Когда долетали до нас их свежие, звонкие, веселые голоса, сливаясь с единственным гимном, воспеваемым листьями деревьев Господу, в эту самую минуту я увидел, как отец, не спуская глаз со страницы открытой перед ним книги, протянул дрожащие руки к моему портрету и закрыл его от меня.
   Тут он заговорил, но не поднимая глаз, обращаясь скорее к самому себе, чем ко мне. Его голос, всегда такой звучный и богатый интонациями, теперь приобрел какую-то жесткость притворного спокойствия и душевного насилия и показался мне совершенно незнакомым.
   — Сегодня утром я пришел сюда, готовясь к тяжелому, прискорбному разговору. Я знал, что признание в проступках, в пагубных увлечениях поразит меня. Я знал, что, несмотря на все мое желание, не от меня, быть может, будет зависеть забыть это со временем. Но как далек я был от предчувствия, каким позором мой родной сын заклеймит меня и мой род, с какою низостью он употребил во зло мое доверие к нему, которым я так гордился! Я не могу выражать своего негодования… Не от меня зависит приговор над вами. Вы преступник, и сами уже укоряете себя, и казнь уже пала на вас.., и не только на вас: бесчестье моего сына падает на его брата, покрывает позором его отца и даже столь чистое имя его сестры теперь может быть соединено с…
   Содрогание прервало его слова. Когда он продолжил, его голос стал слабее, и голова опустилась вниз.
   — Повторяю, вы упали ниже всякого упрека и осуждения, но я имею обязанности в отношении отсутствующих детей. Исполнив эти обязанности, я должен вам сказать еще одно, последнее слово. На этой странице — тут, — он указывал пальцем на открытую книгу, голос его укрепился, и вместе с тем лицо страшно омрачилось, — на этой странице оставалось белое пространство для внесения будущих событий вашей жизни. Если б я признавал вас теперь своим сыном, если б еще думал, что ваше присутствие возможно в одном доме с моей дочерью, то вот здесь следовало бы внести факт позора и бесславия, никогда еще в продолжение многих веков не клеймивший бесчестьем ни одной страницы этой книги. Итак, бесславное пятно неизбежно осквернило бы все, что было чисто до вас, и отразилось бы также до конца во всем, что будет сюда прибавлено. Этого не будет. Теперь я не основываю уже на вас ни надежд, ни доверия. В вас я вижу только врага, врага моего дома. Продолжать называть вас сыном — это злая насмешка, это лицемерие. Думать о вас как о родном сыне — ведь это значит оскорблять Клэру, даже Ральфа! В этой книге воспоминаний ваше место навсегда уничтожается. Да поможет мне Бог так же вырвать из памяти моей ваше прошлое, как я вырываю страницу из этой книги!
   В это время пробило час, и старинные французские часы заиграли живую, серебристую музыку, которую так часто матушка позволяла мне слушать в ее спальне… Давно, очень давно это было! Веселые звуки слились с резким звуком, с которым отец вырвал из книги лист, и, разорвав на клочки, бросил на пол. Он торопливо встал, закрыв книгу.
   Его щеки вспыхнули, и голос все более и более возвышался, когда он опять заговорил, как будто ему все еще не верилось, что он решился отречься от меня, что он в гневе искал поддержки, не чувствуя в себе силы восстать против меня.
   — Теперь, сэр, будем говорить о деле как люди, совершенно чужие друг другу. Вы — сын Шервина, но уже не мой. Вы — муж его дочери, но не член уже моего семейства. Встаньте, сэр, так, как я подаю вам пример. Мы не можем уже сидеть в одной комнате. Напишите, — тут он толкнул ко мне перо, чернильницу и бумагу, — напишите ваши условия. Я сумею заставить вас сдержать подписанное вами обязательство. Пишите, какие условия ставите вы своему отъезду навсегда из отечества, ее отсутствию также, какие условия вашему молчанию и молчанию ваших сообщников. Слышите ли, всех сообщников! Пишите что хотите, я готов на все жертвы, лишь бы вы оставили Англию, лишь бы вы молчали, лишь бы вы отреклись от имени, которое обесславлено вами. Боже! Итак, я дожил до того, что покупаю молчание о бесславии моей фамилии и торгуюсь с своим родным сыном!
