Бесполезность последней попытки моего отца относительно перевоспитания Ральфа скоро обнаружилась. Бдительные и опытные матушки начали подозревать, что метода «ухаживания» моего брата была опасна и что он вальсирует самым неприличным образом. Двое или трое родителей, еще более осторожных, испугавшись вольности обращения Ральфа и его правил, поспешили избавить своих дочерей от его вредного влияния, сократив свои визиты. Другим не было нужды принимать эти крайние меры.
   Отец мой вдруг узнал, что Ральф слишком настойчиво ухаживает за молодой замужней женщиной, которая приехала погостить у нас в доме некоторое время. В тот же день он имел с моим братом продолжительный разговор. Что было между ними — я не знаю, но, должно быть, разговор был серьезный. Ральф вышел из кабинета моего отца очень бледный и очень молчаливый и приказал немедленно уложить свои вещи, а на другое утро он уехал на континент со своим камердинером-французом и со своими французскими безделушками.
   Прошло еще некоторое время, и Ральф нанес нам другой визит, такой же короткий. Он остался совершенно таким же. Отец мой страдал от этого нового разочарования. Характер его стал более тяжелым, более скрытным, нежели прежде. Я с умыслом упоминаю о перемене его характера, потому что эта перемена должна была вскоре гибельно подействовать и на меня.
   В этот второй визит несогласие опять проявилось между отцом и сыном, и Ральф оставил Англию почти при таких же обстоятельствах, как и прежде.
   Вскоре после этой разлуки мы узнали, что он переменил свой образ жизни. Ральф почувствовал привязанность к женщине старше его, которая жила в разводе с мужем, когда он узнал ее. Самым большим честолюбивым желанием этой дамы было сделаться в одно время и Минервой и Венерой [3] для моего брата, его ментором и его любовницей. Скоро она доказала, что у нее не было недостатка в качествах, необходимых для того, чтобы привести в исполнение это желание.
   Ральф удивил всех знавших его, вдруг став экономным, вскоре он отказался от своего места в посольстве, чтобы отдалить от себя искушения. Потом он возвращается в Англию, занимается игрою на скрипке, собирает коллекцию табакерок, ныне он живет спокойно в лондонском предместье, по-прежнему под надзором той решительной женщины, которая первая взяла на себя обязанности начать его перевоспитание.
   Мне нет нужды знать, станет ли он когда-нибудь сельским помещиком с благородными и возвышенными правилами, каким мой отец всегда желал его видеть. Может быть, он никогда не ступит ногой на земли, которые он должен наследовать. Замок, где он будет со временем хозяином, не будет больше служить мне убежищем.
   Но довольно о моем старшем брате… Позвольте мне дотронуться до более звучной струны моего сердца: я хочу говорить о самой дорогой моей привязанности, последней, какую могу вспомнить, той, которая для меня драгоценнее всех сокровищ в моем уединении и в моем изгнании.
   Сестра моя, я могу колебаться, прежде чем напишу твое возлюбленное имя в рассказе, какой начал я! Несколько страниц дальше явятся передо мной мрачнее тени преступления и горести, но здесь воспоминания, сохраненные мной о тебе, сияют перед глазами как чистый свет, чистый вдвойне, потому что он составляет контраст с жалкой темнотой, которая сменит его. Пусть твои глаза, полные столь невыразимой доброты, обожаемая сестра, первые прочтут эту страницу, когда тот, который их напишет, расстанется с ними навсегда! Пусть твоя нежная рука первая перевернет эти листки, когда моя уже будет холодна. До сих пор, Клэра, каждый раз, как в моем рассказе приходилось упомянуть о сестре, перо мое дрожало и отказывалось начертать твое имя. В этом месте, где мои воспоминания теснятся в памяти, слезы наполняют глаза мои, я не имею сил сдержать их, и в первый раз с тех пор, как начал свой труд, мужество и спокойствие оставили меня.
