Я был так слаб, что не мог ни пошевелиться, ни говорить, ни открыть глаза, ни действовать ни одним органом, утратил умственные способности. Слух раньше всего возвратился ко мне, и первые звуки, дошедшие до меня, были легкие, осторожные шаги, которые тихо приближались ко мне. Вот они остановились подле меня и потом так же тихо удалились. Эти звуки были для меня первой отрадой. Я ожидал их повторения, и это ожидание стало для меня первым развлечением со времени моей болезни. Еще раз приблизились эти шаги, остановились на минуту, опять как будто отступили и снова тихо-тихо подходили… Я услышал тихий, но ясный вздох, какой-то шепот достиг моего слуха, но я не мог разобрать слов, потом снова наступило молчание. Я опять ждал — и с каким отрадным спокойствием! — ждал, чтоб этот шепот повторился, дав себе слово лучше в него вслушиваться.
   Недолго пришлось мне ждать: шаги опять приблизились, и те же звуки нашептывались… Я слышал, как произносилось мое имя.., раз, два, три.., и как нежно, с какой мольбой, как будто вымаливали ответ, которого я не имел еще сил произнести. Но этот голос — я узнал его: то был голос Клэры. Долго еще в ушах моих тихо повторялись эти звуки, такие простые, отрадные, то сладко убаюкивающие меня как ребенка, то требовавшие моего пробуждения. И казалось мне, что этот ласкающий, отрадный голос производил странное влияние на все мое существо, проникая сквозь него и оживляя его… Вот точно то же влияние произвело на меня солнце, когда несколько недель спустя я вышел в первый раз на воздух.
   Потом другой шум я опять услышал в комнате. Иногда мне он слышался как раз у моей подушки. То были самые тихие звуки, не что иное, как однообразный шелест женского платья. Но для меня слышались в нем неисчислимые гармонии звуков, дивные перемены тонов, очаровательные паузы. У меня хватило силы на минуту открыть глаза, но я не мог еще сосредоточить взгляд на чем-нибудь, только я понял, что это шелест платья Клэры, и новые ощущения услаждали меня, когда этот шелест возвещал мне о ее присутствии.
   Я чувствовал на лице своем теплый, ласковый воздух лета, наполненный благоуханием цветов, он прохлаждал меня, и один раз, когда дверь на минуту оставалась открытой, до меня долетело пение птиц, находившихся в клетке внизу лестницы, и доставило мне огромное наслаждение… Таким образом, мало-помалу укреплялись мои силы, с каждым часом, постепенно, начиная с той минуты, когда я впервые услышал тихие шаги и легкий шелест платья.
   В один из вечеров я проснулся после продолжительного сна без всяких сновидений. Увидев Клэру, сидевшую у моей постели, я слабо произнес ее имя и протянул исхудалые руки, чтобы взять ее руки. В ту минуту, когда она наклонила ко мне свое милое лицо, дышавшее любовью, когда ее глаза, полные нежности, боязливо устремились на меня, когда великолепное заходящее солнце, прощаясь со мной, озаряло еще мою постель, когда отрадный воздух проникал в мою комнату вместе с тихими сумерками, — в эту самую минуту, когда моя сестра, обняв меня, умоляла, из любви к ней, лежать спокойно и потерпеть еще немножко, воспоминание о моей погибели, о моем позоре восстало в моем сердце и наполнило его горечью. Ко мне возвратилась бедственная память о моей любви, которая теперь стала для меня бесчестьем, о мимолетных надеждах одного года, принесшего мне отчаяние на целую жизнь. В эту минуту на лицо мое упали уходившие красноватые лучи солнца. Клэра стала на колени у изголовья моей постели и, растянув платок в руках, старалась защитить меня от яркого света.
   — Господь сохранил тебя, Сидни, для нас для того, чтобы мы стали еще счастливее, — прошептала она.
   От этих слов прихлынуло к моему сердцу все горе, так долго копившееся во мне, крупные, горячие слезы покатились из глаз моих. В первый раз после той ужасной ночи я плакал.., плакал в объятиях сестры, плакал в этот мирный час вечера о потере своей чести, о гибели светлых надежд и счастья, навсегда улетевшего от меня.., навсегда и так быстро — в самом расцвете молодости!
