Страница:
При этом подозрении я бессознательно остановился и осмотрелся вокруг. Множество людей увидел на том пространстве, которое я мог охватить взором, но нигде не видно было фигуры, преследовавшей меня на кладбище.
Я пошел дальше, потом еще раз оглянулся, и все без всякого успеха.
Потом я долго-долго шел, все не оглядываясь, и вдруг остановился и вновь подозрительно и внимательно осмотрелся вокруг.
На некотором расстоянии от меня, на противоположном тротуаре, я увидел человека, тоже остановившегося в движущейся толпе. Его рост соответствовал росту Маньона, на нем был такой же плащ, как на Маньоне, когда он появился на кладбище у могилы Маргреты. Мне следовало бы перейти через улицу, чтоб открыть истину, но с противоположной стороны, где я стоял, беспрерывно мешали мне проезжающие экипажи и многочисленные прохожие.
Действительно ли то был Маньон, фигура которого время от времени представлялась мне? Точно ли он следил за мной? Эта мысль все сильнее укреплялась в моем воображении, и тут я припомнил угрозу его, произнесенную им на кладбище: «Вы можете скрыться за свою семью и за своих друзей, а я стану поражать вас в тех, кто для вас дороже всех, кто лучше всех», и это воспоминание тотчас же придало мне решимости продолжать дорогу, ни разу не оглядываясь уже назад, потому что я говорил себе:
— Если он преследует меня, то я не должен и не хочу избегать его, напротив, увлекая его за собой, может быть, я спасу сестру и отца.
Итак, я не отклонялся уже от своей дороги, шел прямо, не оглядываясь назад. Решившись уехать из Лондона в Корнуэльс, я не принимал никаких мер предосторожности, чтобы скрыть свой отъезд, и хотя был уверен, что он последует за мной, но не видал уже его и никогда не обращал внимания, близко или далеко идет он по моим следам.
С тех пор прошло два месяца, и в настоящее время я знаю так же мало о нем, как и тогда.
19-го октября.
Кончен мой обзор прошлого. Я рассказал историю моих ошибок и несчастий, описал зло, сделанное мной, и казнь, последовавшую затем и продолжающуюся до настоящего времени.
Передо мною на столе лежат страницы моей рукописи, которая получилась гораздо длиннее, чем я думал. Я не смею перечитать эти строки, написанные моей рукой. Может быть, пришлось бы многое исправить, а у меня недостает духа пересматривать и подправлять: ведь я не намерен печатать ее при жизни своей. Когда же меня не станет на свете, найдутся люди, которые исправят шероховатости моего слога, пускай другие обогатят мою рукопись, пускай другие позаботятся об ее читабельности, приведут в порядок эту необработанную массу фактического материала, которую я оставлю после себя, но я пишу правду, не приукрашивая и не преувеличивая ее, иногда с глубоким смирением, часто со слезами.
Но теперь, когда я собираю все эти страницы и запечатываю их в пакет, с тем чтобы самому уже не распечатывать его, могу ли я уверить себя, что окончил свое дело, что сказал свое последнее слово? Пока жив Маньон и пока я буду убежден, что каждую минуту он может появиться передо мной, пока я не узнаю, какие перемены происходят в родном доме откуда я изгнан, до тех пор этот рассказ все будет требовать продолжения. Я не знаю, что еще будет заслуживать рассказа, не знаю, какие новые потрясения отнимут у меня возможность продолжать мой труд, временно оконченный. Я не испытываю столько доверия ни к себе, ни к будущности, которую готовит мне судьба, чтобы быть уверенным, что у меня хватит и времени, и энергии записывать свои воспоминания, как я это делал до сих пор. Следовательно, гораздо лучше будет, если я теперь стану записывать события изо дня в день, по мере того, как они будут развиваться, и таким образом, несмотря ни на что, я буду продолжать свой ежедневный рассказ до конца.
Но прежде, вместо предисловия к задуманному мной дневнику, мне хочется рассказать немного о жизни, которую я веду в моем уединении на корнуэльсском берегу.
Рыбачья хижина, в которой я написал последние страницы, лежит на южном берегу Корнуэльса, в нескольких только милях от мыса Ландсэна. Я живу в каменной, покрытой соломой избушке, в ней всего две комнатки. Вся мебель тут состоит из стола, стула и кровати. Соседи у меня двенадцать рыбаков с их семействами. Но меня не мучит потребность ни в роскоши, ни в обществе. Здесь я нашел желаемое: совершенное уединение.
Мой приезд сначала озадачил этих добрых людей и даже показался им подозрительным. Рыбаки, населяющие Корнуэльс, сохраняют доныне самые старые суеверия, в продолжение многих веков драгоценные их предкам. Мои бедные и простые соседи никак не могли понять, каким образом у меня нет никаких дел и занятий, мое печальное и утомленное лицо никак не могло в их мнении согласоваться с моей видимой молодостью. Для женщин же в особенности было что-то пагубное и страшное в моем одиночестве.
Сначала меня с любопытством стали расспрашивать. Простота моего ответа, что я приехал затем, чтобы поправить здоровье, только усилила подозрения. Изо дня в день со времени переселения сюда мои соседи надеялись взглянуть на письма, которые я получу, — а письма не приходили, посмотреть на друзей, которые посетят меня, — а друзья не появлялись. Для добрых людей тайна становилась все запутанней. Они стали припоминать старинные корнуэльсские легенды, в которых говорится о таинственных людях, которые давным-давно проживали в самых тайных уголках графства… Эти люди приходили неизвестно откуда, жили неизвестно чем, умирали и исчезали неизвестно как и где. Кажется, и меня стали отождествлять с этими таинственными посетителями, и на меня стали смотреть, как на существо, чуждое человеческих связей, которое проклятием судьбы заброшено на эти далекие берега, чтоб умереть в страшном одиночестве. Даже человек, которому я давал деньги на покупку всего необходимого для моего существования, и тот, казалось, оставался в раздумье, до какой степени законно и благоразумно получать от меня деньги.
Но эти сомнения постепенно рассеивались, мало-помалу влияние суеверия проходило у моих простодушных соседей. Они свыкались с образом моей жизни, с моим одиночеством, моей грустью, может быть, для них не объяснимой. Ласка и внимание к их детям расположили окончательно в мою пользу, недоверие превратилось в сострадание. Когда рыбная ловля была удачна, мне часто делали маленькие подарки. Так я прожил уже несколько недель, и раз утром, возвращаясь домой после прогулки, я нашел перед моей дверью корзинку с двумя или тремя яйцами чайки. Это дети положили их сюда, чтобы я украсил ими окна — единственное украшение, какое они могли мне подарить, единственное украшение, о каком они имели понятие.