   Отчаяние и ужас сковали мой язык, я не осмелился произнести ни одного слова в оправдание себя, но последнее восклицание вернуло меня к действительности. Что-то вроде гордости восстало в моем сердце против такого горького презрения. Я поднял голову, и в первый раз глаза мои устремились прямо на него, оттолкнув от себя предложенные письменные принадлежности, я отступил от стола.
   — Остановитесь! — воскликнул отец. — Вы не уйдете так! Разве вы не поняли меня?
   — Оттого я и ухожу, что понял вас. Я заслужил ваш гнев и безропотно покоряюсь всякому наказанию. Но как бы ни было велико мое унижение и бедствие, все же я не могу забыть, что я не заслужил такой жестокой казни. В отношении вас я поступил бесчестно, забыв свои обязанности к вашему высокому роду. Но в отношении нее я действовал благородно и с полным доверием. Быть может, я не имел права выставлять это на вид, как смягчающее обстоятельство моего преступления, быть может я не имел права думать, что немножко жалости присоединится к чувствам, которые возбудят в вас мое бесславие и несчастье, но все же я имел право надеяться, что по крайней мере ваше презрение будет безмолвно и что ваши последние слова, обращенные ко мне, не будут оскорблением для меня.
   — Оскорблением! Вам ли произносить это слово обиженным тоном после всего, что произошло? Повторяю: мне необходимо иметь в руках обязательство, подписанное вами, как я потребовал бы его от постороннего человека, которому я не доверяю. Вы не выйдете из комнаты, пока не подпишете его.
   — Я сделаю все, чего требуете вы от меня, и еще больше. Хотя я и отвержен вами, а все же честь вашей фамилии мне так же дорога, как и вам. С такою же заботой, как и вы сами, я постараюсь спасти ваше имя от лежащего на мне позора. Но в этом случае я буду действовать только по собственной воле, я не хочу ничем быть связан, кроме обязательства с самим собой, и взамен того ничего не хочу принимать. Не так еще низко я упал, чтобы брать плату за выполнение своих обязанностей. Ваша воля забыть, что вы мой отец, но я никогда не забуду, что я ваш сын.
   — Забудете ли вы это, или нет — все равно это воспоминание ни к чему не приведет до конца вашей жизни. Я непременно хочу иметь это обязательство, написанное и подписанное вами, хоть бы для того только, чтобы показать, что я перестал верить вашему слову. Пишите же сейчас, слышите ли? Пишите!
   Я не трогался с места и ничего не отвечал. Его лицо снова изменилось и покрылось смертельной бледностью, его пальцы сильно дрожали, когда он пытался взять лист бумаги со стола.
   — Вы отказываетесь? — спросил он отрывисто.
   — Я сказал уже…
   — Вон отсюда! — воскликнул он, с гневным движением указывая мне на дверь. — Уходите из этого дома, чтобы никогда уже не возвращаться сюда! Вон! Теперь вы не только чужой для меня, вы — мой враг. Я не верю вашему простому обещанию, нет низости, на какую я не считал бы вас способным. Но говорю вам и вашим презренным сообщникам: берегитесь! Я имею богатство, власть, положение и все приведу в действие против человека или женщины, которые опозорят чистое имя моей фамилии. Помните это и оставьте меня, оставьте навсегда!
   Он сказал это, и я положил уже руку на ручку дверей, как вдруг из-за портьеры библиотеки послышался заглушаемый стон и рыдание.
   Отец изумился и оглянулся вокруг себя. Удерживаемый бессознательным чувством, и я остановился тоже у самых дверей. Следуя его примеру, мои глаза тоже устремились на портьеру, закрывавшую вход в библиотеку.