II
   Чрезвычайное утомление и глубокая грусть охватили все мои чувства в продолжение долгих дней моего выздоровления. После первого излияния печали, когда я узнал сестру, сидевшую подле моей постели, и прошептал ее имя, с тех пор мрачная печаль угнетала все мои душевные силы. Не смею описывать, какие воспоминания об этой преступной женщине беспрерывно и вероломно закрадывались в душу мою, о женщине, которая изменила мне и предала позору мое имя. Физические силы понемногу возвращались, но не было ни малейшего следа восстановления душевной энергии.
   Отец и сестра хранили такое глубокое молчание о причинах моей продолжительной болезни, о странных словах, вырвавшихся у меня во время бреда, что это уже одно служило мне деликатным напоминанием, что наступила минута, когда я обязан был сделать позднее и роковое признание своему семейству, огорченному и оскорбленному мной, а между тем у меня не хватало ни духу заговорить, ни решимости приготовиться ко всему. Это страшное прошлое вставало преградой между настоящим и будущим, все силы душевные были напряжены, и я считал навсегда погибшей свою молодость.
   Бывали часы, особенно утром, когда я, полупроснувшись, не мог еще осознать вполне действительность происшедшего со мной несчастья, и казалось мне тогда, что все эти преступления и ужасы представлялись мне во сне, что наяву я никогда не был в таком ужасном положении. И в самом деле, не было ли невероятного примера развращенности в этом безобразном факте? Для этой молодой девушки я пожертвовал всем, что только может быть дорого в жизни для человека, в продолжение целого года появлялись все новые и новые доказательства моей искренней и пламенной любви, но ничто не остановило ее. Где отыскивать причины того, что она так гнусно заплатила мне за полное, совершенное самоотвержение? Что это за тайна такого страшного влияния Маньона на Маргрету Шервин, которое заставило ее изменить мне?
   Маньон! Странно, что в первое время моего выздоровления мне ни разу не приходило желание разузнать, каков был для него исход нашей борьбы, хотя в мыслях моих Маньон был неотлучно связан с Маргретой! Вероятно, это было одним из следствий душевного расстройства. Но скоро наступила минута, когда мысль о судьбе, постигшей Маньона, стала господствующей над всем и возвратила мне душевную бодрость и мужество.
   Раз вечером я оставался один в своем кабинете, отец увел Клэру погулять и, по моему желанию, слуга постоянно ухаживавший за мной, тоже оставил меня одного. В эту пору тихого одиночества, когда быстро приближались сумерки и я, сидя у окна, смотрел на приближающийся вечер, в эту самую пору, когда мои мысли были туманны и безотчетны, вдруг мелькнул в голове моей загадочный вопрос: «Живого или мертвого подняли Маньона с кучи камней, на которую я бросил его?»
   Машинально вскочил я на ноги, как будто возвратилась ко мне прежняя сила. Повторяя самому себе этот вопрос и произнося вслух некоторые слова, его составлявшие, я почувствовал, что моя жизнь не совсем лишена ни цели, ни намерений, что у меня были еще планы, были желания, которые надо выполнить. Каким же образом объяснить себе сомнение, наполнившее душу мою в отношении такого важного факта?
   На минуту захватили меня соображения о всех возможных вариантах. Потом я отправился в библиотеку. Обычно туда складывались все газеты. Может быть, просматривая их, я решу за несколько минут этот роковой вопрос. Мной овладело такое мучительное нетерпение, что я почти не в силах был переворачивать страницы и неясно разбирал буквы, когда стал отыскивать номер того рокового дня — о мучительное воспоминание, — того дня, когда я хотел публично признать своей женой Маргрету Шервин…
   Наконец, вот желанный номер! Но в глазах моих прыгали столбцы, набранные мелким шрифтом.
   Я увидел стакан воды на столе и, намочив платок, приложил его к глазам, чтоб освежиться. Вся судьба моей будущности зависела от известия, которое принесет мне газета.
   Я запер дверь из предосторожности, чтобы никто не беспокоил меня, потом, возвратившись к начатому делу, продолжал свои изыскания, медленно водил я пальцем по страницам газеты, столбец за столбцом, страница за страницей.
