Отец сделал шаг или два навстречу ко мне и пристально посмотрел мне прямо в лицо с тем проницательным и прямодушным видом, которым всегда отличалось его лицо.
   — Вы думаете не ехать с нами в деревню? — сказал он, изменяясь и в тоне, и в обращении. — Это намерение кажется довольно странным. Впрочем, ваше двухдневное отсутствие уже показалось мне несколько странным, но намерение оставаться одному в Лондоне, когда мы все уезжаем, совершенно непонятно. Что вам тут делать?
   Оправдание, нет, не оправдание, а ложь — надо же называть вещи своими именами — готова была сорваться с моего языка, но отец не позволил мне произнести ее. Мое замешательство тотчас же поразило отца, хоть я прилагал страшные усилия, чтобы скрыть его.
   — Остановитесь! — сказал он, не теряя спокойствия, тогда как многозначительный яркий румянец начал проступать на его щеках. — Остановитесь! Я вижу, Сидни, что вы хотите оправдываться, и потому не должен расспрашивать вас. У вас есть тайна, которую вы не желаете сообщить мне, — прошу вас сохранить ее. Нет, ни слова больше! Никогда в подобных случаях не стану я обращаться с моими сыновьями иначе, как с посторонними людьми, с которыми случилось бы мне иметь дело. Если у них есть свои частные дела, мне не надо вмешиваться в них. Моя вера в их честь есть единственная гарантия против возможности быть обманутым ими, но между благородными людьми эта уверенность есть достаточное обеспечение. Пожалуйста, никогда не будем возвращаться к этому вопросу… Оставайтесь здесь, сколько хотите, большая будет для нас радость видеть вас в деревне, когда вам нужно будет оставить Лондон. Не надо ли вам денег?.. А у меня, кстати, в портфеле находятся несколько билетов, хотите?
   — Благодарю, мне не надо денег.
   Он обратился к Клэре:
   — Надеюсь, милое дитя, что вы не желаете более задерживать меня. Пока я буду заниматься делами, вы можете переговорить с братом, как устроить ему библиотеку. Ну, а все ваши желания я всегда готов исполнить.
   Он ушел, ничего не сказав больше мне, даже не взглянув на меня. Я опустился на стул, буквально падая под тяжестью каждого слова, сказанного им. Вера в мою честь была единственной у него гарантией, чтобы не быть обманутым мною! Когда я думал об этом убеждении, то мне казалось, что каждая буква из этих слов раздирала мою совесть, клеймила сердце словом «лицемер». В один миг я низко упал в глазах моего отца.
   Я не мог свернуть с этого опасного пути иначе, как принеся в жертву едва распустившуюся надежду моей жизни — надежду чистую, высокую, невинную и естественную по своей сущности. Моя любовь к Маргрете была достойна уважения, а по сложившимся обстоятельствам она обратилась для меня позором. Жестоко было выносить это бесчестье, еще хуже — думать о том!
   А тут еще моя сестра — сестра такая нежная, терпеливая! Даже перед ней я был не тем уже, кем был прежде! Наконец я обратился к ней. Клэра стояла неподалеку от меня, безмолвная и бледная, машинально вертя ленту между дрожащими пальцами и устремив на меня глаза, до того ласковые, нежные и печальные, что я не выдержал, и вся моя храбрость исчезла. Мне показалось в эту минуту, что я все забыл, что происходило со мною с того дня, как я впервые встретил Маргрету, и я с радостью возвратился к прежним сладостным привычкам, семейная любовь казалась мне теперь дороже, чем когда-либо. Голова моя склонилась на грудь, и я залился слезами.
   Клэра тихо подошла ко мне, села подле меня и обвила руками мою шею. Она не произнесла ни одного слова, не пролила ни одной слезы, но ее ласки были красноречивы. Когда мы были детьми, она часто таким же образом утешала меня в какой-нибудь ребяческой печали, а теперь она утешала мое действительное горе.
   Когда я успокоился, она сказала мне кротко:
   — Ты меня сильно встревожил, Сидни. Может быть, тебя оскорбило беспокойство, которое я невольно проявила? Я хотела тебе доказать этим маленьким сюрпризом, что я досадую на себя, зачем я усомнилась в тебе, зачем как будто сердилась на тебя и подсматривала за тобой, хотела доказать, что я готова исправиться, милый брат, и вперед поступать по твоим желаниям.
