сердце мое биться от восторга и нестройные звуки которого теперь терзали меня, ее голос повторял одно и то же все быстрее и быстрее:
   — Сидни! Сидни! Приведите его сюда! Приведите его ко мне!
   — Вот он, — повторил громко Бернар. — Посмотрите на него.
   Она быстро повернулась к нам, отбросив назад черные волосы, закрывавшие ей лицо. На одну минуту я принудил себя взглянуть на нее и увидел ее впалые щеки, ее горящие и налитые кровью глаза, иссохшие губы, страшные судорожные движения ее рук, метавшихся в пустом пространстве, но такое зрелище было невыносимо для меня, я отвернулся и закрыл лицо руками.
   — Соберитесь с духом, — сказал мне доктор. — Теперь она успокоилась, заговорите с ней, пока она еще не бредит, назовите ее по имени.
   — По имени! — Но в эту минуту мой язык не в силах произнести его.
   — Скорее! Скорее! Попытайтесь, пока еще можно. Ум мой боролся с прошлыми воспоминаниями, и я заговорил с ней… Я говорил с прежней нежностью, даже ласковее — Бог тому свидетель.
   — Маргрета! Маргрета! Вы хотели видеть меня, и я пришел.
   Она замахала руками над своей головой, испуская пронзительный и продолжительный крик, который замирал в слабых стонах и ропоте, потом она опять отвернулась к стене и закрыла лицо волосами, как вуалью.
   — Боюсь, чтоб она совсем не помешалась, — сказал доктор, — но попытайтесь еще раз.
   — Маргрета, — сказал я. — Маргрета, разве вы забыли меня?
   Она опять на меня взглянула, и ее налитые кровью, горящие глаза как будто прояснились и пальцы не с таким уже неистовством крутили волосы. Потом она стала смеяться тихим, идиотским, страшным смехом.
   — Ах, да.., да… Я знаю, что он пришел, наконец… Он будет у меня делать все, что я хочу. — Дайте мне шляпу и шаль — все равно, какую-нибудь шаль, но траурная шаль приличнее, потому что мы пойдем с ним на похороны нашей свадьбы. Пойдем же, Сидни! Вернемся в церковь.., и выйдем оттуда необвенчанные… Вот зачем мне вас надо было видеть. Не станем заботиться друг о друге. Роберт Маньон ближе мне, чем вы, вот он, например, не стыдится меня потому только, что я дочь купца, он не станет уверять, что влюблен в меня.., чтобы потом жениться на мне наперекор желанию своей высокомерной фамилии. Ну что ж! Я скажу пастору, чтоб он читал вверх ногами обряд венчания.., а всякому известно, что от этого свадьба не в свадьбу…
   Во время этих последних слов хозяйка пришла сказать Бернару, что кто-то спрашивает его внизу. Он удалился на минуту, но вскоре возвратился, чтобы сказать мне, что его зовут к опасно больному, требующему немедленной помощи.
   — Посылали уже за доктором, который раньше лечил его, но он приглашен сегодня на консультацию.
   Впрочем, если случится что-нибудь, то я всегда к вашим услугам. Вот адрес того дома, куда меня зовут, — он поспешно написал его, — пришлите за мной, если будет надобно. Во всяком случае, я возвращусь сюда как можно скорее… Видите ли, она кажется гораздо спокойнее, и если продлится ваше присутствие, то увеличится и ее спокойствие. Сиделка находится внизу, я пришлю ее к вам… Поддерживайте в комнате чистый воздух, пускай окна остаются открытыми. Не прикасайтесь только к ней — и вам нечего бояться заразы. Посмотрите, как ее глаза устремляются на вас. В первый раз я вижу, что она смотрит целые две минуты сряду на один и тот же предмет. Она как будто узнала вас. Если возможно, подождите моего возвращения… Я останусь там только на самое необходимое время.
   Он поспешно ушел. Я обернулся к постели. Маргрета все смотрела на меня. Она все время не переставала шептать какие-то неясные слова, пока не пришла сиделка.
   При первом брошенном мной взгляде на сиделку я почувствовал к ней антипатию. С некоторым затруднением я дал ей понять, что она может оставаться внизу и что я позову ее, когда понадобится. Наконец она поняла меня и медленно вышла из комнаты. Дверь затворилась за ней, и я остался один охранять последние минуты той женщины, которая навсегда сгубила мою жизнь.