   На последней странице, почти в самом низу, я прочел следующее:
 
   ТАИНСТВЕННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
 
 
   Сегодня, в час пополуночи, дежурный полисмен нашел лежавшего лицом к земле посреди большой дороги человека, по-видимому, принадлежавшего к высшему кругу общества. Несчастный, казалось, был мертв, он упал на камни недавно вымощенной макадамом мостовой и говорят, что лицо его страшно обезображено падением. Полисмен тотчас же распорядился перенести его в больницу, где ему была оказана наискорейшая помощь, когда заметили, что он еще дышит. Уверяют еще, что дежурный хирург считает невозможным, чтобы подобные страшные раны произошли от простого падения, а не от зверского нападения неизвестного человека или, может быть, оттого, что его выбросило из быстро мчавшегося экипажа. Но если и было нападение, то, наверное, не для того, чтоб ограбить этого несчастного, потому что часы, кошелек и даже перстни — все находится при нем в целости. Но в его карманах не нашли ни визитной карточки, ни писем, только на белье его видна буква М. На нем был бальный костюм черного цвета. Судя по его непоправимо обезображенному лицу, нечего и говорить, что в настоящее время нет никакой возможности узнать его. С нетерпением ожидаем сведений, которые помогут нам раскрыть тайну этого события, когда жертва его в состоянии будет говорить. Последняя подробность, рассказанная нам человеком, специально выяснявшим подробности в больнице, состоит в том, что хирург надеется спасти жизнь и один глаз своему пациенту, другой навсегда потерян".
 
   При чтении этого абзаца мной овладело чувство отвращения и ненависти, которого я тогда не мог анализировать, да и теперь еще не могу дать себе в том отчета. С большим нетерпением я поспешил просмотреть следующий номер, но в нем ничего не сообщалось относительно предмета моих изысканий. В следующем затем номере опять упоминалось о том же в следующих словах:
 
   «Тайна печального происшествия становится еще более непроницаемой. Несчастная жертва приведена в чувство и полностью может слышать и понимать все, что ему говорят, да и сам может говорить тоже, только очень тихо и очень коротко. Администрация больницы надеялась, так же как и мы, что когда он придет в себя, то даст объяснение, каким образом произошел этот страшный случай, который привел его в такое ужасное положение. Но, к величайшему удивлению всех, больной упорно отказывается отвечать на задаваемые ему вопросы об обстоятельствах, подвергавших опасности его жизнь. По-видимому, совершенно бесполезно уговаривать его объяснить причину такого молчания. По всему видно, что у этого человека необыкновенная сила воли, и в этом постоянном сопротивлении всем убеждениям видно что-то другое, а не минутный каприз. Все это заставляет предполагать, что в этом событии вероятно действие личной мести, жертва которой не желает, неизвестно по какой причине, предать публичной огласке людей, замешанных в этом несчастном деле. Мы узнали, что все окружающие его удивляются великому терпению, с каким он выносит свои жестокие страдания, никакая боль не может вырвать у него ни стона, ни вздоха. Он не проявил никакого волнения, когда хирург объявил ему, что он навсегда лишился одного глаза, и узнав, что другим он будет видеть, просил снабдить его всем необходимым для письма, лишь только он в состоянии будет владеть пером. К тому же он прибавил, что имеет средства вознаградить за оказываемую ему помощь и внесет в больничную кассу значительную сумму, лишь только вылечится. Его завидное хладнокровие во время жестоких страданий, которые могли бы всякого другого лишить способности мыслить и говорить, так же замечательно, как и непреклонная решимость сохранять тайну. По крайней мере в настоящую минуту мы ничего не надеемся выяснить».
 
   Я положил газету на место. Неясное предчувствие того, что означает эта необъяснимая скрытность, промелькнуло в голове моей.
   Судя по собственному опыту, я понял, как много дьявольской хитрости и притворства заключается в этом порочном сердце. Я был теперь уверен, что в будущем мне предстоит еще больше преодолеть преград, испытать опасностей и страха. Величайшие потрясения ожидали меня в этой бездне позора и несчастий, в которую я упал.
   По мере того как это убеждение проникало в мою душу, во мне ослабевали горькие воспоминания о любви, которой я принес себя в жертву, окончательно иссяк источник обильных слез, тайно проливаемых мной, я ощущал, как с предчувствием близкой борьбы возрождались во мне сила и воля страдать и бороться.