   — Ты всегда поступаешь как нельзя лучше, милая Клэра, и всегда поступала так же. Но что ты должна думать обо мне после этого?
   — Полно, ни слова больше! Мне не надо расспрашивать о твоих тайнах, потому что, я уверена, ты расскажешь мне обо всем, когда будет можно. Но мне надо просить тебя о другом, что ужасно мучит меня.
   Тут она остановилась и отвернулась от меня. Когда она снова заговорила, голос ее не имел уже обычной твердости и звучности.
   — Вот, видишь ли что, Сидни: жестоко было для меня разочарование, когда я услышала, что у тебя нет желания отправиться в деревню вместе с нами. Я так была счастлива, мечтая о том, как мы все вместе будем проводить нынешнюю осень, я заранее надеялась веселиться в нашем старом замке, потом я думала о твоей книге, которую ты непременно должен закончить. Я хочу, чтобы ты ее закончил, и уверена, что в деревне тебе гораздо легче удастся это сделать. Боюсь, что я слишком уж избалована и требую слишком многого от тебя, но ведь ты сам приучил меня к тому!.. Я так привыкла к твоему нежному вниманию ко мне! Да и то еще: у меня никого нет, кроме тебя, с кем бы я могла от души поболтать. Папа очень добр, очень добр, но ведь он не то, что ты для меня. Ну, а Ральф не живет с нами, да и когда жил, то ему, кажется, всегда было не до меня. У меня есть приятельницы, но и приятельницы не то, что…
   Она остановилась, дух у нее захватило. С минуту старалась она бороться с сильным душевным волнением, но снова овладела собой, на что способны только женщины в некоторых случаях. Она еще крепче обняла меня и заговорила с большей твердостью и уверенностью:
   — Видишь ли, мне не так легко отказаться от наших прогулок пешком или верхом, от нашей веселой болтовни в старой библиотеке, в парке, мне так радостно было думать, что и нынешнюю осень мы проживем, как прошлую. Ну, а как подумаю, что надо сказать прости всем этим радостям и уехать одной с папа.., первый раз в жизни!… Но перед нашей разлукой, Сидни, я ничего не хочу ни делать, ни говорить, что могло бы тебя опечалить, только заверь же ты меня, что и ты всегда будешь иметь прежнее доверие ко мне, и обещай мне советоваться со мной, когда ты попадешь в затруднительное положение. Мне кажется, что я всегда могу быть тебе полезна, потому что всегда буду принимать сердечное участие во всем, что касается тебя. Я не хочу напрашиваться теперь на откровенность и выведывать твои тайны, но если эти тайны должны когда-нибудь принести горе или тревогу — хоть я надеюсь и молю Бога, чтоб Он сохранил тебя от того, — но если это случится, то уверь меня, что ты считаешь меня способной помочь тебе, несмотря ни на какие препятствия. Позволь же мне, Сидни, увезти с собой надежду, что ты всегда будешь полагаться на меня, даже и тогда, когда придет то время, что ты отдашь другой свое доверие… Дай же мне в том слово, дай!
   Искренно, от всего сердца я дал ей желаемое обещание. Несколько простых, произнесенных ею слов возвратили ей, по-видимому, все прежнее влияние на меня, особенно же если присоединить к ним такой нежный голос, такой ласковый взгляд. На одну минуту я задумался, не докажу ли я ей справедливую благородность, если сейчас же доверю ей свою тайну, которую она, наверное, сохранила бы свято, как бы жестоко ни поразило ее мое открытие. Кажется, я готов уже был рассказать ей все, если б не помешало этому случайное обстоятельство. Кто-то постучал в дверь.
   Вошел слуга. Батюшка звал к себе Клэру, чтобы переговорить с нею насчет разных дел по случаю их скорого отъезда. Правду сказать, в эту минуту она была не в состоянии заниматься делами, однако тотчас же готова была отправиться по зову отца, обладая редким мужеством жертвовать своими личными чувствами по желанию любимых ею людей.
   Но прежде чем она удалилась, она поцеловала меня и слегка дрожащим голосом произнесла на прощанье несколько ободрительных слов:
   — Не огорчайся тем, что папа тебе сказал… Ты успокоил мою тревогу за тебя, а я успокою его тревогу за тебя, Сидни.
   Клэра ушла.