   Даже в этом ужасающем одиночестве возле смертного одра страдалицы в душе моей раздавался голос, убеждавший меня простить ей. Ее блуждающие глаза с каким-то упорством следили за моими малейшими движениями, ее бред изливался в каких-то неясных и глухих звуках, даже и в эту минуту я покорялся какому-то кроткому и мирному влиянию, укрепившему мое мужество в эту страшную ночь. Я сел у открытого окна и, прислушиваясь к шуму соседних улиц, мог судить о наступившей поздней поре. До меня долетали отголоски шагов и звуки то приближающихся, то удаляющихся голосов. Содержатели кабаков выпроваживали из них запоздалых гуляк. Наступила полночь.
   И все эти звуки беспутного веселья или пьяной оргии заглушались голосом умирающей, она стала теперь говорить медленнее, явственнее, ужаснее.
   — Я вижу его, вижу, — повторила она, устремляя взор в пространство и делая странные движения руками. — Я вижу его, но он далеко, он не может слышать наших тайн и не так, как мать моя, он ни в чем не подозревает нас. Не говорите мне о нем: все тело мое содрогается при этом. Для чего вы так смотрите на меня? От этого я лежу точно на раскаленных углях! Вы знаете, что я люблю вас, потому что я должна любить вас, потому что это выше моей воли. Вы такой человек, вы… Нет надобности заставлять меня говорить тише.., говорю вам, он не услышит нас… Но слушайте меня внимательно. Я хочу иметь свой экипаж… Надо сохранять тайну до тех пор, пока я не достигну своей цели. Говорят вам, у меня будет своя карета, и я поеду кататься в своей карете, а отец мой пойдет пешком хлопотать по своим делам. Какое мне дело, если моя карета забрызгает его грязью!.. Я забыла! Я так же забыла, как и вы забыли!.. Почему вы не возвратились вовремя из Франции, чтобы остановить все? Зачем вы допустили его женитьбу на мне? Я была для него приличной женою, он был для меня хорошим мужем, мужем, который будет ждать целый год!.. Ха-ха-ха! Только в школе муж ждет целый год!
   Я ближе подошел к ней и снова заговорил с ней в надежде дать мыслям ее другое направление.
   Не знаю, услышала ли она меня, только мысли ее приняли другой оборот, и в бреду своем она стала припоминать картины последних дней.
   — Кровати! Все кровати! — восклицала она. — Везде кровати… Все люди, которые стонут, ворочаются, умирают!.. А эта кровать!.. Кровать, на которой он лежит, ужаснее всех! О, какое страшное изуродованное лицо! Как оно ужасно выделяется на белой подушке! И это его лицо! То лицо, на котором не было ни малейшего недостатка. Нет, никогда! Это невозможно!
   Это лицо демона! Это чудовище, извергнутое адом! Посмотрите: вот на нем следы демонских когтей, клеймо ада! И все оно является передо мной, становится все шире и шире… У! Какое чудовищное! Вот оно стоит у всех кроватей… Оно жжет меня! Воды! Воды! Утопите меня в море!.. Глубже, глубже… Чтобы только не видеть этого насквозь прожигающего лица!
   — Успокойтесь, Маргрета, успокойтесь… Выпейте немного… Это освежит вас.
   Я подал ей стакан лимонада, приготовленного ей на ночь.
   — Да, да! Успокоиться надо, правда ваша. Где Робер?.. Маньон?.. Тут нет его?.. Так мне надо открыть вам тайну. Слушайте, Сидни: когда вы будете возвращаться домой ночью, молите Бога, чтобы гремел гром, чтобы была сильная гроза и молния… Молитесь, чтобы громы небесные поразили меня и Робера. Вечер у тетушки будет только через две недели, а через две недели вы будете хотеть, чтобы мы оба умерли, так лучше же помолитесь заранее о том, о чем я вам говорю. Какие из нас выйдут красивые трупы! Положите побольше роз на мой гроб… Алых роз, если можно, вы знаете, алые розы напоминают злую женщину. Алая.., но что ж за беда! В свете все нагло носят этот цвет. Робер вам скажет, да и ваше семейство тоже скажет, сколько в свете таких же алых женщин, как и я! Когда женщина добродетельна, она носит этот цвет втайне, у себя дома, ну, а порок носит его открыто, на публике — вот и вся разница, по его словам. Алых роз! Алых роз! Бросайте их сотнями на мой гроб, пускай я задохнусь под ними!.. А потом закопайте меня глубоко-глубоко на той мрачной, тихой улице, перед подъездом у большого дома, где все стоит бледная и грозная фигура, похожая на Сидни, и все она там стоит и страшно смотрит… Я успокоюсь там, где растут алые розы… О, там спокойно… Там спокойно, где растут алые розы!