Теперь я мог выходить, не сопровождаемый подозрительными взглядами, с Библией или Шекспиром в руке. Я пробирался из лощины, в которой лежала наша деревушка, к старой церкви из сероватого камня, одиноко возвышавшейся на утесистом морском берегу, покрытом вереском. Если случалось мне заставать детей, игравших между могилами, то теперь они уже не пугались моего прихода и не бросались от меня в сторону, когда я садился на какой-нибудь могильный камень или бродил вокруг мрачной колокольни, возведенной руками, обратившимися уже в прах целые столетия тому назад. Мое приближение не было уже дурным предзнаменованием для моих маленьких соседей. Разве на минуту посмотрят они на меня своими веселыми глазками и снова займутся играми.
В хорошие светлые дни перед взорами моими открывались прекрасные виды и с лощины, и с моря. Гигантские гранитные утесы стоят наклонно над рыбачьими хижинами, узкая полоса белого песку около залива между утесами ярко блестит на солнце, ручей пресной воды сказочно красиво сбегает со скал, сверкая, как серебро. Надо мною величественно проходят белые облака с фиолетовыми оттенками, с блестящей волнистой бахромой. Крики морских птиц, несмолкаемый и оглушительный рокот волн, бьющихся о берег, глухой и отдаленный гул ветра, врывающегося в горные ущелья, — вот разнообразная гамма звуков, поражавшая мой слух то по отдельности, то вместе. Голоса и красоты природы, эти две волшебные силы, посредством которых Господь проясняет и очищает нашу душу, производят на меня отрадное впечатление в подобные минуты и приносят мне тихую радость.
Когда льет дождь, когда ветер и море вступают в яростную борьбу, когда, укрывшись в ущелье над бездной, я смотрю на высокие волны, покрытые пеной, тогда сознание неведомых опасностей, висящих над моей головой, гнетет меня, тогда только я чувствую неизвестность во всем ее ужасе, тогда угрозы моего смертельного врага овладевают мною со страшной силой. Я вижу в причудливых формах тумана мрачный и фантастический образ готового обрушиться на меня рока. Вот он колеблется, мчится, то прорезываемый светлыми отражениями, то свешиваясь над морем черной тенью. Тогда в гуле бурунов, в вое пучин морских мне слышится пророческий приговор… И даже ветер, с ревом и свистом рвущийся из ущелья позади меня, оглушает теми же зловещими звуками…
Не от упадка ли жизненной энергии во мне растет то безумное убеждение, что взор Маньона всегда остановлен на мне, что он всегда втайне следит за всеми моими шагами?.. Отчего предчувствие твердит мне, что сбудутся его дикие угрозы, которые, вопреки рассудку, я не могу изгнать из головы?.. Неужели это происходит от упадка нравственного мужества? Очень может быть, что жестокое участие, которое он принимал во всех моих прошлых несчастиях, и теперь внушает мне непонятный страх к его зловещей власти над моей будущностью. Очень может быть и то, что во мне отсутствует решимость сопротивляться ему не столько от боязни его появления, сколько от самих угроз, сколько от неизвестности в реальности их выполнения. Я мог взвешивать все эти соображения и между тем надолго не мог чувствовать спокойствия, потому что слишком заботился о нем. Я помню все, что сделал этот человек, и вопреки рассудку верю, что он выполнит свои угрозы, и в случае если он станет действовать как бешеный, как безумный, каким образом мне защищаться, как бежать от него?
Если б у меня не было источника успокоения — мысли о Клэре, — то я не вынес бы этих нескончаемых мучений и жестоких сомнений, составляющих настоящую мою жизнь. Милая сестра моя! Даже и тут, вдали от нее, я нашел средство привязаться к тому, что она любит. Не смея называться своим именем до тех пор, пока отец не возвратит мне своего доверия, я заимствовал свою фамилию от имени поместья, некогда принадлежавшего матери, а теперь доставшегося сестре по наследству. Самые несчастные люди тоже имеют свои капризы, свои последние любимые фантазии. У меня нет тут ни одной вещицы, которая напоминала бы мне Клэру, — ни даже маленькой записочки от нее. Имя, взятое мной от любимого ею поместья, которым она гордилась более всего в мире, это имя для меня то же, что локон волос, кольцо, — словом, заменяет мне всякую дорогую безделушку других счастливцев.
Но я начал простой отчет о моей здешней жизни. Продолжать ли его?.. Только не сегодня… Голова моя горит, рука устала. Если завтра со мною не случится ничего необыкновенного, то я стану продолжать.
20-го октября.
Отложив перо в сторону, я вышел из дома с целью возобновить со своими соседями старые дружеские отношения, прерванные за время постоянной работы в продолжение трех недель, когда я занимался редакцией последней части моего рассказа. За все время моей прогулки между хижинами и до самой церкви я встретил меньше людей, чем обыкновенно. Да и те немногие, которые попадались мне навстречу, как-то странно переменились в отношении ко мне, может быть, это мне так показалось, но все как будто избегали встречи со мной. Одна женщина, завидев меня, поспешно захлопнула дверь, рыбак, с которым я поздоровался, едва отвечал мне и продолжал идти своей дорогой, не останавливаясь, чтобы поговорить со мной, как бывало. Дети, которых я встречал по дороге в церковь, бросились бежать при моем приближении, делая друг другу жесты, смысл которых я не мог понять. Неужели возвратилась их прежняя суеверная недоверчивость, или мои добрые соседи обиделись, что я невольно забыл их в течение последних недель?
Надо удостовериться в этом завтра.
21-го октября.
Все открылось!.. Правду сказать, я был очень бестолков, что вчера еще не понял истины, которая волей-неволей открылась сегодня…
Я вышел рано утром, чтобы разузнать, действительно ли переменились ко мне соседи за эти три недели, пока я сидел взаперти.
В дверях первой хижины играли двое детей, которых я с первых дней прибытия успел привязать к себе. Я подошел к ним, но лишь только хотел заговорить с ними, как выскочила мать и, бросив на меня гневный и испуганный взгляд, схватила своих детей, втащила их в хижину и, прежде чем я успел расспросить ее, захлопнула за собой дверь.