   Из-за этой помехи минута откровенности навсегда миновала. Лишь только сестра вышла из комнаты, тотчас же возвратилось ко мне чувство нежелания доверить кому-либо мою тайну, и эта решимость оставалась неизменной за все время этого долгого года, в который я обязался молчать. Но не тут было горе: обстоятельства приняли такой оборот, что если бы я и доверил свою тайну Клэре, все же исход ее был бы таков же, и роковая судьба нанесла бы мне такие же удары.
   Вскоре после ухода сестры я тоже вышел из дома, потому что там ничем не мог заняться и знал, что не в состоянии буду заснуть. В задумчивости прохаживался я по улицам, и горькие мысли приходили мне в голову — в мыслях я роптал против батюшки, против его неумолимой гордости, вынуждавшей меня притворяться, что было так тяжело для меня, возмущался против общественных предрассудков, тиранов человеческого общества, не обращающих внимание на естественные любовь и симпатию и воплощавшихся в эту минуту в лице моего отца.
   Мало-помалу эти мысли привели меня к другим, более приятным думам. Я опять думал о Клэре, ее имя вызывало у меня чувство доверия и надежды, которые я обещал навсегда сохранить к ней. Как бы ни было принято отцом известие о моем браке, я утешал себя уверенностью, что ради меня Клэра будет всегда добра к моей жене. Эта мысль вернула меня к Маргрет, то есть к отрадным, блаженным мечтам. Я возвратился домой гораздо спокойнее и увереннее в себе, по крайней мере, на остаток ночи.
   С роковой быстротою промелькнули события этой недели, столь значительной для моей будущности. Законное позволение на брак было получено, остальные предварительные условия были выполнены мной и мистером Шеврином. С Маргретой я виделся каждый день и с каждым свиданием с ней все сильнее и сильнее поддавался очаровательному влиянию, которое она оказывала на меня. Дома же, благодаря суматохе приготовлений к отъезду, прощальным визитам, множеству хлопот, предшествующих переезду в деревню, часы мчались с страшной быстротой. Наступил день разлуки для Клэры, день свадьбы для меня. Беспрерывные помехи не дозволяли нам с сестрою вступать в задушевную беседу, а батюшка не был доступен более чем на пять минут даже для людей, приходивших к нему для самых важных дел.
   Таким образом, дома не было уже причин приходить в замешательство и тревожиться.
   Наступил этот день. Всю ночь я не спал и встал очень рано, чтобы посмотреть, какова погода.
   Нельзя не удивляться тому, с какой силой овладевает даже скептически настроенными людьми верование в предзнаменования, так легкомысленно называемые суевериями, в то время, когда совершается какое-нибудь решающее дело в их жизни. Но моему мнению, немногие признают это влияние, зато очень многие чувствуют его, не сознаваясь в том. В былое время я очень стал бы смеяться, когда бы сказали мне, что суеверная мысль может закрасться мне в голову, но теперь, смотря на небо и видя мрачные тучи, со всех сторон собирающиеся на горизонте, я не мог отделаться от тяжелого чувства и невыносимого уныния. Все время в последние шесть дней солнце сияло на безоблачном небе, в день моей свадьбы откуда-то взялись облака, туман, дождь! Взглянув на это, я поддался печальным предчувствиям, над которыми следовало бы смеяться, но мне было не до смеха.
   Отъезд в деревню назначен был довольно рано утром. Мы позавтракали втроем, все спешили, почти никто ничего не ел и не говорил. Почти все время батюшка делал заметки в документах, рассматривал счета, поданные ему управляющим, а Клэра, видимо, боялась выказать свое волнение, если произнесет хоть одно слово. За столом, где мы сидели втроем, царствовало полное молчание, только слышался шум падающего дождя да торопливые, но осторожные шаги служителей, прислуживавших за столом. Об этом последнем семейном завтраке в Лондоне, начавшемся и кончившемся так печально, у меня навсегда осталось самое тяжелое воспоминание.
   Наконец наступила минута разлуки. Клэра как будто боялась взглянуть на меня в эту минуту, она поспешно закрылась вуалью, лишь только доложили, что экипаж подан. Батюшка довольно холодно пожал мне руку. Я все еще надеялся, что хоть в последнюю минуту он скажет мне ласковое слово, но он простился со мною сухо и просто. Мне легче было бы вынести его гнев, нежели эту холодную, церемонную вежливость… Он не пощадил меня от наказания, легкого, на первый взгляд, но глубоко тронувшего меня. Когда Клэра простилась со мной, отец подал ей руку, чтобы свести ее с крыльца. Он знал, что мне самому хотелось оказать это маленькое внимание милой сестре перед разлукой с ней, и не хотел предоставить мне его.