   Оставив библиотеку, я тотчас возвратился в свою комнату. Мне хотелось до получения более подробных сведений о Маньоне узнать что-нибудь о подруге его преступления, о женщине, которая имела еще в глазах людей право называться моей женой. Много писем, полученных во время моей болезни, положено было ко мне на стол, я еще не распечатывал ни одного. До сих пор у меня духу недоставало их читать, или, может быть, мне было мало дела до них, но теперь я готов был заняться ими. Разбирая коллекцию писем, я с первого взгляда узнал два письма, которые могли оказать мне помощь в моих поисках. Почерк Шервина поразил меня на адресе. Первое письмо, распечатанное мной и посланное месяц тому назад, заключало в себе следующее.
 
   "Северная Вилла, Голиокский сквер.
   Любезнейший сэр!
   Только отец, и прибавлю: только нежный отец может представить себе чувство ужаса и горечи, которое я ощущаю, принимаясь говорить вам о гнусном и скандальном насилии, совершенном этим лицемером, этим чудовищем Маньоном! Знайте же, что моя невинная и злополучная дочь, как и мы с вами, была жертвой самого адского вероломства, каким когда-либо бывали обмануты благородные и доверчивые люди. Вы сами можете себе представить все, что я испытал в эту роковую ночь, когда моя возлюбленная Маргрета, вместо того чтобы по-прежнему спокойно возвратиться в дом родительский, вдруг вбежала к нам в зал и в состоянии, близком к помешательству, рассказала ужаснейшие происшествия, когда-либо поражавшие слух родительский. Этот презренный Маньон, воспользовавшись ее невинностью и доверчивостью — нашей общей невинностью и доверчивостью, можно сказать, — завлек в какую-то гостиницу мою дочь, ничего не подозревавшую, и там, когда она была в его власти, имел бесстыдство сделать ей самые безнравственные предложения. Тут моя возлюбленная Маргрета проявила мужество, редкое для ее лет. Наглое это чудовище оцепенело — я счастлив, что могу это вам сказать, — оцепенело при виде ее благородного негодования, которое было естественным результатом тех прекрасных правил благочестия и нравственности, которые я внушал ей с колыбели. Надо ли вам говорить, чем все это кончилось? Добродетель восторжествовала, так как на свете всегда добродетель торжествует. Пристыженный негодяй бросился бежать, бросив дочь мою на произвол судьбы. В ту минуту, когда она подходила к подъезду, чтобы бежать и искать спасения в объятиях родителей, в эту самую минуту истинно замечательный случай столкнул ее с вами. Как светский человек, вы легко поймете, каково должно быть волнение молодой женщины при таких неожиданных, таких ужасных обстоятельствах! Кроме того, выражение вашего лица было так страшно и необыкновенно, что моя бедная Маргрета, живо чувствуя, что все ваше существо обвиняло ее, потеряла всякую рассудительность и, как я уже сказал вам, бросилась бежать, ища спасения у своих родителей. Она сохранила всю чистоту и непорочность ребенка и поступила как ребенок. Бедное и милое создание!
   Она еще не оправилась после такого потрясения.
   Нервное состояние проявляется самым тревожным образом. Она боится, чтоб вы не сделали скоропалительных выводов о случившемся. Но я вас знаю лучше. Вам, как и мне, достаточно будет выслушать ее объяснения. Мы можем иметь разный образ мыслей в отношении некоторых вопросов о подробностях произошедшего, но, в сущности, мы питаем в сердцах наших, наверное, одинаковое доверие, вы — к жене вашей, я — к дочери.
   Я приходил в дом вашего достойного родителя, чтобы иметь с вами более подробное объяснение, приходил в то же утро, которое последовало за столь прискорбной для всех нас ночью. Мне сказали, что вы опасно заболели, и по этому случаю я прошу вас принять выражение моего искреннего участия и соболезнования. Первое, что пришло мне тогда в голову, было написать к вашему почтенному родителю и просить его о назначении мне отдельной встречи.
   Но, по зрелом размышлении, я подумал, что мне не следует подвергать самого себя последствиям такого шага, пока вы еще в постели и не в состоянии ни предупредить меня, ни подтвердить моих слов. Очень могло быть, что явившись посторонним человеком в ваш дом, чтобы открыть нашу маленькую тайну в отношении вашего брака, я мог бы стать причиной охлаждения и неудовольствия, одинаково тяжелых с обеих сторон, что потом трудно уже будет загладить.