   Напрасно хотел бы я преодолеть волнение… Рука моя дрожит, в глазах у меня темнеет. Довольно на сегодня, я хочу искать сил и решимости для завтрашнего дня на холмах, откуда видно море…
V
   Сестра моя Клэра моложе меня на четыре года. Черты ее лица, за исключением глаз, его цвет, имели поразительное сходство с моим отцом. Однако выражением лица она напоминает мать. Каждый раз, как я смотрел на нее в минуты печальной задумчивости, во мне всегда оживали смутные воспоминания о покойной матери. Глаза Клэры имеют легкий оттенок меланхолии и кротость, свойственную голубым глазам. Цвет лица ее, бледный, как у отца, когда она не говорит и не волнуется, еще больше покрывается густым румянцем не только когда она взволнована, но даже когда ходит или говорит о предмете, интересующем ее. Без этой особенности ее бледность была бы недостатком — это матовая бледность, потому что румянец, о котором я говорил, чрезвычайно скоро исчезнет у нее — и показалась бы некоторым людям препятствием ко всякому притязанию на красоту. И может быть, Клэра действительно не красавица в обыкновенном значении этого слова.
   Нижняя часть ее лица слишком мала, чрезвычайная чувствительность ее нервной организации слишком очевидна в ее движениях и ее взгляде. Сидя в оперной ложе, она не привлекла бы к себе внимания, не возбудила бы восторга. Немногие мужчины, встретясь с нею на улице, обернулись бы взглянуть на нее. Очень мало женщин выбрали бы ее предметом того безжалостного анализа, которому так часто подвергается женщина ослепительной красоты. Самое большое очарование моей сестры сияло, так сказать, изнутри.
   Когда вы хорошо узнавали ее, когда она говорила с вами без принуждения, как с другом, ее голос, улыбка, обращение производили на вас неизгладимое впечатление. Ее малейшие фразы, самые незначительные поступки заинтересовывали вас, восхищали, и вы не знали почему. Красота ее открывалась вам в грациозности и простоте ее движений, ее речей, тонкой, и в особенности природной, доброте сердца, и это влияние, раз почувствованное, захватывало вас все больше и больше. Вы думали о ней, вы желали ее видеть, оставляя общество самых блистательных женщин, красавиц, которые пользовались большой известностью, вы вспоминали ее трогательные, восхитительные слова и забывали фразы более остроумных женщин. Это влияние, которым моя сестра обладала бессознательно над всеми, с кем общалась, особенно над женщинами, можно, я думаю, определить очень просто при помощи некоторых замечаний.
   Повсюду, где бывала моя сестра, не стараясь блистать, не предъявляя никаких тщеславных притязаний, она затмевала женщин красивее ее и с большими светскими дарованиями, другие блистали больше нее своим разговором и обращением, ее единственным средством победы было то особенное очарование, которое было во всех ее поступках и во всех словах. Но не среди блеска лондонского света обнаруживался ее характер во всех своих преимуществах. В нашем старом замке, где она любила жить, где она была окружена старыми друзьями и старыми служителями, которые все отдали бы жизнь за нее, легче было изучить ее и полюбить еще больше. Там чувствовалось, во всей его полноте, влияние этой юной англичанки, распространявшей повсюду вокруг себя свою беззаботную веселость, всегда готовой войти в интересы каждого, признательной к сочувствию, которого она была предметом. На пикниках, на сельских увеселениях, где жители графства собирались толпами, ее простое и естественное обращение проявлялось непринужденно, она была душою всеобщей радости, она оживляла собрание. Она умела сделать любезными самых церемонных людей, и даже когда какой-нибудь деревенский толстый, мрачный и флегматичный сквайр разговаривал с ней о лошадях, собаках и жатве, она умела слушать его терпеливо, несмотря на то, что возле нее велись разговоры, сильно интересовавшие ее. Она была чувствительна к малейшему вниманию и принимала его от всех с таким видом, который показывал, что она считает это не правом, а милостью, оказываемой ее полу.
   Она вела себя, как член ордена Примирения, и наш добрый пастор имел обыкновение говорить, что одним словом, сказанным кстати, одним убедительным взглядом она говорила лучшие практические проповеди, когда-либо сочиненные о благополучии согласия.