Почти в ту же минуту, как будто по данному сигналу, вышли другие женщины из ближайших хижин и громко и сердито закричали мне, чтобы я не подходил ни к ним, ни к их детям, после чего захлопнули за собой двери. Все еще не понимая истины, я повернул на другую дорогу и пошел к заливу. Тут я увидел мальчика, обычно приносившего мне провизию, он играл возле старой лодки. Заметив меня, он вздрогнул, отскочил от меня на несколько шагов, потом остановился и закричал мне:
— Теперь я никогда уже не буду ничего приносить вам, папа сказал, что ничего не станет вам продавать, сколько бы вы ни платили денег!..
Напрасно спрашивал я мальчика, почему его отец сказал это, ничего не отвечая, он побежал в деревню что было силы.
— Вам ничего лучше не остается сделать, как оставить нас, — пробормотал чей-то голос позади меня. — Если вы не уйдете добровольно, то наш народ выживет вас отсюда голодом.
Человек, сказавший эти слова, был первым, который показал другим пример ласкового обращения со мной после моего приезда, к нему же я хотел было обратиться, чтоб получить объяснение, которого никто не хотел мне дать.
— Вы сами хорошо знаете, что это значит, — отвечал он. — Знаете и причины, почему желают, чтобы вы убрались отсюда.
Сказав это, он удалился от меня.
Но я уверял его в своем неведении и так искренно умолял его рассказать мне, в чем дело, что он остановился.
— Хорошо, я скажу вам, в чем дело, только не теперь. Я совсем не желаю, чтобы меня видели в вашем обществе.
При этих словах он обернулся к деревне и указал на женщин, которые опять стали показываться у дверей своих хижин.
— Ступайте домой и запритесь у себя, я приду к вам, как стемнеет.
И он сдержал свое слово. Но когда я пригласил его войти в хижину, он отказался наотрез, говоря, что предпочитает оставаться на улице, под окном. Это нежелание войти под мой кров напомнило мне, что на прошлой еще неделе положены были съестные припасы на подоконник, вместо того чтобы по-прежнему занести их ко мне в комнату. Я был так озабочен своими занятиями, что и не обратил внимания на такие мелочи, но теперь я вспомнил об этом и нашел это странным.
— И вы хотите уверить меня, — сказал рыбак, недоверчиво смотря на меня из окна, — вы хотите уверить меня, что не знаете, по какой причине здешний народ хочет, чтоб вы убрались отсюда?
Я повторил ему, что не могу даже вообразить себе, отчего они все переменились в отношении ко мне, не могу понять, в чем виноват я.
— Так узнайте же: мы желаем, чтоб вы убрались от нас, потому что…
— Потому что, — прервал его другой голос, в котором я узнал голос его жены, — потому что мы не желаем, чтобы вы портили наших детей, не желаем, чтобы вы приносили несчастье нашим домам… Потому что мы хотим, чтобы лица наших детей оставались такими, какими сотворил их Господь.
— Потому что, — вмешалась другая женщина, говоря еще громче первой, — потому что вы кладете на христиан дьявольскую печать. Ступай домой, Джон, добрый человек не станет толковать с…
Они утащили с собою рыбака, прежде чем он успел вымолвить хоть одно слово. Но я достаточно слышал. Роковая истина озарила мой ум. Маньон последовал за мной в Корнуэльс и буквально выполнял свои угрозы!..
Десять часов.
Зажигаю свечу в последний раз в этой хижине для того, чтобы добавить несколько строк в моем дневнике. Все спокойно вокруг меня, не слышно ничьих шагов на улице, но могу ли я быть уверенным, что в эту самую минуту не подстерегает меня Маньон у дверей моей хижины?
Завтра же утром мне надо уйти отсюда, надо оставить это мирное убежище, где жил я так спокойно. Я не имею никакой надежды восстановить себя во мнении моих честных соседей. Он задел за живое самые слепые и самые грубые суеверия, чтобы возбудить против меня неумолимую и беспричинную вражду. Он расшевелил дикие инстинкты, дремавшие до сих пор в сердцах этих простых людей, и направил их против меня, как предупреждал меня об этом. Он начал приводить в действие свой вероломный план, вероятно, в течение последних трех недель, когда я большей частью сидел дома и не мог встретиться с ним. Бесполезно было бы ломать себе голову, отгадывая, какими средствами мой враг достиг своей цели… Теперь мне надо только позаботиться, как бы скорее убраться отсюда…
Одиннадцать часов.
Сейчас, когда я укладывал свои книги в чемодан, из одной книги выпала визитная закладка… Я тотчас узнал работу Клэры… До сих пор я не замечал, что она находится в книге… Наконец у меня есть вещественное воспоминание о моей возлюбленной сестре. Пускай это безделица, но я смотрю на нее как на символ утешения в это время бедствия и опасности.
Час пополуночи.
С каждою минутою порывы ветра становятся яростнее, высокие волны с шумом разбиваются о скалы, дождь льется ливнем, стуча в мои окна… Непроницаемый мрак на небе. Буря готова разразиться…
22-го октября, деревня Т***.
В один день все изменилось, новый горизонт открылся передо мною. Надо описать все, что было… Не знаю, какое-то предчувствие говорит мне, что если я отложу хотя на один день, то не в состоянии уже буду написать ни слова.
Сегодня утром я встал очень рано. Не было, кажется, и семи часов, когда я вышел из хижины и затворил за собою дверь, чтобы никогда уже не отворять ее вновь. Уходя из деревушки, я встретил двух-трех соседей, которые молча посторонились, давая мне дорогу. Я не думал, чтобы меня могла так сильно огорчать мысль, что я расстаюсь врагом с добрыми людьми, с которыми хотел жить как друг. Медленно проходил я мимо хижин и поднялся по тропинке на крутой утесистый берег.
Прошло уже несколько часов, как яростная буря укротилась, ветер утих на рассвете, но бушующее море ничего не потеряло из своей величественной красоты. Огромные пенящиеся волны Атлантического океана с ревом бешено бросались на гранитные массы корнуэльсских утесов. Небо заволокло беловатым туманом, который то спускался на землю тяжелой массой, проливая на нее реки дождя, то вставая вдалеке чудовищными столбами, гонимый умеренным порывистым ветром. На расстоянии нескольких саженей не было видно самых больших предметов, я не имел никакого руководителя в моем странствии, кроме несмолкаемого ропота океана по правую руку от меня.