   К этому же вопросу, особенно после того, что вы мне во многих случаях рассказывали о чувствах вашего достопочтенного родителя и о следствиях того.., вы поймете эту боязнь, которую я испытывал, чтобы не совершить ничего против вас или против моей милой дочери, тем более, что я очень хорошо знал, что у меня в кармане находится свидетельство о браке, которое я всегда могу представить, как ясное доказательство в случае, если б меня довели до крайности и принудили согласовываться только с собственным интересом.
   Но, как выше уже сказано, я имею родительскую и дружескую уверенность в искренности ваших чувств и убежден, что вы точно так же, как и я, совершенно уверены в младенческой невинности моей милой дочери. Итак, ни слова более об этом.
   Решившись во всяком случае ожидать вашего полного выздоровления, я держу милую Маргрету в совершенном уединении, хотя вы сами согласитесь, что я нисколько не обязан держать в затворничестве вашу жену до тех пор, пока вы не приедете к нам в дом и не отдадите должную справедливость вашей жене в присутствии и вашего семейства. Ежедневно заходил я к вам в дом осведомиться о вашем здоровье и буду продолжать заходить до полного вашего выздоровления, которое, я надеюсь, не замедлит наступить. Итак, лишь только вы будете в состоянии увидеться с нами, со мной и со моей дочерью, прошу вас покорно назначить мне место для нашей первой встречи, потому что она, к несчастью, не может происходить в Северной Вилле. Дело в том, что моя жена, которая в продолжение столь многих лет причиняла нам столько забот и хлопот, теперь, к довершению всех наших несчастий, совершенно потеряла рассудок, что очень прискорбно. В отношении чудовищной гнусности Маньона и божественного Провидения, спасшего Маргрету, она выражается в самых оскорбительных и бесчеловечных словах, которые я не осмелюсь передать. Мне очень тяжело, но я должен заверить вас, что она в состоянии помешать нам самым оскорбительным образом для всех, вследствие чего прошу вас назначить первую встречу не у меня в доме. В надежде, что это письмо прогонит от вас всякие неприятные мысли, и в ожидании скорого известия о вашем столь желанном выздоровлении, честь имею пребыть вашим покорным слугой.
   Стпифен Шервин
 
   Р. S. Мне еще не удалось узнать, куда скрылся этот бездельник Маньон, но узнали ли вы о том раньше меня, или нет, все же я должен вам сказать, в доказательство, что негодование мое против его гнусного проступка равняется вашему, что я готов преследовать его по всей строгости и справедливости законов, если только он подпадает под действие законов, и беру на себя все издержки, которые потребуются для его наказания и которые сделают его несчастным на всю жизнь, если б мне даже надо было прибегнуть к правосудию всех возможных судов.
   С. Ш."
 
   Несмотря на поспешность, с какой я пробежал это нелепое и возмутительное письмо, я тотчас же понял, что новые хитрости замышляются против меня, чтоб удержать в заблуждении, чтоб с наглым бесстыдством потом взвалить вину на меня. Она не знала, что я последовал за ней и в дом, что я все слышал, что она говорила, что говорил Маньон. Она воображала, что до встречи у подъезда я ничего не знал о происходившем, и в этом убеждении выдумала новую ложь, которую отец своей рукой переписал на бумагу. Действительно ли он был обманут своей дочерью, или действовал с ней заодно? Но это не заслуживало моего внимания, для меня уже теперь не было сомнения в самом ужасном, самом печальном открытии — до какой степени простирается ее вероломство, ее лицемерие.
   И эта женщина с первого взгляда показалась мне звездой, к которой должны стремиться мои взоры всю жизнь! И для этой-то женщины я применил против своего родного семейства целую систему обманов и лжи, одна мысль о которых теперь возмущает меня! Для нее я подвергался всем последствиям гнева отца моего, с сердечной радостью готовился потерять все преимущества знатного происхождения и богатства! При мысли об этом гнев кипел в душе моей и отчаяние разрывало сердце. Зачем я встал с смертного одра? Лучше, гораздо было бы лучше, если б я умер!