   Прощаясь со мною, Клэра шепнула мне на ухо тихим, слегка дрожащим голосом:
   — Смотри же, Сидни, как вспомнишь меня, так сейчас же вспомни и то, что ты мне обещал в кабинете, а я часто буду писать тебе.
   Когда она подняла вуаль, чтобы поцеловать меня, тогда на лицо мое закапали слезы, которые текли из ее глаз. Я последовал за отцом и за нею до экипажа. У подъезда она протянула мне руку, это было пожатие умирающей. Я понял, что она напрасно дала себе слово храбриться: с каждой минутой она все более ослабевала, я помог ей сесть в экипаж, не задерживая праздными словами… Еще минута — и лошади умчали отца и Клэри.
   Возвратясь домой и взглянув на часы, я увидел, что мне еще остается целый час времени до отправления в Северную Виллу. Под влиянием этой разлуки и взволнованный другой сценой, где я буду действующим лицом, я почувствовал в душе такую жестокую борьбу противоположных чувств, что за этот час выстрадал больше, чем иному человеку случается выстрадать за целую жизнь. В этот краткий промежуток мне казалось, что все мои чувства истощились и что сердце мое непременно после этого навсегда умрет. Бездействие было для меня мукой, но и волнение было страшной тяжестью. Я бегал по всем комнатам, нигде не останавливаясь, вынимал из библиотеки одну книгу за другой, открывал их, чтобы читать, и минуту спустя опять ставил на полку. Сто раз подходил к окну, чтоб обмануть самого себя, смотря, что делается на улице, но ни разу не мог оставаться больше минуты в одном положении. Я пошел в картинную галерею, глаза мои устремлялись на картины и ничего не видели. Наконец, сам не зная что делаю, я отправился в кабинет отца, куда еще не заходил.
   Портрет матушки висел над камином, я устремил глаза на него и в первый раз долго оставался на месте. Вид этой рамки успокоил меня, но какое влияние произвел портрет на меня, я едва понимал это. Может быть, этот образ перенес мою мысль к тем, кого уже не было со мной, может быть, таинственные голоса из неведомого мира, понятные только душе, заговорили во мне. Не знаю, но я смотрел на этот портрет и обрел отрадное спокойствие. Я вспомнил, как в детстве во время моей продолжительной болезни колыбель моя была поставлена у кровати матери, я вспомнил, что она сидела возле меня долгие ночи и сама укачивала меня. За этим воспоминанием потянулись другие, может быть, в кругу небесных ангелов матушка призывала меня к себе… Все было мирно вокруг меня, мне стало страшно, и я закрыл лицо руками. Бой часов внезапно пробудил меня к действительности. Я вышел из дома и прямо отправился в Северную Виллу.
   Когда я вошел туда, Маргрета находилась в гостиной с отцом и матерью. С первого взгляда я понял, что ее родители не имели ни минуты покоя. Судьба имела на них такое же роковое влияние, как и на меня. Смертельная бледность на лице мистрис Шервин, дрожащие губы, ни одного слова не было ею произнесено. Мистер Шервин хотел казаться невозмутимым, тогда как он совсем был неспокоен: он ходил взад и вперед по комнате, где мы все собрались, говорил без умолку, входил в самые ничтожные подробности и позволял себе самые пошлые шутки. Меня изумило, что Маргрета была гораздо спокойнее своих родителей. Яркий румянец изредка вспыхивал на ее щеках и потом снова исчезал — вот единственный наружный признак ее внутреннего волнения.
   Храм было очень недалеко. Когда мы отправились туда, пошел проливной дождь. Утренний туман сгустился, черные тучи застилали небо. Нам пришлось ждать пастора в ризнице. Вся печаль и сырость этого дня, казалось, сосредоточились в этом месте — мрачной, холодной, какой-то могильной комнатой была эта ризница, ее единственное окно выходило на кладбище. Только и слышен был однообразный стук дождя по мостовой. Пока мистер Шервин разговаривал о погоде с высоким, худощавым в черной сутане викарием [8], я молча сидел между Маргретой и мистрис Шервин и машинально рассматривал белые стихари [9], висевшие в полуоткрытом шкафу, лоханку и кружку с водой и книги в почерневших кожаных переплетах, лежавшие на столе. Я был неспособен не только говорить, но даже думать в это время ожидания.