   Портьера приподнялась немного и опять упала, потом совсем раздвинулась.
   Медленно и тихо выходила оттуда Клэра. Ее безмолвное и неожиданное появление в эту минуту, сведенные судорогой черты лица, ужас, выражавшийся в ее тусклом, неподвижном взоре, смертельная бледность лица, белое платье, медленная походка — все напоминало что-то сверхъестественное. При ее появлении казалось, что не Клэра, а какое-то видение приближалось к нам. Отец с удивлением произнес ее имя, когда она проходила мимо него, но это было не восклицание, а шепот. На минуту, колеблясь, она остановилась, я видел, как она задрожала, когда ее глаза встретились с глазами отца, потом она обратила на меня свой взор, и тогда мужественная девушка смело подошла ко мне и, взяв меня за руку, взглянула прямо в глаза отцу.
   — Клэра! — воскликнул он тем же слабым голосом.
   Я чувствовал, как холодная рука бедняжки крепко сжимала мою, пожатие ее маленьких холодных пальцев причиняло мне страшную боль. Ее губы шевелились, не произнося ни малейшего звука: так дыхание ее было тяжело и прерывисто.
   — Клэра! — повторил отец в третий раз более уверенным тоном.
   Но с первых же его слов голос его стал глуше и мягче, потому что даже в эту минуту на него производило влияние благородное, рыцарское чувство к женщине, соединенное с нежной любовью к дочери.
   — Клэра, оставьте его руку… Ваше присутствие здесь неуместно. Оставьте его. Вы не должны касаться его руки. Он уже не сын мне и не брат вам. Клэра, разве вы не слышите?
   — Слышу, папа! О, если б мама на небесах не слышала вас!
   Он подходил уже к ней, но при последних ее словах он вдруг остановился и отвернулся от нас. Какие воспоминания о прошлом воскресли в эту минуту в его душе?
   — Клэра, вы говорите так, как не следовало бы вам говорить, — сказал он, не поворачивая головы. — Ваша мать…
   Тут голос у него задрожал и пресекся.
   — Неужели вы все еще будете держать его за руку после того, что я вам сказал? Повторяю вам, он недостоин быть при вас. Отныне мой дом не его дом… Неужели я должен приказать вам оставить его?
   Врожденное чувство покорности отцу восторжествовало, она выпустила мою руку, но не отходила от меня.
   — Теперь оставьте нас, Клэра, — сказал он. — Дурно вы сделали, что слушали в той комнате… Дурно и то, что вы пришли сюда. Идите наверх, я сам приду к вам… Вы не должны оставаться здесь.
   Она сложила на груди свои дрожащие руки и испустила глубокий вздох.
   — Я не могу уйти, — сказала она скороговоркой, не переводя духа.
   — Неужели вы вынудите меня сказать, что так поступают только непокорные дети?
   — Не могу, — возразила она умоляющим голосом, — не могу, прежде чем вы не скажете мне, что простите его.
   — Простить! Сквозь пальцы смотреть на такие проступки? Мне — прощать его! Клэра, неужели вы до того изменились, что можете открыто противиться мне?
   При этих словах он отошел от нас.
   — О, нет! Нет!
   Она бросилась к нему, но вдруг остановилась на полдороге и повернула ко мне голову с ужасом во взоре. Я все стоял у двери.
   — Сидни! — воскликнула она. — Ты не сдержал своего слова, у тебя не хватило терпения… О, папа! Если я хоть немного заслужила вашу милость, умоляю вас, перенесите ее на него! Сидни, да говори же! Сидни, на колени, моли его о прощении! Папа, я обещала ему, что вы помилуете его ради меня, если я стану молить вас о том! Ни слова.., ни тот, ни другой! О, это слишком страшно! Сидни! Не уходи еще.., нет.., никогда! Папа, вспомните, как он всегда был добр ко мне, как он любил меня… Он.., любимый сын нашей бедной мама! Поневоле я должна вам напомнить о ней. Вы сами всегда говорили, что из двух братьев я всегда любила его больше, потому, кажется.., потому что он был любимцем мама… За первую его вину, за первое горе, которое он вам принес, неужели вы скажете, что ваш дом никогда не будет его домом? Да накажите же и меня, папа… У меня тоже свои вины, как и у него… Когда я услышала, что ваши голоса все возвышаются, я стала подслушивать вас в библиотеке. Сидни! О, не уходи — нет! Нет! Нет!.. Ни за что!