Мне хотелось к ночи успеть в Пензанс. Кроме этого, у меня не было никакого плана, никаких мыслей о том, где выбрать себе убежище. Исчезла навсегда слабая надежда избежать преследований Маньона. Не идет ли он и теперь по моим следам? На этот счет у меня не было никакой уверенности: туман скрывал от глаз всю окрестность, все земные звуки терялись в грозном бесконечном реве океана, а я все же продолжал свой путь, даже не сомневаясь в том, что Маньон идет за мной следом.
Я шел медленно, на безопасном расстоянии от края обрыва над морской бездной для того только, чтобы не быть оглушенным страшным ревом волн, я знал, что не собьюсь с дороги, пока буду слышать вправо от себя тот шум, хотя и делаю большой крюк. Путь же по кратчайшей дороге через пустоши и по перекрестным дорогам мог только довести меня до того, что я заблудился бы и в таком тумане попал бы в безвыходное положение.
Задумавшись, шел я своею дорогой, но вдруг меня поразило то обстоятельство, что я не слышал уже прежнего шума моря. Мне казалось, что направо и налево от меня раздается одинаковый шум. Я остановился, пытаясь что-нибудь разглядеть в тумане. Напрасное усилие! Только в нескольких шагах от меня возвышались утесы черной тенью в непроницаемом белесом тумане. Я все еще продвигался вперед и вскоре под своими ногами услышал явственный, глухой, глубокий и порывистый рев моря, точно отдаленные раскаты грома. Я опять остановился, прислонясь к утесу. Так прошло некоторое время, со стороны моря туман стал рассеиваться, но направо оставался таким же непроницаемым. Я пошел по направлению просветленного неба, те же раскаты слышались все громче и громче и, как мне казалось, в самой внутренности утеса.
Туман рассеивался понемногу, я увидел небольшой маяк на самом возвышенном месте между окружающими скалами. Я вскарабкался на вершину. Увидев круг белого и красного цвета, я убедился, что заблудился в тумане, отдалясь от правильного пути по берегу.
В первое время моего пребывания в Корнуэльсе я два раза уже заходил в это место и теперь, прислушиваясь к этим подземным раскатам, знал причину того.
Немного в стороне от плоской возвышенности, куда я вскарабкался, вниз спускалась гряда утесов и почти перпендикулярно застывала над их нижним этажом. На самом высоком месте гранитного вала проходила черная зияющая трещина, которая тянулась вкось между скалами, висящими одна над другой, и обрывалась над бездной неведомой и неизмеримой глубины, куда морские волны проникали подземными путями. Даже в самую тихую погоду море никогда не умолкало в этой страшной бездне, в бурное же время оно рокотало тут с неистовством. Волны кипели и гремели в своей подземной темнице, как бы потрясая недоступные рифы, висящие над ними. Но как ни высоко бросались они на окраины гранитной бездны, а все же сверху не было видно их, и для глаза наблюдателя только облака брызг обличали присутствие славной и страшной борьбы яростных волн.
Узнавая местность, куда я зашел по ошибке, я в то же время припомнил все ужасы и опасности скал, оставшихся позади меня, когда я вскарабкался на эту вершину: самоуверенно проходил я по узким карнизам, и под моими ногами скрывались неизмеримые пучины, скрытые от меня туманом. Но теперь, вспоминая обо всем этом, я вздрагивал и пугался при мысли вновь подвергнуться тем же опасностям, прежде чем небо просветлеет и передо мной ясно будет видна дорога. Там, на далеком горизонте, над бурными волнами, медленно прояснялась атмосфера, и я решил дождаться на месте, пока мгла совершенно рассеется.
Я спустился с высоты на нижнюю площадку, чтобы найти менее опасное убежище. Приближаясь к пучине, я был поражен таким страшным ревом волн, который заглушал не только бурун по всем утесистым зубцам мыса, но и пронзительные крики морских птиц, которые тысячами кружились вокруг меня, если не прямо над моей головой. С каждой стороны расщелины чрезвычайно крутые скаты представляли, однако, надежные опоры для ног и для рук. Когда я спускался по ним, мной овладело сильное желание рассмотреть поближе трещину и, увлекаемый этим инстинктивным чувством, я приблизился, как только можно было, на край и заглянул внутрь зияющей пучины. Очень смутно просматривались ее внутренние черные, блестящие колоссальных размеров стены, покрытые длинными и тонкими морскими водорослями, которые медленно колыхались в пустом пространстве, потому что из незримой глубины беспрерывно вырывались вихри испарений и брызг, носившихся облаками над бездной. У меня закружилась голова от одного взгляда на этот скользкий, глянцевитый гранит, остроконечно выдавливавшийся в отвесные глубины разверстой бездны, шум и треск волн оглушал и оцепенял меня. Как только я пришел в себя, я поспешил отвернуться и отойти на тридцать или на сорок шагов в сторону. А тут утесы снова торчали чудовищными формами, образуя натуральные пещеры, точно высокие кровли. Я отправился к одной из этих скал, чтобы под ее прикрытием подождать, пока прояснится небо.
Я проник под выдававшуюся часть скалы почти на краю обрыва, когда вдруг кто-то остановил меня, схватив за руку, и сквозь шум волн и рев зияющей бездны позади меня и пронзительные крики морских птиц, кружившихся над моей головой, я услышал эти слова, произнесенные над самым моим ухом:
— Ваша жизнь принадлежит мне. Неужели вы отнимете ее у меня самоубийством?
Я оглянулся… Маньон стоял рядом со мной…
Маска не скрывала его чудовищно изуродованного лица.
Его глаз был устремлен на меня, пальцем он указывал на бурун, пенившийся в двухстах шагах под нами.
— Самоубийством! — повторил он медленно. — Не хотите ли вы спастись от меня самоубийством? Я подозревал это и потому следовал за вами по пятам. Да, я преследовал вас, чтоб отнять вас у смерти!
Вырываясь из его рук и отступая от бездны, я заметил в глазах его выражение торжества с каким-то странным блеском, похожим на помешательство, и вспомнил слова доктора, предостерегающего меня о возможности его сумасшествия.
Туман опять сгущался, но образуя массы отдельных облаков, каждую минуту изменявшихся под влиянием сквозившего света. Я и прежде наблюдал это явление, и потому знал, что это служит предвестником восстанавливающейся ясности в атмосфере.