   Наконец пришел пастор, и мы вошли в церковь. Уныло глядели пустые скамьи, вокруг царила холодная, будничная атмосфера. Когда мы стали пред алтарем, у меня началось странное головокружение. Мало-помалу я перестал сознавать, где я нахожусь и какая торжественная церемония совершается надо мной. Во все это время я был страшно рассеян и в ответах запинался и путался. Раз или два я с трудом сдерживал свое нетерпение нескончаемой службой, которая показалась мне вдвое длиннее обыкновенной.
   К этому впечатлению неясно примешалась странная и мучительная мысль: точно во сне, мне все казалось, что отец мой как-то открыл мою тайну и что, притаившись где-нибудь в уголке храма, он не теряет меня из виду и только ждет окончания службы, чтобы показаться и отречься от меня. Эта мысль не давала мне покоя до самого окончания церемонии и возвращения нашего в ризницу.
   Все расходы за венчальный обряд были уплачены. Мы подписались в церковных книгах и на выданных свидетельствах. Пастор скромно пожелал мне счастья, викарий торжественно последовал его примеру, привратница улыбнулась и присела. Мистер Шервин произнес тому и другому благодарственные спичи, поцеловал дочь, пожал мне руку, нахмурил брови, обратясь к тихо плакавшей жене, и, наконец, выходя из ризницы, открыл шествие с Маргретой. Дождь не переставал лить, тучи стали еще грознее, когда они садились в карету, а я, оставшись один под портиком, старался образумить себя, объяснить себе, что я женат.
   Женат! Сын самого гордого англичанина, наследник знатного имени женат на дочери лавочника! И что это за брак? При каких условиях? Чьего одобрения мог я ожидать? Для чего я так легкомысленно принял все условия Шервина? Не уступил ли бы он, если б я показал больше твердости в моих требованиях? Как же прежде эта мысль не пришла мне в голову?
   Однако сейчас вопросы эти были неуместны! Я подписал все обязательства, следовательно, должен исполнять их и еще с радостью сдержать свои обещания. Прелестный, столь горячо желанный цветок теперь принадлежит мне, бесспорно, у меня целый год впереди, чтоб ухаживать за моим цветком, любоваться им, — целый год, чтоб изучать все его прелести, все достоинства, и потом она моя навсегда! Вот единственная мысль, которая должна занимать меня в будущем, и этого достаточно, чтобы поглотить всего меня в настоящем. Тут нет уже размышлений о последствиях, не может быть печальных предчувствий по поводу открытия моей тайны, свершился брак: одним прыжком я бросился в новую жизнь, теперь поздно уже возвращаться назад…
   С бессмысленным упорством, отличающим тупоумных людей в важных делах, Шервин настоятельно требовал буквального выполнения первой статьи нашего условия: у церковного порога я должен был расстаться с женой. Но в вознаграждение за это я получил позволение обедать в Северной Вилле. Куда же мне деваться в этот промежуток времени до обеда?
   Я отправился домой и приказал оседлать лошадь. У меня недоставало духу ни оставаться одному дома, ни искать общества друзей. Я был ни к чему не способен, как только скакать, как безумный, с счастьем в сердце, несмотря на проливной дождь. Вся усталость и мучительные ощущения прошлого утра, все неопределенные опасения и нервное головокружение при совершении брачной церемонии теперь сосредоточились в сильнейшем раздражении тела и духа. Когда подвели мне лошадь, я заметил с необыкновенным удовольствием, что грум с трудом мог сдерживать ее.
   — Держите ее крепче, сэр, — сказал мне грум, — а то она три дня стояла на месте.
   Это предостережение обещало мне славную прогулку, какой именно мне хотелось.
   И как же я летел, когда выехал из Лондона и когда передо мною расстилалась ровная, безлюдная дорога! Скакать под проливным дождем, чувствовать под собою благородные усилия бешеного животного, мечтать о славной симпатии между человеком и конем его, вихрем облетать телеги и тяжелые обозы в сопровождении бешеных приветствий от собак, мчаться ветром мимо пивоварен, к великому удовольствию ребятишек и полупьяных мужиков, шумные крики которых скоро затихали вдали, — вот желанное занятие и развлечение для пополнения длинных и скучных часов одиночества в день такой странной свадьбы!
   Я вернулся домой промокшим «до костей», но прогулка придала необыкновенную гибкость и живость моему телу и чрезвычайно ободрила меня. Когда я явился в Северную Виллу, перемена в моем обращении поразила всех. За обедом Шервин не имел уже необходимости упрашивать меня выпить его хваленого хересу, а также и других вин, которыми он угощал гостей не раньше, как рассказав, когда это вино приготовлено и какая цена каждой бутылки. Как ни искусственна была моя бодрость, однако я выдержал обед до конца. При каждом взгляде на Маргрету я чувствовал, как ее вид возбуждал во мне сильнейшую любовь к ней. За обедом она была задумчива и грустнее обыкновенного, но в ней была именно та южная, сладострастная красота, которая становится еще очаровательнее в минуты покоя и тишины. Никогда еще ее влияние на меня не было так могущественно.
   В гостиной, куда мы перешли после обеда, Маргрета стала ко мне дружелюбнее и доверчивее прежнего. В голосе ее было больше выразительности, и глаза ее стали красноречивее. Этот вечер первого брачного дня ознаменовался множеством разных событий — безделицы, освященные любовью, крепко врезались в мою память! Например, одно из этих воспоминаний я навсегда сохраню: я поцеловал ее в первый раз…
   Шервин ушел из гостиной, мистрис Шервин на другом конце комнаты поливала цветы в горшках, стоявших на окнах, Маргрета, по приказанию отца, показывала мне редкие гравюры. Она подала мне увеличительное стекло, чтобы рассмотреть лучше одну из этих гравюр, которая считалась образцовой. Вместо того чтобы смотреть на гравюру, до которой мне никакого дела не было, я навел стекло на Маргрету. Сквозь стекло казалось, что из ее черных, блестящих глаз проливалось пламя в мои глаза, ее горячее дыхание жгло мне щеку. Это продолжалось только один миг, но в этот миг я поцеловал ее. Сколько новых ощущений возбудил во мне тогда этот поцелуй, и какие воспоминания оставил он мне!
   Вот новое доказательство, какую чистую, глубокую, нежную любовь я питал к ней: до брака я боялся воспользоваться этим первым желанным счастьем любви, хотя не раз представлялся благоприятный случай. Может быть, мужчины не поймут этого, но женщины, наверное, сумеют оценить меня.
   Наступило время уходить, неумолимая минута, которая должна разлучить меня с женой в первый же день брака. Признаться ли в том, что я испытал, строго выполняя обещание, так легковерно данное Шервину? Нет, что происходило во мне, я не скажу того Маргрете, и никто никогда о том не узнает!
   Я простился с ней с заметной поспешностью — у меня сил не хватило проститься иначе. Она как-то спряталась в самом темном уголке, так что я не мог видеть ее лица.
   Я вернулся домой. Не успел я лечь в постель, и лишь только темнота воцарилась вокруг меня, как вдруг почувствовал, как стали давать результат последствия жестокого принуждения, которое я выдерживал в продолжение целого дня, — это была реакция, бессознательно созревавшая во мне. Вдруг ослабели мои нервы, до крайности натянутые с самого утра, сильная дрожь до того била меня, что кровать подо мной дрожала. Таинственный ужас охватил меня, ужас, не вызванный какими-либо мыслями, не навевавший мысли, казалось, деятельность всех умственных способностей была во мне парализована… Физическое и моральное потрясение, последовавшее за лихорадочным волнением, было так живо и так жестоко, что малейший звук извне наводил на меня ужас, — да, ужас! Завывание ветра, поднявшегося с закатом солнца, заставило меня подскакивать на постели, сердце у меня билось, будто хотело выскочить из груди, а кровь застывала в жилах. Даже и тогда, когда не слышно было ни единого звука, мои уши тревожно прислушивались, дыханье в груди останавливалось, я не смел пошевелиться. Наконец это нервное состояние перешло в такой жестокий кризис, что я напрасно старался бороться с ним, — как ребенку, мне было страшно в темноте — ощупью отыскал я спички на столе и зажег свечи, потом, закутавшись в халат и дрожа от холода, сел у стола, решив так ожидать утра.
   Вот моя первая брачная ночь! Вот как кончился день, ознаменовавшийся моей свадьбой с Маргретой Шервин!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I
   Рассказ мой теперь коснется второго периода моей жизни. Я сказал уже, что во всех событиях и происшествиях до самой свадьбы я действовал сам, по собственному желанию. Но начиная с дня свадьбы в течение всего года, пока продолжалось мое испытание, как положение мое, так и жизнь моя изменились и стали спокойнее, за исключением одного или двух особенных случаев.