   Сестра моя, при своей способности делать всех счастливыми вокруг себя, обладала какой-то магической властью, оберегавшей ее от вольностей самых самонадеянных. Никто, сколько мне известно, не осмеливался никогда ни взглядом, ни словом позволить себе фамильярности с ней. В ее наружности было что-то внушавшее уважение, так же как и любовь. Отец мой, следуя предрасположению своих особенных и любимых идей, думал, что отличие нашего рода вырисовывалось в ее глазах, чувствовалось в ее обращении. Я же полагаю, что уважение, внушаемое моей сестрой, происходило от причины более простой и лучшей. Есть доброта сердца, обнаруживающаяся внешним образом, и она обладала этой добротой.
   Для отца она была более необходима, нежели он воображал. Часто в общении со светом он был оскорблен в своих предубеждениях, в своих утонченных правилах. Он всегда был уверен, что дочь его почтит первые и разделит вторые. Он мог иметь к ней неограниченное доверие в уверенности, что она не только готова, но и способна разделить и успокоить его домашние огорчения…
   Если бы он с самого начала был менее раздражителен к старшему сыну, если бы он не полагался только на себя одного, чтобы исправить его характер, и если бы он позволил Клэре употребить свое влияние на Ральфа, я уверен, что перевоспитание моего брата совершилось бы гораздо раньше.
   В моей сестре живые и глубокие источники чувствительности скрывались глубоко в сердце. Страдание обнаруживалось в ней безмолвной, продолжительной и тайной терпеливостью и часто не проявлялось снаружи обычными признаками. Я не помню, чтобы видел сестру когда-нибудь в слезах, кроме редких и очень серьезных обстоятельств. Для поверхностного наблюдателя она показалась бы недоступной для обыкновенных душевных чувств. В таких случаях, когда она была взволнована, голубые глаза ее становились только менее прозрачными, взгляд казался унылым, бледность лица становилась заметнее, сжатые губы невольно дрожали, но это было все; у нее не вырывалось ни слез, ни вздохов, ни жалоб. Однако она способна была чувствовать жгучую горесть, хотя сдержанное и безмолвное ее волнение тем не менее было сильно. Я, виновный в том, что бросил самую горькую печаль в это чистое сердце, любившее меня, я должен знать это лучше, чем кто-нибудь.
   Я не кончил бы, если бы захотел перечислить все, чем ей обязан. По мере того как приближаюсь к тем страницам, на которых должен писать мою роковую историю, я медлю останавливаться на этих лучших и чистых воспоминаниях, которые теперь занимают мои мысли. Первые невинные подарки молодой девушки, которые она посылала мне, когда я был в школе, счастье первых дней нашего соединения, когда я окончил свое воспитание и возвратился домой, чтобы не расставаться более с ней, горячие, неоцененные похвалы, которыми она осыпала мои первые литературные произведения, — все эти воспоминания воскрешаются в моей памяти и наполняют меня нежностью, пока я пишу.
   Но эти мемуары должны быть написаны спокойно и методично. Я должен наблюдать за собой, умерять мою горячность, не умалчивать о том, что должно быть сказано, но не распространяться ни о чем с излишеством… Притом рассказ мой покажет сам по себе все, чем я был обязан моей сестре.
   Я не должен бы говорить был обязан", но обязан ей теперь. Хотя я не мог ожидать, что увижу ее иначе как в моих мыслях, однако ее благотворное влияние сейчас со мной, оно следует за мной, укрепляет меня, побуждает во мне надежду. Даже в самые ужасные минуты отчаяния я всегда помню, что Клэра думает обо мне и огорчается за меня… Это воспоминание поддерживает меня, если я изнемогаю… Может быть, оно еще нежно и безопасно доведет меня до конца моего тягостного путешествия.
VI
   Теперь я окончил эскиз характеров моих близких родных — их портреты обязательно должны были найти место на этих страницах, — и теперь я могу прямо приступить к моему рассказу.
   Отец мой и сестра приехали на несколько месяцев в свой лондонский отель, я недавно вернулся к ним после небольшой поездки на континент.
   Отец мой весь предался своим парламентским трудам. Если у него выдавался свободный день, он проводил его в кабинете, занимаясь своими собственными делами. Он бывал очень мало в обществе. Обед, где политика собирала собеседников, или ученая конференция — вот единственные его развлечения.
   Сестра моя вела жизнь, совсем противоречащую ее наклонностям. Ее утомили балы, опера, цветочные выставки и вообще все лондонские удовольствия, в глубине сердца она вздыхала о том времени, когда на своем пони ездила по зеленым лужайкам и раздавала пирожки в награду за успехи в учебе детям в школе. Но молодая мисс, ее подруга, которая гостила у нее, страстно любила празднества и вечера. Отец же полагался на Клэру, чтобы она вместо него ездила на приглашения, от которых он сам отказывался. Она, вопреки своим наклонностям, решалась являться в душных залах, наполненных лучшим обществом, слушала комплименты, отвечала каждый вечер на одни и те же вежливые вопросы до тех пор, пока, несмотря на всю свою терпеливость, не начала желать, чтобы все ее блистательные друзья жили на другом конце света и как можно дальше от нее.
   Мое возвращение с континента было очень приятно Клэре, оно придало новую цель ее лондонской жизни. Я начал сочинять исторический роман и, сказать по правде, ездил именно затем, чтобы изучать страну, где я поместил место действия. Клэр прочла пять или шесть первых глав рукописи и сказала, что мое произведение, когда я издам его, будет иметь удивительный успех. Она решила сама убрать мой кабинет, смести пыль с книг и привести в порядок бумаги. Она знала, что я уже стал довольно щепетильным насчет моих милых книг и драгоценных бумаг и что приход служанки с метелкой в мой кабинет до такой степени пугает меня, как будто я был уже автором-ветераном, трудившимся двадцать лет. Она решила избавить меня от всяких опасений на этот счет, взявшись сама убирать мой кабинет, и хранить у себя ключ, когда он мне не нужен.
   Ее внимание не ограничилось этим. Везде, где я отметил места для цитат из книг, имеющих отношение к сюжету моего романа, она сама выписывала то, что мне нужно, чтобы оставить мне свободное время для обдумывания новых глав. Меня мучила мысль, что сестра так много трудится для меня, но Клэра отвечала мне смеясь, что решилась дойти до выхода книги вместе со мной, что она добивается возможности быть секретарем знаменитого автора, когда его биография будет написана для будущих поколений.
   Наше время разделялось между удовольствиями и занятиями. Каждый день ездили мы гулять верхом то с друзьями, то одни. В последнем случае обыкновенно мы ездили не в парки, а в лондонские окрестности.
   Иногда мы ездили так далеко, что должны были давать отдых нашим лошадям, останавливаясь в маленькой гостинице.
   Мы скрывали эти прогулки от моего отца, беда, если он узнает, что его дочь пьет молоко, а сын старый эль [4] в общем зале гостиницы на большой дороге!
   Вот каковы были мои привычки, труды, удовольствия, когда происшествие, чисто случайное, перевернуло мою жизнь и изменило меня навсегда.
   Вот как это произошло.
VII
   Я получил треть содержания, выдаваемого мне на мои удовольствия, и отправился в Сити за деньгами к банкирам моего отца.
   Я рассуждал сам с собой, каким образом вернусь домой. Сначала я хотел идти пешком, потом взять фиакр [5]. Пока я рассуждал об этом важном предмете, мимо меня проехал омнибус. Повинуясь чисто машинальному движению, я сделал знак омнибусу [6] остановиться и сел в него.
   Это движение, однако, не было совершенно машинальным, как я уже сказал. Если бы даже в то время я не имел никаких других прав домогаться литературной карьеры, я имел, по крайней мере, природную способность открывать в других разные черты их характера и чувствовал истинное удовольствие изучать характеры повсюду, где случай позволял мне их встречать.
   До этого дня мне несколько раз приходилось садиться в омнибус из желания позабавиться наблюдением над пассажирами. Омнибус всегда казался мне похожим на странствующую выставку, посвященную всем эксцентричностям человеческой натуры. Я не знаю другого такого места, где бы случай группировал с большей странностью в столь непродолжительное время лиц всех классов и где бы проявлялись от этого сближения более резкие контрасты. Ездить в омнибусе всегда было для меня удовольствием, которое я могу сравнить только с первым чтением интересной книги. Итак, я сел в омнибус и начал изучать находившихся там оригиналов и, по обыкновению, нашел в этом очень большое удовольствие.
   Скоро омнибус опять остановился. Сели две дамы — первая пожилая, с бледным и печальным лицом, по-видимому, очень слабого здоровья, вторая была молодая девушка.
   Как только эта молодая девушка села возле своей спутницы на скамейку напротив меня, я почувствовал ее прямое влияние на меня, влияние, которого я не могу описать, я никогда в жизни не испытывал ничего подобного и не буду испытывать никогда. Я протянул руку, чтобы поддержать ее, когда она прошла мимо меня. Я только дотронулся до руки ее на одно мгновение, но как продолжилось ощущение этого прикосновения! Мне показалось, что оно пробежало по всему моему телу, что оно заставило задрожать все мои нервы, ускорило биение моего сердца. Мне показалось, будто я знал уже эту девушку где-то прежде, как будто она умерла для меня после того, как мы жили друг для друга в каком-то исчезнувшем мире.., и как будто мы ожили и соединились для новой жизни на новой земле. Повторяю, я не могу описать по-другому — все фразы покажутся бессмысленными рапсодиями — то таинственное влечение, которое потянуло к ней мои тело и душу в ту минуту, когда она явилась перед моими глазами.
   Имел ли я такое же влияние на нее? Чтобы узнать это, потребно было время.., много времени.
   Вуаль ее была опущена. Ее черты, выражение ее лица представлялись мне неясно. Я различил только, что она молода и хороша, но если я воображал много, то видел мало.
   С той минуты, когда она вошла в омнибус, я ничего не помню. Я не знаю, каких новых пассажиров брали, какие выходили, не знаю, продолжался ли разговор, прерванный приходом двух дам, или совсем прекратился. Моя наблюдательность, до сих пор довольно острая, как будто пропала. Странно, что причудливое влияние случая может управлять нашими действиями, что безделица может приводить в движение таинственные и сложные пружины нашего разума и что безделица может остановить их!
VIII
   Мы продолжали ехать без остановки некоторое время, когда спутница молодой девушки сделала ей какое-то замечание. Та не совсем расслышала его и приподняла вуаль, пока пожилая дама повторяла ей те же слова. Как сердце мое забилось в эту минуту! Я почти слышал его биение, когда в первый раз ее лицо предстало моим глазам.
   Она была брюнетка, волосы и глаза ее были черные, а цвет лица гораздо смуглее, нежели обыкновенно бывает у англичанок. Насколько я мог судить по ее лицу, ей было около двадцати лет. Черты ее лица носили отпечаток зрелости, но его выражение было как у молодой девушки — ничего определенного, ничего резкого. Когда она говорила, огонь ее черных и больших глаз был как будто скрыт, томность их, когда она молчала, эта сладострастная томность черных глаз была мимолетна и неопределенна. Улыбка, игравшая на ее полных губах (другим они показались бы слишком полными), как будто выражала желание, но она сдерживала его. У женщин всегда что-то остается неоконченным.., точно их физическая натура ожидает нравственного творчества. Зачатки проявляются, но любовь должна их развить, материнство делает это еще лучше. Рассматривая ее, я думал, что красота ее развернется во всем своем блеске, когда она услышит первые нежные слова и примет первый поцелуй того, кого она полюбит.
   Я все смотрел на нее, пока она говорила с своей спутницей, и глаза наши встретились. Это был мимолетный обмен взглядами, но ощущение, которое испытываешь в одно короткое мгновение, часто определяет смысл целой жизни, и эта минута создала новую жизнь моего сердца. Девушка немедленно опустила опять свою вуаль, губы ее зашевелились, как бы вопреки воле, сквозь вуаль мне показалось, что это легкое движение губ выражало улыбку.
   Однако, несмотря на опущенную вуаль, сколько еще вещей привлекало мои взгляды! Я восхищался ее кружевным воротником, который окружал восхитительную шейку, ее бюстом, видным там, где спадала шаль, уже хорошо развитым, всеми вещицами, которые были на ней, довольно обыкновенными вообще, но из которых каждая была на ней сокровищем. На все это я мог глядеть несмотря на вуаль.
   Вуаль! Может ли она скрыть женщину от того, кто истинно ее любит?
   Мы доехали почти до последней станции маршрута омнибуса, когда она и ее спутница вышли. Я шел за ними, осторожно держась поодаль.
   Она была высока, по крайней мере для женщины. Дорога, по которой мы шли, была немноголюдна, но и в противном случае я не потерял бы ее из виду и не принял бы другую за нее. Я узнал бы ее между всеми даже издали только по одной походке.
   Они продолжали идти до тех пор, пока мы не дошли до предместья из новых домов, между которыми простиралась там и сям необработанная земля с беспорядочно наваленными строительными материалами. Я видел вокруг начатые улицы, начатые скверы, начатые лавки, начатые сады. Наконец они остановились у нового сквера и позвонили у дверей одного из самых новых из этих новых домов. Дверь отворилась, и она исчезла с своей спутницей. Этот дом стоял почти уединенно, на нем не было номера, но прибита была дощечка с надписью «Северная Вилла». Сквер, едва начатый, как и все другое в этих местах, назывался Голиокский сквер.
   Вот все, что я заметил на этот раз. Пустынный вид этого места мне не понравился. Я был уверен, что узнаю дом, и знал, что она жила тут, потому что, когда дверь растворилась, я стоял так близко, что мог слышать, как она спросила, не приходил ли кто во время их отсутствия. Пока этого было для меня достаточно. Мне нужно было оправиться от моего волнения, собраться с мыслями. Я немедленно оставил Голиокский сквер и пошел гулять в Регентский парк, северные ворота которого были очень близко.
   Был ли я влюблен, искренно, истинно влюблен в молодую девушку, которую я случайно встретил в омнибусе, или повиновался минутной прихоти, мимолетному увлечению хорошеньким личиком? Таковы были вопросы, на которые и не мог ответить тогда, потому что беспорядок царил в моих мыслях.
   Я шел, грезя наяву, не имея никакого ясного представления, кроме воспоминания о прекрасной незнакомке. Чем больше я старался рассуждать, тем меньше мог владеть собой. Есть два обстоятельства, в которых самый благоразумный человек может совершить необдуманный поступок, да и обдумывать-то его будет напрасно: одно — когда в первый раз он поддается влиянию женщины, другое — когда женщина в первый раз оскорбит его.
   Не знаю, сколько времени гулял я в парке, погрузившись в мечты, когда часы на соседней церкви пробили три часа, я вспомнил, что обещал сестре в два часа поехать гулять с ней верхом. В первый раз не сдержал я слова, данного Клэре. Любовь еще не сделала меня эгоистом, как более или менее делает она всех мужчин и всех женщин. Стыдясь и огорчаясь из-за невнимательности, в которой был виновен, я ускорил шаги.
   Вернувшись домой, я узнал, что Клэра, прождав меня целый час, выехала с своею приятельницей и возвратится только к обеду.
   Дома никого не было, кроме слуг. Мне казалось, что вокруг все пусто и ужасно печально, отдаленный стук экипажей долетал до моих ушей как что-то зловещее, растворяемая или запираемая дверь внизу в людской выводила меня из терпения, лондонский воздух никогда не казался мне так удушлив, как сегодня. Я ходил взад и вперед в каком-то раздражении. Раз я направил было шаги к своему кабинету, но тотчас вернулся. Нечего было и думать о том, чтобы читать или писать.