В то время как я взглянул на небо, Маньон отступил на несколько шагов и, протянув руку по направлению к деревушке, оставленной мной утром, сказал:
Я пошел дальше, потом еще раз оглянулся, и все без всякого успеха.
Потом я долго-долго шел, все не оглядываясь, и вдруг остановился и вновь подозрительно и внимательно осмотрелся вокруг.
На некотором расстоянии от меня, на противоположном тротуаре, я увидел человека, тоже остановившегося в движущейся толпе. Его рост соответствовал росту Маньона, на нем был такой же плащ, как на Маньоне, когда он появился на кладбище у могилы Маргреты. Мне следовало бы перейти через улицу, чтоб открыть истину, но с противоположной стороны, где я стоял, беспрерывно мешали мне проезжающие экипажи и многочисленные прохожие.
Действительно ли то был Маньон, фигура которого время от времени представлялась мне? Точно ли он следил за мной? Эта мысль все сильнее укреплялась в моем воображении, и тут я припомнил угрозу его, произнесенную им на кладбище: «Вы можете скрыться за свою семью и за своих друзей, а я стану поражать вас в тех, кто для вас дороже всех, кто лучше всех», и это воспоминание тотчас же придало мне решимости продолжать дорогу, ни разу не оглядываясь уже назад, потому что я говорил себе:
— Если он преследует меня, то я не должен и не хочу избегать его, напротив, увлекая его за собой, может быть, я спасу сестру и отца.
Итак, я не отклонялся уже от своей дороги, шел прямо, не оглядываясь назад. Решившись уехать из Лондона в Корнуэльс, я не принимал никаких мер предосторожности, чтобы скрыть свой отъезд, и хотя был уверен, что он последует за мной, но не видал уже его и никогда не обращал внимания, близко или далеко идет он по моим следам.
С тех пор прошло два месяца, и в настоящее время я знаю так же мало о нем, как и тогда.
19-го октября.
Кончен мой обзор прошлого. Я рассказал историю моих ошибок и несчастий, описал зло, сделанное мной, и казнь, последовавшую затем и продолжающуюся до настоящего времени.
Передо мною на столе лежат страницы моей рукописи, которая получилась гораздо длиннее, чем я думал. Я не смею перечитать эти строки, написанные моей рукой. Может быть, пришлось бы многое исправить, а у меня недостает духа пересматривать и подправлять: ведь я не намерен печатать ее при жизни своей. Когда же меня не станет на свете, найдутся люди, которые исправят шероховатости моего слога, пускай другие обогатят мою рукопись, пускай другие позаботятся об ее читабельности, приведут в порядок эту необработанную массу фактического материала, которую я оставлю после себя, но я пишу правду, не приукрашивая и не преувеличивая ее, иногда с глубоким смирением, часто со слезами.
Но теперь, когда я собираю все эти страницы и запечатываю их в пакет, с тем чтобы самому уже не распечатывать его, могу ли я уверить себя, что окончил свое дело, что сказал свое последнее слово? Пока жив Маньон и пока я буду убежден, что каждую минуту он может появиться передо мной, пока я не узнаю, какие перемены происходят в родном доме откуда я изгнан, до тех пор этот рассказ все будет требовать продолжения. Я не знаю, что еще будет заслуживать рассказа, не знаю, какие новые потрясения отнимут у меня возможность продолжать мой труд, временно оконченный. Я не испытываю столько доверия ни к себе, ни к будущности, которую готовит мне судьба, чтобы быть уверенным, что у меня хватит и времени, и энергии записывать свои воспоминания, как я это делал до сих пор. Следовательно, гораздо лучше будет, если я теперь стану записывать события изо дня в день, по мере того, как они будут развиваться, и таким образом, несмотря ни на что, я буду продолжать свой ежедневный рассказ до конца.
Но прежде, вместо предисловия к задуманному мной дневнику, мне хочется рассказать немного о жизни, которую я веду в моем уединении на корнуэльсском берегу.
Рыбачья хижина, в которой я написал последние страницы, лежит на южном берегу Корнуэльса, в нескольких только милях от мыса Ландсэна. Я живу в каменной, покрытой соломой избушке, в ней всего две комнатки. Вся мебель тут состоит из стола, стула и кровати. Соседи у меня двенадцать рыбаков с их семействами. Но меня не мучит потребность ни в роскоши, ни в обществе. Здесь я нашел желаемое: совершенное уединение.
Мой приезд сначала озадачил этих добрых людей и даже показался им подозрительным. Рыбаки, населяющие Корнуэльс, сохраняют доныне самые старые суеверия, в продолжение многих веков драгоценные их предкам. Мои бедные и простые соседи никак не могли понять, каким образом у меня нет никаких дел и занятий, мое печальное и утомленное лицо никак не могло в их мнении согласоваться с моей видимой молодостью. Для женщин же в особенности было что-то пагубное и страшное в моем одиночестве.
Сначала меня с любопытством стали расспрашивать. Простота моего ответа, что я приехал затем, чтобы поправить здоровье, только усилила подозрения. Изо дня в день со времени переселения сюда мои соседи надеялись взглянуть на письма, которые я получу, — а письма не приходили, посмотреть на друзей, которые посетят меня, — а друзья не появлялись. Для добрых людей тайна становилась все запутанней. Они стали припоминать старинные корнуэльсские легенды, в которых говорится о таинственных людях, которые давным-давно проживали в самых тайных уголках графства… Эти люди приходили неизвестно откуда, жили неизвестно чем, умирали и исчезали неизвестно как и где. Кажется, и меня стали отождествлять с этими таинственными посетителями, и на меня стали смотреть, как на существо, чуждое человеческих связей, которое проклятием судьбы заброшено на эти далекие берега, чтоб умереть в страшном одиночестве. Даже человек, которому я давал деньги на покупку всего необходимого для моего существования, и тот, казалось, оставался в раздумье, до какой степени законно и благоразумно получать от меня деньги.
Но эти сомнения постепенно рассеивались, мало-помалу влияние суеверия проходило у моих простодушных соседей. Они свыкались с образом моей жизни, с моим одиночеством, моей грустью, может быть, для них не объяснимой. Ласка и внимание к их детям расположили окончательно в мою пользу, недоверие превратилось в сострадание. Когда рыбная ловля была удачна, мне часто делали маленькие подарки. Так я прожил уже несколько недель, и раз утром, возвращаясь домой после прогулки, я нашел перед моей дверью корзинку с двумя или тремя яйцами чайки. Это дети положили их сюда, чтобы я украсил ими окна — единственное украшение, какое они могли мне подарить, единственное украшение, о каком они имели понятие.