   Она бросилась к растворявшейся уже двери и захлопнула ее.
   Встревоженный ее страшным волнением, отец упал в кресла.
   — Клэра, — наконец сказал он опять, вставая, — приказываю вам оставить его.
   Потом, сделав несколько шагов ко мне, воскликнул:
   — Удалитесь! Как вы ни опозорили себя, имейте, однако, человеколюбие избавить меня от муки, которую я терплю!
   Я успел шепнуть сестре:
   — Я напишу к тебе, милочка моя, напишу!
   Она обвила руками мою шею, но я легко высвободился из ее объятий, потому что она уже ослабевала. У дверей я еще раз оглянулся и бросил последний взгляд на эту комнату.
   Клэра была в объятиях отца, голова ее упала на его плечо, на ее всегда непорочном лице лежала печать небесного спокойствия, как будто, освободившись от земного горя, оно отражало только свет ангельского взора. Она лишилась чувств.
   Отец все стоял и одной рукой поддерживал бездыханное тело сестры, а другой нетерпеливо отыскивал позади себя шнурок от колокольчика, с тоской и беспредельной нежностью глаза его устремлены были на светлое лицо, прижавшееся к его взволнованному лицу. Одну минуту видел я его в таком состоянии. Прошла еще минута — и меня уже не было в доме.
   С той поры я не возвращался уже домой, с той поры я не видел уже отца…
IV
   Анализируя влечения и пружины, управляющие нашими страстями, мы упускаем из виду самые простые, самые обыкновенные вещи. Когда испытываешь потрясения в жизни, когда радость изменяется на печаль или печаль на радость, тогда только мы видим, от каких мелочей действительности зависят самые благородные наслаждения или величайшие скорби нашей души.
   И мне пришлось изведать эту истину, когда после минутного колебания перед отелем моего отца я почувствовал себя более одиноким, чем самые жалкие нищие, проходившие мимо меня на большой дороге, которых на ночь приютит на чердаке жена или какой-нибудь родственник. Ноги мои двигались по знакомой дорожке в Северную Виллу. Не свободное внушение собственной воли, а инстинктивное сознание, что мне еще остается выполнить одну обязанность, руководило мной, когда я шел по улицам в один из самых теплых и ясных дней.
   Вот я опять очутился на дороге моего ежедневного странствования в продолжение целого года, и только теперь в первый раз я заметил, что не было местечка на этом переходе, которое не было бы мне дорого и не запечатлелось бы в моем воспоминании по какому-нибудь отношению к Маргрете Шервин. Вот галантерейная лавка, в которой выставлено столько прелестных вещиц, которые всегда хотелось мне мимоходом купить ей в подарок. А вот этот угол шумной улицы без всяких запоминающихся особенностей выглядел в моих мечтах в радужном свете, потому что, дойдя до этого места, я знал, что половина расстояния позади. А тут, немного дальше, деревья парка, которые, даже лишенные листвы, всегда восхищали меня. Не под их ли тенью я прогуливался с ней? Еще несколько шагов — и я дошел до угла, за который надо повернуть на Голиокский сквер, самое безлюдное и пыльное место, тут обыкновенно в душе моей поднимался рой любовных мыслей, поглощаемый моими мечтами, как большой образ римской Мадонны, украшенный драгоценными камнями, освещается золотыми лучами солнца. Тогда я надеялся, тогда я был счастлив! Все эти воспоминания воскресали во мне и теперь, когда, обесчещенный, погибший, я шел по той же дороге в Северную Виллу… Теперь с укором и насмешкой глядели на меня все эти некогда столь знакомые дома, безмолвные свидетели очаровательных мечтаний.
   Я все шел, не колеблясь ни минуты, без мысли о возвращении. Я сказал, что честь моей фамилии не будет запятнана павшим на меня страшным позором, и решил сдержать это слово до конца дней моих. Мне хотелось заставить отца раскаяться в своей несправедливости и презрении ко мне. И в этой решимости я черпал веру в себя, доверие к своей энергии и хладнокровие, с которым я вынес даже приговор изгнания из дома отца, — и все шел я вперед к цели. И если какое-нибудь предприятие подвергало большей пытке сердце человеческое, то именно это было мое: я шел на свидание с мистером Шервином.., может быть, с ней… Какое надо вынести унижение! Мне предстоит произнести страшные слова, выразить ясно истины, которые покажут ему, что отныне всякая хитрость бесполезна, что некоторые намеки в его письме — наглое оскорбление с его стороны, клятвопреступление со стороны его дочери! Вот что мне предстояло сделать, и еще больше: обличая в вероломстве, которого я стал жертвой, мне надо было спасти свое семейство, членом которого, хоть изгнанным, я состою, спасти от всех злобных попыток, которые могут они предпринять или из чувства мщения, или ради корысти, когда будут открыты их наглое преступление и алчность. Трудное, почти невозможное дело, но я должен выполнить его!
   Беспрерывно я приводил себе на память мысль об этой жестокой необходимости и не для того только, чтоб убедить самого себя в своем долге, но чтобы закалить себя против другой мысли, которую я силился запечатлеть в душе: мне все виделся образ бледной, неподвижной Клэры, упавшей на грудь отца. Клэра! При этом имени горе слабеет, тоска и ужас сливаются с мыслью. Боже, сохрани меня от отчаяния!
   У садовой калитки стояла служанка, та самая, которую я видел и расспрашивал в первые дни моей пагубной страсти.
   Бедно одетый человек подал ей письмо и быстро удалился при моем приближении.
   Когда она посторонилась, чтобы дать мне дорогу, ее замешательство и удивление были так велики, что она не могла взглянуть на меня. Только тогда, когда я поднимался на крыльцо, она сказала мне:
   — Мисс Маргрета, — она все еще звала ее этим именем, — мисс Маргрета наверху, сэр… Вероятно, вам угодно с нею видеться…
   — Я не хочу ее видеть, а мне надо переговорить с мистером Шервином.
   Еще более испуганная, она бросилась отворять мне двери из коридора. По ее замешательству я догадался, что она впустила меня в эту комнату вопреки приказанию.
   Мистер Шервин поспешно задвинул ширмами один угол, комнаты, видимо не желая, чтобы я видел там что-то, что, впрочем, я не заметил.
   Потом он подошел ко мне, протянув руку, но с тревожным выражением косясь на ширмы.
   — Ага!.. Наконец-то! Так вот и вы! Не пойдем ли мы в гостиную? Дело в том.., впрочем, не моя вина.., я писал вам.
   Он вдруг остановился и протянутая рука сама собой опустилась.
   Я не произнес еще ни слова, но, вероятно, по моему взгляду или обращению он понял цель моего появления.
   — Отчего же вы ничего не говорите? — спросил он после минутного молчания. — Зачем вы так смотрите на меня?.. Подождите.., мы потолкуем в другой комнате.
   Он прошел мимо меня, указывая на дверь и отворяя ее.
   Что за горячее желание удалить меня отсюда? Какого человека или что за вещь прячет он за ширмами?
   Служанка сказала мне, что дочь его наверху, а слова и действия этого человека казались мне подозрительными, и я решил остаться в этой самой комнате, чтобы открыть тайну, заключавшуюся в ней.
   — Ну что же? — сказал он, открывая обе половинки дверей. — Вам известно, что гостиная в той стороне и что я всегда принимаю гостей в лучшей, самой передней комнате.
   — Меня привели сюда, а теперь нет у меня ни времени, ни охоты ходить из комнаты в комнату ради вашего каприза… То, что мне надо вам сказать, займет немного времени, и я вам скажу это здесь, если только вы не объясните мне причины, почему это вам противно.
   — Здесь!.. Вы хотите здесь со мною говорить? Позвольте же вам сказать, что у нас, простых, честных торговцев, подобные поступки называются именно невежливостью. Да, я повторяю это слово: невежливостью или, лучше сказать, грубостью.
   Мускулы его лица съежились и страшно подергивались, и его бегающие злобные глаза все косились на ширмы.
   — Впрочем, — сказал он вполголоса, принимая самый наглый вид и садясь на прежнее место, — пускай будет что будет… Не на меня должны пенять все эти доктора и женщины… Никто не может упрекнуть меня в неосторожности или в недостатке заботливости… а так далее… Ну что ж? — продолжал он, между тем как страшная подозрительность чувствовалась в его взглядах и движениях. — Пускай будет по-вашему, останемся здесь. Бьюсь об заклад, что вы скоро в том раскаетесь. Кажется, вы не очень спешите говорить, и потому я сяду… Ну, а вам как угодно!.. Ну так что же?.. Не будем терять попусту время. Вы пришли сюда с дружеским намерением просить меня позвать дочь мою и, словом, показать себя настоящим джентльменом во всех отношениях… Или не так?
   — Вы мне написали два письма?
   — Да, и притом же я чертовски хлопотал, чтоб письма верно попали к вам в руки, я сам относил их.
   — Чтобы объяснить себе содержание этих писем, надо предположить одно из двух: или вас жестоко обманули, и в таком случае остается только сожалеть вам, или же…
   — Сожалеть мне!.. Что вы хотите этим сказать? Никто здесь не просит у вас сожаления!
   — Или же вы сами хотели обмануть меня, и в таком случае я предупреждаю вас, что теперь все ваши обманы бесполезны и послужат только к тому, чтоб довершить зло злом, прибавив преступление отца к преступлению дочери. Я все знаю, знаю больше, чем вы думаете, больше, чем вы желали бы.
   — А! Так вы вот каким тоном заговорили! Черт возьми! Только вы входили сюда, как я уже видел, что дело — дрянь! Как! Вы не верите моей дочери? Не верите ей? Вы пришли затем, чтобы перехитрить.., и сыграть с нами скверную шутку! Вот каково ваше намерение! Провалитесь вы сквозь землю с вашей холодной важностью и аристократическими манерами! Вы увидите, что я из таких, которые сумеют держать ответ, сами увидите! Ха! Ха!.. Это что?.. Мы ведь не потеряли венчального свидетельства — вот оно в кармане!.. А! Так вы не хотите поступать с моей дочерью как следует честному человеку? Уйдем! Уйдем отсюда… Право, для вас же лучше будет уйти отсюда… Сейчас же я отправлюсь к вашему отцу и расскажу ему всю историю. Сейчас же прямо к нему, это так верно, как то, что меня зовут Шервином!
   Тут он сильно стукнул кулаком по столу и вскочил бледный от гнева.
   Ширмы слегка заколебались, и я услышал шелест. Шервин подошел ко мне, но вдруг остановился, изрытая проклятья и оглядываясь на ширмы.
   — Советую вам, — сказал я, — спокойно оставаться здесь. Сегодня отец все узнал от меня самого. Он отверг меня, и я навсегда оставил дом отца моего.
   Он поспешно повернулся и посмотрел прямо мне в глаза, на его лице выразились ярость и крайнее замешательство.
   — Так вы вернулись ко мне нищим! — воскликнул он. — Нищим, который запутал меня в сети своей знатностью, своими богатыми надеждами! Нищим, который не может прокормить своей жены! Ну да! Еще повторю — нищим, который осмеливается смотреть мне прямо в глаза и разговаривать таким тоном! Плевать мне на вас и на вашего отца! Я знаю законы! Ведь я англичанин! Слава Богу! Я знаю свои права и дочери моей и назло вам обоим докажу, что это не пустые права. Ого! Смотрите на меня, сколько хотите и с каким хотите бешеным видом! Я честный человек, и дочь моя честная!
   В эту минуту я смотрел на него с истинным презрением и отвращением: его бешенство не производило на меня другого впечатления. События этого утра иссушили во мне источники самых жизненных и сердечных ощущений. Даже другого рода слова не произвели бы на меня более сильного впечатления. Разве я не выслушал уже слова отца, который сумел пронзить мне сердце? Какие же слова, кем бы ни были произнесены они, могли теперь тронуть меня?
   — Ну да! Подтверждаю, что дочь моя честная и целомудренная девушка, — повторил он опять, садясь, — и посмотрю, как вы или кто другой станут мне доказывать противное. Вы говорите, что все знаете. Что же все-то? Посмотрим! Этот пункт надо прежде всего разъяснить, а там уже перейдем к другому. Она говорила, что она невинна, и я верю ей и подтверждаю это. Если б только я мог найти следы этого проклятого Маньона, так я и его заставил бы подтвердить то же. Словом, говорите все, что вы там выдумали про нее, про свою законную жену, а я заставлю вас признать ее и содержать ее, как следует по закону, — уж я за это ручаюсь вам!
   — Если бы вы еще не совсем потеряли стыд и совесть, если бы в вас сохранилось хоть какое-нибудь понятие о человеческой чести, то вы скорее умерли бы, чем стали задавать мне подобный вопрос. Молчите! Я не затем пришел сюда, чтоб укорять вас, не затем, чтобы пробудить в вашей совести хоть малейшее сознание, что вы меня навеки опозорили и погубили. Еще раз я пришел в ваш дом затем, чтобы только сказать вам, что все гнусные обманы, заключающиеся в вашем письме, так же мало доставят вам выгоды, как и глупое нахальство, с которым вы и в настоящую минуту подтверждаете эту ложь. Я сказал уже и еще раз повторяю — я все знаю. Я был в этом доме раньше, чем увидел вашу дочь у подъезда, я слышал ее голос, я подслушивал их разговор, и собственные их слова убедили меня в том позоре и бедствии, которых вы не можете заставить меня пересказывать вам. Что же касается до вашей прошлой двуличности и до настоящего бешенства, то вот вам единственный ответ от меня: никогда я уже не увижу вашей дочери, виновной в таком преступлении!..
   — А вот же увидите, черт возьми! Непременно увидите! Это я вам говорю… Да и еще возьмете ее к себе! Неужели же вы думаете, что я не вижу ясно все, что в вас происходит и что значит ваша удивительная выдумка? Отец прогнал вас, лишив куска хлеба, ну так теперь вам хочется опять войти к нему в милость.., вот вы и стали Бог знает что сочинять на мою бедную дочь, чтобы как-нибудь отвязаться от нее! Только этому не бывать. Раз обвенчавшись, хочешь не хочешь, а все живи с женой. Неужели вы думаете, что я не верю ей в тысячу раз больше, чем вам? Неужели вы полагаете, что мне легко? Вот там наверху дочь, которая у меня на шее, которая только и знает, что слезы проливает, а вот тут жена — и при этом голос у него необыкновенно понизился — жена, которая до того потеряла рассудок, что я вынужден бросать свои дела, чтоб присматривать за ней, и все это горе, все расстройство и помешательство произошли только оттого, что вам захотелось перевернуть все вверх дном! Неужели вы думаете, что это возвратит мне спокойствие? Ну да! Я заставлю вас исполнить ваши обязанности в отношении дочери, хоть бы для этого она должна была подать просьбу в консисторию [18]. Нечего сказать, хорошая выдумка! Да и кто поверит вам, чтобы такая молоденькая женщина, как Маргрета, привязалась к такому человеку, как Маньон, и так давно, и без вашего ведома? Какой человек поверит этому? Хотелось бы мне знать, что это за человек?