   Но жизнь мне возвращена, а эта жизнь приносила новые испытания и борьбу, перед которыми и преступно было бы отступать…
   Мне оставалось еще узнать содержание второго письма Шервина, чтобы узнать все его лукавство, чтобы суметь сокрушить все его происки разом.
   Второе письмо Шервина было гораздо короче первого и только дня три как написано. Тон изменился: он не льстил уже мне, а грозил. Узнав от слуги о моем выздоровлении, он спрашивал меня, почему я не присылаю ему ответа. Меня предупреждали, что мое молчание истолковывалось в дурную сторону и что если оно продолжится, то нижеподписавшийся вынужден будет громогласно и публично взять под защиту дело своей дочери не только перед моим отцом, но и перед целым миром. Письмо оканчивалось наглым назначением трехдневного срока до огласки.
   Я не мог сдержать своего негодования и встал было, чтобы тотчас идти в Северную Виллу и разоблачить злодеев, все еще надеявшихся так же легко обманывать меня, как и прежде. Но я опомнился раньше, чем дошел до двери. Я вспомнил, что теперь главная моя обязанность — признаться во всем отцу. Мне следовало прежде всего узнать и определить свое положение в будущем в отношении моих родных, а потом уже обличать других.
   Вернувшись к столу, я собрал все письма в одну кучу. Сердце у меня сильно билось, голова кружилась, но я отчетливо сознавал необходимость во что бы то ни стало рассказать отцу историю всего, описанного здесь.
   Я сидел в одиночестве и темноте, пока совсем не смерклось.
   Слуга принес свечи.
   Почему я не спросил у него, возвратились ли домой отец с Клэрой? Разве моя решимость уже ослабела?
   Немного погодя послышались шаги на лестнице, и кто-то постучал в дверь… Отец?.. Нет! Клэра.
   Я пытался было разговаривать с ней о посторонних предметах.
   — Вот как, Клэра, вы прогуляли до самой ночи!
   — Мы не далеко ходили, а гуляли только в саду сквера и не заметили, что совсем стемнело. Мы заговорились об интересных для нас обоих вещах.
   Она остановилась и опустила глаза в землю, потом вдруг стремительно подошла ко мне и села на стул около меня. Ясное выражение тоски и печали видно было на ее лице.
   — А ты и не догадываешься, о каком это предмете мы говорили? О тебе самом, Сидни. Батюшка сейчас придет к тебе, он хочет поговорить с тобой. Но я желала сама прежде сказать тебе.., просить тебя…
   Она прервала себя, легкий румянец разлился по ее щекам, и, стараясь скрыть свое смущение, она стала приводить в порядок книги, разбросанные по столу.
   Вдруг она перестала машинально раскладывать книги, румянец исчез с ее лица, она стала бледна, и ее голос так изменился, что я на минуту не мог узнать его.
   — Видишь ли, Сидни, давно уже, очень давно, ты скрывал от нас какую-то большую тайну и обещал мне первой открыть ее, но.., но теперь я переменила уже намерение и не желаю более знать эту тайну, и лучше было бы никогда о ней не упоминать.
   Тут она покраснела, голос опять изменил ей, через минуту она торопливо продолжала:
   — Но я надеюсь, что ты обо всем расскажешь нашему папа, он затем и придет, чтобы выслушать твое признание. Ах, милый Сидни! Будь откровенен с ним, ничего не скрывай от него, будем опять теми же, кем были прежде друг для друга. Тебе нечего бояться, говори только чистосердечно и без утайки, потому что я умоляла его быть к тебе добрым и снисходительным, а ты знаешь, что он ни в чем не отказывает мне. Я затем только и зашла к тебе, чтобы предупредить тебя и попросить быть чистосердечным и рассудительным. Но я слышу его шаги по лестнице. Смотри же, Сидни, объяснись откровенно, хоть из любви ко мне, умоляю тебя, объясни все, что у тебя будут спрашивать, остальное предоставь мне, уж я все устрою.
   Тут она торопливо оставила меня.
   Вскоре после нее вошел отец.
   Может быть, мучившая совесть обманывала меня, но мне казалось, что он смотрел на меня с суровым и печальным видом, какого я никогда еще не замечал на его лице.
   И голос его дрожал, когда он заговорил, — многозначащая перемена в нем.
   — Сидни, я прихожу к вам затем, чтобы переговорить о предмете… Лучше было бы вам первому начать говорить о том.