Теперь я мог выходить, не сопровождаемый подозрительными взглядами, с Библией или Шекспиром в руке. Я пробирался из лощины, в которой лежала наша деревушка, к старой церкви из сероватого камня, одиноко возвышавшейся на утесистом морском берегу, покрытом вереском. Если случалось мне заставать детей, игравших между могилами, то теперь они уже не пугались моего прихода и не бросались от меня в сторону, когда я садился на какой-нибудь могильный камень или бродил вокруг мрачной колокольни, возведенной руками, обратившимися уже в прах целые столетия тому назад. Мое приближение не было уже дурным предзнаменованием для моих маленьких соседей. Разве на минуту посмотрят они на меня своими веселыми глазками и снова займутся играми.
В хорошие светлые дни перед взорами моими открывались прекрасные виды и с лощины, и с моря. Гигантские гранитные утесы стоят наклонно над рыбачьими хижинами, узкая полоса белого песку около залива между утесами ярко блестит на солнце, ручей пресной воды сказочно красиво сбегает со скал, сверкая, как серебро. Надо мною величественно проходят белые облака с фиолетовыми оттенками, с блестящей волнистой бахромой. Крики морских птиц, несмолкаемый и оглушительный рокот волн, бьющихся о берег, глухой и отдаленный гул ветра, врывающегося в горные ущелья, — вот разнообразная гамма звуков, поражавшая мой слух то по отдельности, то вместе. Голоса и красоты природы, эти две волшебные силы, посредством которых Господь проясняет и очищает нашу душу, производят на меня отрадное впечатление в подобные минуты и приносят мне тихую радость.
Когда льет дождь, когда ветер и море вступают в яростную борьбу, когда, укрывшись в ущелье над бездной, я смотрю на высокие волны, покрытые пеной, тогда сознание неведомых опасностей, висящих над моей головой, гнетет меня, тогда только я чувствую неизвестность во всем ее ужасе, тогда угрозы моего смертельного врага овладевают мною со страшной силой. Я вижу в причудливых формах тумана мрачный и фантастический образ готового обрушиться на меня рока. Вот он колеблется, мчится, то прорезываемый светлыми отражениями, то свешиваясь над морем черной тенью. Тогда в гуле бурунов, в вое пучин морских мне слышится пророческий приговор… И даже ветер, с ревом и свистом рвущийся из ущелья позади меня, оглушает теми же зловещими звуками…
Не от упадка ли жизненной энергии во мне растет то безумное убеждение, что взор Маньона всегда остановлен на мне, что он всегда втайне следит за всеми моими шагами?.. Отчего предчувствие твердит мне, что сбудутся его дикие угрозы, которые, вопреки рассудку, я не могу изгнать из головы?.. Неужели это происходит от упадка нравственного мужества? Очень может быть, что жестокое участие, которое он принимал во всех моих прошлых несчастиях, и теперь внушает мне непонятный страх к его зловещей власти над моей будущностью. Очень может быть и то, что во мне отсутствует решимость сопротивляться ему не столько от боязни его появления, сколько от самих угроз, сколько от неизвестности в реальности их выполнения. Я мог взвешивать все эти соображения и между тем надолго не мог чувствовать спокойствия, потому что слишком заботился о нем. Я помню все, что сделал этот человек, и вопреки рассудку верю, что он выполнит свои угрозы, и в случае если он станет действовать как бешеный, как безумный, каким образом мне защищаться, как бежать от него?
Если б у меня не было источника успокоения — мысли о Клэре, — то я не вынес бы этих нескончаемых мучений и жестоких сомнений, составляющих настоящую мою жизнь. Милая сестра моя! Даже и тут, вдали от нее, я нашел средство привязаться к тому, что она любит. Не смея называться своим именем до тех пор, пока отец не возвратит мне своего доверия, я заимствовал свою фамилию от имени поместья, некогда принадлежавшего матери, а теперь доставшегося сестре по наследству. Самые несчастные люди тоже имеют свои капризы, свои последние любимые фантазии. У меня нет тут ни одной вещицы, которая напоминала бы мне Клэру, — ни даже маленькой записочки от нее. Имя, взятое мной от любимого ею поместья, которым она гордилась более всего в мире, это имя для меня то же, что локон волос, кольцо, — словом, заменяет мне всякую дорогую безделушку других счастливцев.
Но я начал простой отчет о моей здешней жизни. Продолжать ли его?.. Только не сегодня… Голова моя горит, рука устала. Если завтра со мною не случится ничего необыкновенного, то я стану продолжать.
20-го октября.
Отложив перо в сторону, я вышел из дома с целью возобновить со своими соседями старые дружеские отношения, прерванные за время постоянной работы в продолжение трех недель, когда я занимался редакцией последней части моего рассказа. За все время моей прогулки между хижинами и до самой церкви я встретил меньше людей, чем обыкновенно. Да и те немногие, которые попадались мне навстречу, как-то странно переменились в отношении ко мне, может быть, это мне так показалось, но все как будто избегали встречи со мной. Одна женщина, завидев меня, поспешно захлопнула дверь, рыбак, с которым я поздоровался, едва отвечал мне и продолжал идти своей дорогой, не останавливаясь, чтобы поговорить со мной, как бывало. Дети, которых я встречал по дороге в церковь, бросились бежать при моем приближении, делая друг другу жесты, смысл которых я не мог понять. Неужели возвратилась их прежняя суеверная недоверчивость, или мои добрые соседи обиделись, что я невольно забыл их в течение последних недель?
Надо удостовериться в этом завтра.
21-го октября.
Все открылось!.. Правду сказать, я был очень бестолков, что вчера еще не понял истины, которая волей-неволей открылась сегодня…
Я вышел рано утром, чтобы разузнать, действительно ли переменились ко мне соседи за эти три недели, пока я сидел взаперти.
В дверях первой хижины играли двое детей, которых я с первых дней прибытия успел привязать к себе. Я подошел к ним, но лишь только хотел заговорить с ними, как выскочила мать и, бросив на меня гневный и испуганный взгляд, схватила своих детей, втащила их в хижину и, прежде чем я успел расспросить ее, захлопнула за собой дверь.
Почти в ту же минуту, как будто по данному сигналу, вышли другие женщины из ближайших хижин и громко и сердито закричали мне, чтобы я не подходил ни к ним, ни к их детям, после чего захлопнули за собой двери. Все еще не понимая истины, я повернул на другую дорогу и пошел к заливу. Тут я увидел мальчика, обычно приносившего мне провизию, он играл возле старой лодки. Заметив меня, он вздрогнул, отскочил от меня на несколько шагов, потом остановился и закричал мне:
— Теперь я никогда уже не буду ничего приносить вам, папа сказал, что ничего не станет вам продавать, сколько бы вы ни платили денег!..
Напрасно спрашивал я мальчика, почему его отец сказал это, ничего не отвечая, он побежал в деревню что было силы.
— Вам ничего лучше не остается сделать, как оставить нас, — пробормотал чей-то голос позади меня. — Если вы не уйдете добровольно, то наш народ выживет вас отсюда голодом.
Человек, сказавший эти слова, был первым, который показал другим пример ласкового обращения со мной после моего приезда, к нему же я хотел было обратиться, чтоб получить объяснение, которого никто не хотел мне дать.
— Вы сами хорошо знаете, что это значит, — отвечал он. — Знаете и причины, почему желают, чтобы вы убрались отсюда.
Сказав это, он удалился от меня.
Но я уверял его в своем неведении и так искренно умолял его рассказать мне, в чем дело, что он остановился.
— Хорошо, я скажу вам, в чем дело, только не теперь. Я совсем не желаю, чтобы меня видели в вашем обществе.
При этих словах он обернулся к деревне и указал на женщин, которые опять стали показываться у дверей своих хижин.
— Ступайте домой и запритесь у себя, я приду к вам, как стемнеет.
И он сдержал свое слово. Но когда я пригласил его войти в хижину, он отказался наотрез, говоря, что предпочитает оставаться на улице, под окном. Это нежелание войти под мой кров напомнило мне, что на прошлой еще неделе положены были съестные припасы на подоконник, вместо того чтобы по-прежнему занести их ко мне в комнату. Я был так озабочен своими занятиями, что и не обратил внимания на такие мелочи, но теперь я вспомнил об этом и нашел это странным.
— И вы хотите уверить меня, — сказал рыбак, недоверчиво смотря на меня из окна, — вы хотите уверить меня, что не знаете, по какой причине здешний народ хочет, чтоб вы убрались отсюда?
Я повторил ему, что не могу даже вообразить себе, отчего они все переменились в отношении ко мне, не могу понять, в чем виноват я.
— Так узнайте же: мы желаем, чтоб вы убрались от нас, потому что…
— Потому что, — прервал его другой голос, в котором я узнал голос его жены, — потому что мы не желаем, чтобы вы портили наших детей, не желаем, чтобы вы приносили несчастье нашим домам… Потому что мы хотим, чтобы лица наших детей оставались такими, какими сотворил их Господь.
— Потому что, — вмешалась другая женщина, говоря еще громче первой, — потому что вы кладете на христиан дьявольскую печать. Ступай домой, Джон, добрый человек не станет толковать с…
Они утащили с собою рыбака, прежде чем он успел вымолвить хоть одно слово. Но я достаточно слышал. Роковая истина озарила мой ум. Маньон последовал за мной в Корнуэльс и буквально выполнял свои угрозы!..
Десять часов.
Зажигаю свечу в последний раз в этой хижине для того, чтобы добавить несколько строк в моем дневнике. Все спокойно вокруг меня, не слышно ничьих шагов на улице, но могу ли я быть уверенным, что в эту самую минуту не подстерегает меня Маньон у дверей моей хижины?
Завтра же утром мне надо уйти отсюда, надо оставить это мирное убежище, где жил я так спокойно. Я не имею никакой надежды восстановить себя во мнении моих честных соседей. Он задел за живое самые слепые и самые грубые суеверия, чтобы возбудить против меня неумолимую и беспричинную вражду. Он расшевелил дикие инстинкты, дремавшие до сих пор в сердцах этих простых людей, и направил их против меня, как предупреждал меня об этом. Он начал приводить в действие свой вероломный план, вероятно, в течение последних трех недель, когда я большей частью сидел дома и не мог встретиться с ним. Бесполезно было бы ломать себе голову, отгадывая, какими средствами мой враг достиг своей цели… Теперь мне надо только позаботиться, как бы скорее убраться отсюда…
Одиннадцать часов.
Сейчас, когда я укладывал свои книги в чемодан, из одной книги выпала визитная закладка… Я тотчас узнал работу Клэры… До сих пор я не замечал, что она находится в книге… Наконец у меня есть вещественное воспоминание о моей возлюбленной сестре. Пускай это безделица, но я смотрю на нее как на символ утешения в это время бедствия и опасности.
Час пополуночи.
С каждою минутою порывы ветра становятся яростнее, высокие волны с шумом разбиваются о скалы, дождь льется ливнем, стуча в мои окна… Непроницаемый мрак на небе. Буря готова разразиться…
22-го октября, деревня Т***.
В один день все изменилось, новый горизонт открылся передо мною. Надо описать все, что было… Не знаю, какое-то предчувствие говорит мне, что если я отложу хотя на один день, то не в состоянии уже буду написать ни слова.
Сегодня утром я встал очень рано. Не было, кажется, и семи часов, когда я вышел из хижины и затворил за собою дверь, чтобы никогда уже не отворять ее вновь. Уходя из деревушки, я встретил двух-трех соседей, которые молча посторонились, давая мне дорогу. Я не думал, чтобы меня могла так сильно огорчать мысль, что я расстаюсь врагом с добрыми людьми, с которыми хотел жить как друг. Медленно проходил я мимо хижин и поднялся по тропинке на крутой утесистый берег.
Прошло уже несколько часов, как яростная буря укротилась, ветер утих на рассвете, но бушующее море ничего не потеряло из своей величественной красоты. Огромные пенящиеся волны Атлантического океана с ревом бешено бросались на гранитные массы корнуэльсских утесов. Небо заволокло беловатым туманом, который то спускался на землю тяжелой массой, проливая на нее реки дождя, то вставая вдалеке чудовищными столбами, гонимый умеренным порывистым ветром. На расстоянии нескольких саженей не было видно самых больших предметов, я не имел никакого руководителя в моем странствии, кроме несмолкаемого ропота океана по правую руку от меня.
Мне хотелось к ночи успеть в Пензанс. Кроме этого, у меня не было никакого плана, никаких мыслей о том, где выбрать себе убежище. Исчезла навсегда слабая надежда избежать преследований Маньона. Не идет ли он и теперь по моим следам? На этот счет у меня не было никакой уверенности: туман скрывал от глаз всю окрестность, все земные звуки терялись в грозном бесконечном реве океана, а я все же продолжал свой путь, даже не сомневаясь в том, что Маньон идет за мной следом.
Я шел медленно, на безопасном расстоянии от края обрыва над морской бездной для того только, чтобы не быть оглушенным страшным ревом волн, я знал, что не собьюсь с дороги, пока буду слышать вправо от себя тот шум, хотя и делаю большой крюк. Путь же по кратчайшей дороге через пустоши и по перекрестным дорогам мог только довести меня до того, что я заблудился бы и в таком тумане попал бы в безвыходное положение.
Задумавшись, шел я своею дорогой, но вдруг меня поразило то обстоятельство, что я не слышал уже прежнего шума моря. Мне казалось, что направо и налево от меня раздается одинаковый шум. Я остановился, пытаясь что-нибудь разглядеть в тумане. Напрасное усилие! Только в нескольких шагах от меня возвышались утесы черной тенью в непроницаемом белесом тумане. Я все еще продвигался вперед и вскоре под своими ногами услышал явственный, глухой, глубокий и порывистый рев моря, точно отдаленные раскаты грома. Я опять остановился, прислонясь к утесу. Так прошло некоторое время, со стороны моря туман стал рассеиваться, но направо оставался таким же непроницаемым. Я пошел по направлению просветленного неба, те же раскаты слышались все громче и громче и, как мне казалось, в самой внутренности утеса.
Туман рассеивался понемногу, я увидел небольшой маяк на самом возвышенном месте между окружающими скалами. Я вскарабкался на вершину. Увидев круг белого и красного цвета, я убедился, что заблудился в тумане, отдалясь от правильного пути по берегу.
В первое время моего пребывания в Корнуэльсе я два раза уже заходил в это место и теперь, прислушиваясь к этим подземным раскатам, знал причину того.
Немного в стороне от плоской возвышенности, куда я вскарабкался, вниз спускалась гряда утесов и почти перпендикулярно застывала над их нижним этажом. На самом высоком месте гранитного вала проходила черная зияющая трещина, которая тянулась вкось между скалами, висящими одна над другой, и обрывалась над бездной неведомой и неизмеримой глубины, куда морские волны проникали подземными путями. Даже в самую тихую погоду море никогда не умолкало в этой страшной бездне, в бурное же время оно рокотало тут с неистовством. Волны кипели и гремели в своей подземной темнице, как бы потрясая недоступные рифы, висящие над ними. Но как ни высоко бросались они на окраины гранитной бездны, а все же сверху не было видно их, и для глаза наблюдателя только облака брызг обличали присутствие славной и страшной борьбы яростных волн.
Узнавая местность, куда я зашел по ошибке, я в то же время припомнил все ужасы и опасности скал, оставшихся позади меня, когда я вскарабкался на эту вершину: самоуверенно проходил я по узким карнизам, и под моими ногами скрывались неизмеримые пучины, скрытые от меня туманом. Но теперь, вспоминая обо всем этом, я вздрагивал и пугался при мысли вновь подвергнуться тем же опасностям, прежде чем небо просветлеет и передо мной ясно будет видна дорога. Там, на далеком горизонте, над бурными волнами, медленно прояснялась атмосфера, и я решил дождаться на месте, пока мгла совершенно рассеется.
Я спустился с высоты на нижнюю площадку, чтобы найти менее опасное убежище. Приближаясь к пучине, я был поражен таким страшным ревом волн, который заглушал не только бурун по всем утесистым зубцам мыса, но и пронзительные крики морских птиц, которые тысячами кружились вокруг меня, если не прямо над моей головой. С каждой стороны расщелины чрезвычайно крутые скаты представляли, однако, надежные опоры для ног и для рук. Когда я спускался по ним, мной овладело сильное желание рассмотреть поближе трещину и, увлекаемый этим инстинктивным чувством, я приблизился, как только можно было, на край и заглянул внутрь зияющей пучины. Очень смутно просматривались ее внутренние черные, блестящие колоссальных размеров стены, покрытые длинными и тонкими морскими водорослями, которые медленно колыхались в пустом пространстве, потому что из незримой глубины беспрерывно вырывались вихри испарений и брызг, носившихся облаками над бездной. У меня закружилась голова от одного взгляда на этот скользкий, глянцевитый гранит, остроконечно выдавливавшийся в отвесные глубины разверстой бездны, шум и треск волн оглушал и оцепенял меня. Как только я пришел в себя, я поспешил отвернуться и отойти на тридцать или на сорок шагов в сторону. А тут утесы снова торчали чудовищными формами, образуя натуральные пещеры, точно высокие кровли. Я отправился к одной из этих скал, чтобы под ее прикрытием подождать, пока прояснится небо.
Я проник под выдававшуюся часть скалы почти на краю обрыва, когда вдруг кто-то остановил меня, схватив за руку, и сквозь шум волн и рев зияющей бездны позади меня и пронзительные крики морских птиц, кружившихся над моей головой, я услышал эти слова, произнесенные над самым моим ухом:
— Ваша жизнь принадлежит мне. Неужели вы отнимете ее у меня самоубийством?
Я оглянулся… Маньон стоял рядом со мной…
Маска не скрывала его чудовищно изуродованного лица.
Его глаз был устремлен на меня, пальцем он указывал на бурун, пенившийся в двухстах шагах под нами.
— Самоубийством! — повторил он медленно. — Не хотите ли вы спастись от меня самоубийством? Я подозревал это и потому следовал за вами по пятам. Да, я преследовал вас, чтоб отнять вас у смерти!
Вырываясь из его рук и отступая от бездны, я заметил в глазах его выражение торжества с каким-то странным блеском, похожим на помешательство, и вспомнил слова доктора, предостерегающего меня о возможности его сумасшествия.
Туман опять сгущался, но образуя массы отдельных облаков, каждую минуту изменявшихся под влиянием сквозившего света. Я и прежде наблюдал это явление, и потому знал, что это служит предвестником восстанавливающейся ясности в атмосфере.
В то время как я взглянул на небо, Маньон отступил на несколько шагов и, протянув руку по направлению к деревушке, оставленной мной утром, сказал: