Страница:
Желание возвратиться на Голиокский сквер усиливалось каждую минуту с новой силой… Зачем? Мне хотелось опять увидеть молодую девушку или, по крайней мере, узнать, кто она. Я боролся — да, признаюсь по чести, — я боролся с этим желанием. Я старался смеяться над собой, находить себя глупым и смешным, потом я пытался думать о моей сестре, о книге, которую я писал, но чем более хотел я удалить воспоминание о моей встрече, тем более оно изгоняло все другие мысли. Решительно сирена завлекла меня, бесполезно было бороться. Я вышел, лицемерно уверяя себя, что хочу только удовлетворить прихотливое любопытство, причудливое желание узнать имя девицы и что потом, вместо того чтобы мучиться так, как это было со мной в эти несколько часов, я вернусь домой, смеясь над своим легкомысленным любопытством.
Я пришел к Северной Вилле. Шторы были опущены на всех окнах, видимо, из-за жары. Недавно разбитый сад был пуст, солнце палило. В сквере не было никого. Я ходил взад и вперед, ломал голову над тем, каким бы образом узнать ее имя, как вдруг пронзительный свист, прозвучавший вдвое сильнее в тишине этих мест, заставил меня поднять глаза.
Один из уличных мальчишек — это воплощение с ранних лет хитрости, бесстыдного лукавства, какое производят только одни большие города, — шел с пустой корзиной под мышкой. Очевидно, он жил по соседству и мог быть мне полезен. Я заговорил с ним.
Его первые ответы показали мне, что хозяин его был поставщиком Северной Виллы. Я дал ему шиллинг, чтобы заставить его ответить на более важный вопрос. Он сказал мне, что фамилия хозяина Северной Виллы называется Шервин и что семейство его состоит только из жены и дочери. Потом я спросил этого мальчика о том, что особенно мне хотелось знать: какая профессия или какое общественное положение мистера Шервина. Ответ его заставил меня остолбенеть. Мистер Шервин содержал большой магазин на *** улице. Мальчик назвал мне номер магазина, потом спросил, все ли это, что я хотел знать. Я не имел силы произнести двух слов, я только сделал ему знак, что он может меня оставить и тем, что он сказал мне, я доволен. Доволен? Даже слишком много!
Магазин! Дочь лавочника! Был ли я еще влюблен? Я думал о моем отце, о имени, которое я ношу, и на этот раз я не смел, хотя и мог отвечать на вопрос.
Но если мальчик ошибался? Я решил отыскать адрес, который он назвал мне, и удостовериться сам в справедливости его слов.
Я пошел на указанную улицу и увидел магазин… Имя Шервин было написано над дверями! Мне оставалась еще одна надежда. Этот Шервин и Шервин Голиокского сквера могли быть разные люди.
Я пошел в этот магазин купить что-нибудь. Пока приказчик показывал мне товар, я спросил у него, не на Голиокском ли сквере живет его хозяин. Приказчик несколько удивился моему вопросу, потом отвечал утвердительно.
Я прежде знал мистера Шервина, не знаю того ли, сказал я, сковав из этих слов первое звено длинной цепи обманов, которые впоследствии должны были так унизить меня. — Этот мистер Шервин живет теперь, как я слышал, на Голиокском сквере. Он был холостой.
— Ах нет, сэр! Наш хозяин женат и имеет дочь, мисс Маргрету, которая пользуется репутацией очаровательной девицы, сэр.
И приказчик сделал гримасу при последних словах. Никогда гримаса не казалась мне так противна.
Наконец, я добился желанного ответа. Я знал даже ее имя. Маргрета! До сих пор я не любил этого имени. Теперь же повторяя его, я находил в звуках этого слова какую-то новую поэзию, о которой прежде не имел понятия.
Была ли это любовь, чистая, первая любовь? Любил ли я до такой степени, что желал жениться на дочери лавочника, которую я видел четверть часа в омнибусе и за которой шел до ее дома другую четверть часа? Это было безрассудно, невозможно. Мне не хотелось встретиться с отцом и сестрою.
Я пошел медленно, но не по направлению к нашему отелю, когда встретил университетского товарища моего брата, которого и я также знал, — молодого человека, беззаботного, всегда веселого товарища, всегда готового для удовольствий. Он тотчас подошел ко мне с шумным проявлением радости… Он хотел, чтобы я пошел с ним обедать в его клуб, где предлагал угостить меня чудесным бургундским и кушаньями, приготовленными первоклассным поваром. Ему хотелось посмеяться со мной насчет Ральфа и его новой любовницы, этой зрелой женщины, которая взялась остепенить его. Конечно, было над чем посмеяться!
Если мысли, еще тяготившие мою голову, были порождены мимолетной и странной меланхолией, то, конечно, я находился лицом к лицу с человеком, общество которого могло их рассеять. Я решился пойти на испытание и принять его приглашение. За обедом я старался подражать ему, также шутил, пил вина гораздо больше обыкновенного, но все это было бесполезно. Веселые шутки замирали на моих губах. Бургундское раздражало меня, а не веселило. Образ смуглой красавицы, которую я видел утром, занимал все мои мысли, я все находился под утренним впечатлением, вместе и зловещим, и очаровательным.
Я отказался от борьбы. Мне ужасно хотелось остаться одному. Приятель мой скоро приметил, что моя принужденная веселость ослабела. Он делал все возможное, чтобы расшевелить меня, старался говорить за двоих, велел принести еще вина, но ничего не удавалось. Наконец, зевая и плохо скрывая свои обманутые ожидания, он предложил мне отправиться в театр.
Я извинился, сославшись на нездоровье и на то, что я выпил слишком много вина. Он расхохотался, но, слегка показывая презрение, все же великодушно оставил меня, один отправился в театр, говоря себе, без сомнения, что я остался таким же угрюмым, каким он знал меня в университете несколько лет тому назад.
Как только мы расстались, я почувствовал облегчение, почти радость. Мною овладела опять нерешительность… Я ходил взад и вперед по улице, а потом заставил умолкнуть всю свою совесть, предавшись своей слабости, и в третий раз в этот день отправился на Голиокский сквер.
Прекрасный летний вечер клонился к сумеркам. Жгучее солнце опустилось низко за безоблачный горизонт, и, когда я вошел в сквер, нежный свет самого восхитительного часа, который предшествует ночи, распространился по небу с фиолетовым оттенком.
Я подошел к дому. Она стояла у окна, перед клеткой, заставляя томиться бедную канарейку в ожидании куска сахара, который то протягивала к ней, то отдергивала беспрестанно. Птичка летала и прыгала в своей тюрьме, чтобы схватить кусок сахара, с щебетаньем, как бы желая показать своей госпоже, какое удовольствие она находит в этой шутке. Как она была очаровательна! Ее черные волосы, приподнятые на висках так, что виднелся кончик уха, лежали сзади густой косой без всяких украшений. На ней было белое платье с высоким лифом. Клетка висела довольно высоко, так что она принуждена была немножко приподнимать голову. Она смеялась как ребенок. Каждую минуту ее голова и шея принимали новый очаровательный изгиб, и при каждой перемене позы гармоничные линии ее лица вырисовывались лучше.
Я стоял за столбом садовой калитки и глядел, не смея ни двигаться, ни дышать из опасения, чтобы она не закрыла свое окно, если заметит меня. Через несколько минут канарейка схватила своим носиком кусок сахара.
— Вот, Мими! — вскричала она весело. — Ты схватила и теперь уж не отдашь!
Она стояла несколько минут спокойно, устремив глаза на клетку, потом, приподнявшись на цыпочки, улыбнулась птичке и исчезла в глубине комнаты.
Солнце опускалось все ниже, сумерки окутывали пустынный сквер, везде зажигались газовые рожки. Люди, чувствовавшие потребность подышать чистым вечерним воздухом, проходили мимо меня по одному, по двое, не спеша возвращаясь в свои жилища, а я все стоял у дома, надеясь опять увидеть ее у окна. Наконец слуга принес свечи в комнату и закрыл ставни. Поняв, что бесполезно оставаться дальше, я вернулся домой радостный.
Впечатление, произведенное первой встречей, дополнилось в ту краткую минуту, когда я опять увидел ее. Теперь напрасны были благоразумные размышления, я не старался даже удерживать себя от этого сильного влечения. Я предался очарованию, которое она производила на меня. Я не думал уже о последствиях, как утром. Мои обязанности, усвоенные мной правила, предрассудки моего отца — все исчезло перед моей любовью, все было забыто для нее, для этой любви, которая стала мне так дорога из признательности к новым и богатым ощущениям, которые она возбуждала во мне.
Я вернулся в отель, думая только о слабостях, какие надо было отыскать, чтобы увидеть ее и говорить с ней завтра, я тихо шептал ее имя, даже когда брался за ручку двери своего кабинета. Едва я вошел, как невольный трепет заставил меня онеметь от удивления.
Клэра была там! Первый же взгляд, брошенный мною на сестру, должен был походить на взгляд преступника, который видит, что преступление его открыто.
Клэра стояла перед моим бюро и собирала листки моей рукописи, в беспорядке разбросанные на столе. В этот вечер она должна была ехать на большой бал, даваемый не знаю где.
На ней было голубое креповое платье (отец любил на ней этот цвет), белый цветок был пришпилен к ее светло-каштановым волосам. Она стояла в кругу ровного света лампы. Ее нежное личико казалось еще нежнее от воздушного наряда, его черты дышали покоем и чистотой античной статуи. Какой контраст с другой оживленной картиной, которую я видел при заходе солнца!
Воспоминание о том, что я не сдержал слова и не поехал с ней гулять, привело меня в большое смущение, между тем как Клэра с кроткой улыбкой подавала мне рукопись, как бы приглашая меня взглянуть на нее. С этим воспоминанием вернулось жестокое недоумение, которое мучило меня несколько часов тому назад. Я хотел сказать твердым голосом, но почувствовал бесполезность своего усилия, когда произнес:
— Ты простишь мне, Клэра, что я лишил тебя прогулки верхом сегодня? Я боюсь, что извинение у меня плохое.
— Не извиняйся, Сидни, а лучше посмотри, как я убрала все твои бумаги, они были в таком беспорядке.., я, право, боялась, чтобы некоторые листки не затерялись.
— Ни эти листки, ни тот, кто писал их, недостойны и половины труда, который ты взяла на себя, но мне искренно жаль, что я не сдержал слова. Я встретил старого университетского товарища.., утром тоже у меня было дело.., мы обедали вместе.., я не мог ему отказать.
— Сидни, как ты бледен! Ты страдаешь?
— Нет, мне было слишком жарко — вот и все.
— Верно, с тобою случилось что-нибудь?.. Если я спрашиваю тебя, то это для того, что, может статься, я могу быть тебе полезна… Если ты хочешь, я останусь дома…
— Конечно, нет, милая Клэра! Желаю тебе всяческих успехов и массу удовольствий на бале.
Клэра с минуту ничего не говорила, потом посмотрела на меня своими чистыми и нежными глазами серьезнее обыкновенного и с довольно тревожным видом. Изведывала ли она мою душу и открыла ли в ней эту любовь, которая уже завладела сердцем, где до сих пор моя привязанность к ней господствовала безраздельно?
Любовь! Любовь к дочери лавочника! Эта мысль возвращалась ко мне беспрестанно, пока Клэра на меня смотрела, в то же время я вспомнил правило, которое мой отец часто повторял Ральфу: «Не забывай никогда, что ваше звание принадлежит не вам, что вы не можете делать с ним, что хотите. Оно принадлежит вашим детям. Вы должны сохранить его для них, как я сохранил его для вас».
— Я думала, — продолжала Клэра тоном больше прежнего робким, — что я хорошо сделаю, заглянув в твою комнату, раньше чем поеду на бал, и посмотрю, все ли у тебя в порядке, если бы тебе вздумалось писать сегодня вечером. У меня было время, потому что лэди ***, с которой я еду, еще не приехала за мной. Но, может быть, ты не чувствуешь расположения работать?
— По крайней мере, я попробую.
— Могу ли я быть полезна тебе в чем-нибудь? Может быть, тебе будет приятно, если я оставлю свой букет в твоей комнате?.. У этих цветов такой свежий запах! Я могу легко достать себе другой букет. Взгляни на розы, на мои любимые белые розы, которые всегда напоминают мне мой сад.., в нашем старом парке, который я так люблю!
— Благодарю, Клэра, но я думаю, что этот букет будет красивее в твоей руке, нежели на моем столе.
— Прощай, Сидни.
— Прощай.
Клэра пошла к двери, обернулась и улыбнулась как бы хотела еще заговорить со мной, но воздержалась и только взглянула на меня… Улыбка тотчас исчезла с ее лица, и на нем появилось прежнее выражение беспокойства. Клэра тихо вышла.
Через несколько минут стук кареты, увозившей ее на бал, долетел до моего слуха, потом замолк вдали.
Я остался дома, один на целую ночь..
Поспешно отбросил я рукопись в сторону. Неожиданное свидание с Клэрой угомонило буйные ощущения того вечера, но роковое влияние смуглой красавицы не покидало меня. Мог ли я писать?
Я пересел к открытому окну, окно выходило в узенький сад — один из тех лондонских садов, где природа так стеснена, где чахлые деревья, вялые цветы в закоптелой атмосфере, за высокими каменными стенами, кажется, озабочены желанием свежего воздуха и ясного солнца. А все же тут было хоть маленькое пространство для движения воздуха, и оно хоть немножко отделяло нас от хлопотливых улиц. Взошла луна, окруженная палевою каемкой, кроме луны, ни одно светило не появлялось на ужасающе пустом пространстве ночи, безоблачно было темно-синее небо.
Не знаю, по какому предчувствию я догадывался, что в эту мирную и безлюдную ночь совершится во мне окончательный и решительный переворот. Я чувствовал, что от случайных внушений этой ночи зависит жизнь или смерть моего сердца… Чем более близился час кризиса, тем более казался он мне роковым для моей будущности.
Новая любовь, вспыхнувшая во мне, новое чувство, поглотившее всего меня, хотя и возникло только в это утро, — то была моя первая любовь. До той поры я был полным хозяином своего сердца. Об этой страсти — главенствующей страсти в жизни — я не имел еще никакого понятия. Никогда еще женщина не становилась между мной и моим честолюбием, моими прихотями, моими занятиями. Никогда еще женщина не внушала мне чувств, какие я испытывал теперь.
Я старался определить самому себе состояние, в котором теперь находился, но в голове моей вставал только один вопрос: достаточно ли я был силен, чтобы противиться искушению, брошенному случаем на мою жизненную дорогу? У меня была только одна причина для сопротивления: убеждение, что в случае моего падения вся перспектива моей будущности, как члена знатной фамилии, будет разом разрушена и уничтожена. Я хорошо знал характер моего отца, характер деспотический, который свои родовые предрассудки употреблял на пользу своим склонностям и симпатиям, тождественным с его принципами. Поэтому я был твердо убежден, что ужасны будут последствия унизительного брака, неприличной женитьбы его сына, ужасны для одного из нас, а может быть, и для обоих. Всякое иное заблуждение и даже оскорбление могло быть им прощено рано или поздно, но преступление подобного рода в его глазах никогда не могло получить прощенья, если бы даже в борьбе должно было разбиться его сердце. В этом я был так же уверен, как и в том, что я в эту минуту был жив.
Что же это за чувства, которые я испытывал к Маргрете? (Я продолжал называть ее этим именем, когда думал о ней.) Мне хотелось бы анализировать их, разбирать реально. Но я не мог дать самому себе ясного отчета. Пытливость рассудка никогда не возвышается до высоты и не углубляется до глубины сильного и глубокого чувства. Желать измерить пространство и время — значит все равно что считать бесконечное, все равно что воздвигать новую Вавилонскую башню для соединения неба с землей.
Я любил Маргрету! В этих трех словах слагалось все, что я чувствовал, все, что знал о ней! Правда, страсть вредила моим умственным способностям, мешая их равновесию, страсть ослабляла понятие о моих обязанностях по отношению к моему семейству, тем не менее она оставалась совершенно чистым чувством по отношению к ней. Если бы в эту минуту я лежал на смертном одре с твердой верой, что завтра предстану на страшный суд, где станут судить меня по истинности или лживости этих строк, все же я твердил бы одно до последнего издыхания: «Это истинно, и я стою на том».
Но разве любовь — достаточная причина к оправданию? Как бы ни была она достойна, а все же я был не прав, любя ее, потому что судьба, та самая судьба, от которой зависело дать ей почетное место в обществе и знатную фамилию, поставила ее в низком положении, слишком низком сравнительно с моим. Родись она в высоком звании — она сумела бы заслужить уважение и любовь моего отца, лишь только была бы представлена ему как моя жена, но она дочь лавочника, и гнев моего отца, несчастье его, быть может, моя собственная гибель — вот роковое приданое, на которое она может рассчитывать, соединясь со мной брачными узами!
А на чем основана эта разница? На общественном предрассудке? Без всякого сомнения, но этот предрассудок — ведь это принцип — что я говорю? — верование нашего рода, начиная с моего рождения и гораздо раньше, целые столетия назад. Странно это второе зрение любви, предупреждающее будущность! Вот я мечтаю о ней, как будто уже она была моей женой, тогда как она не подозревает еще страсти, которую внушила мне, мечты наполняют мое сердце, терзают голову, она же не слыхала от меня еще ни одного слова.., а я дрожал уже, как будто сейчас откроется тайна нашего брака!.. Каким все это показалось бы мне не правдоподобным, прочитай я это в каком-нибудь романе!
Но как победить это пламенное желание видеть ее, говорить с ней завтра? Неужели надо бросить Лондон, бросить Англию и, избегая искушений, бежать куда бы то ни было ценой каких бы то ни было жертв? Или искать прибежища в книгах — этих старых друзьях, таких мирных, таких верных друзьях моих прежних бессонных ночей? Хватит ли у меня решимости, чтобы суровыми рассуждениями, усталостью от труда над книгой заставить замолчать сердце? Положим, я уеду из Лондона завтра утром, но, говоря по совести, разве я точно уверен, что послезавтра не возвращусь сюда?
Во всю эту ночь, когда я пытался обсудить сам с собой это дело, ни разу мой ум не унизился до мысли, которая, наверное, пришла бы в голову всякому мужчине на моем месте: зачем жениться на девушке только потому, что ее любишь? Зачем — при деньгах, которыми я располагаю, при почетном месте, которое занимаю в обществе, при тех удобных случаях, которые могу доставить себе, — зачем я так упорно смешиваю в одно понятие любовь и брак? Зачем все эти недоумения, все эти ужасы там, где нет им ни места, ни причины?
Если б подобная мысль представилась мне хоть в тумане, робкая, несчастная, с ужасом оттолкнул бы я ее и устыдился бы самого себя… Какие бы новые огорчения ни ожидали меня в будущем, все же у меня останется одно утешительное воспоминание. Моя любовь к Маргрете Шервин была достойна того, чтобы предложить ее самой целомудренной и самой совершенной женщине, когда-либо созданной Господом.
А ночь приближалась. Реже и неопределеннее доносился до меня затихающий шум на улицах, моя лампа погасла; я слышал стук кареты, в которой приехала Клэра с бала; поднялся первый утренний туман и скрыл уменьшившийся диск луны; воздух становился прозрачнее, утренняя роса напоила землю, а я все еще сидел у открытого окна, все боролся с жгучими мыслями, которые образ Маргреты вызывал во мне, — борьба не прекращавшаяся, борьба не ослабевавшая, борьба бесполезная в продолжение многих часов?
Наконец я стал чувствовать усталость от долгой бессонной ночи, мои мысли путались… Через несколько минут я заснул лихорадочным сном, который не успокаивал меня. Душевное волнение, испытанное наяву, проявилось в тревожных сновидениях. Чувства и мысли, с которыми я боролся все слабее и слабее по мере увеличения нравственной усталости и бессонницы, теперь неистово овладели мной, освободившись от всякого противодействия.
Вот что я видел во сне.
Я очутился на пространной равнине, с одной стороны окаймлял ее густой лес, в таинственную глубину которого глаз не мог проникнуть, с другой же стороны холмы стояли над холмами, одни выше других, вершины последних из них терялись в облаках ослепительной белизны, залитых ярким светом. А там, над лесом, были мрак и туман. Казалось, густые испарения выходили из гущи деревьев и омрачали ясное небо в этой странной картине.
Я все стоял посреди равнины и смотрел вокруг себя. Вдруг из леса вышла женщина и пошла прямо ко мне навстречу. Она была высокого роста, черные роскошные волосы были распущены, широкими складками ниспадало ее темное платье цвета тумана, висевшего над лесом. Неслышно, но быстро приближалась она ко мне, как тени облаков, бегущие по полям зрелого хлеба или по зеркальной поверхности вод.
Я обернулся в другую сторону — с холмов спускалась женщина. На ее лице отражался свет, подобный отрадному сиянию луны во время жатвы. Она оставляла за собой светлый след, подобный свету, оставляемому за собой падучими звездами на зимнем небе, в хрустально-голубой атмосфере. Спустившись до крайнего предела, где холмы соединялись с равниной, она знаками приказывала мне приблизиться к ней.
Между тем женщина, вышедшая из дремучего леса, подошла ко мне так близко, что я почувствовал на лице своем ее жаркое, прерывистое дыхание. Я стоял как заколдованный ее глазами, пронзительно устремленными на меня. Она протянула ко мне руки. Я прикоснулся к ее руке, и при этом внезапном прикосновении жгучее пламя пробежало по всему моему телу с головы до ног. А ее блестящие глаза все сильнее впивались в меня, и огонь ее взора прожигал насквозь, ее гибкие руки обвились вокруг моей шеи, и она увлекла меня на несколько шагов ближе к лесу.
Я чувствовал, как исчезали лучи света, доходившие до меня от распростертой руки другой женщины.., и мой взор обратился к холмам. Она восходила опять к высоким, светлым облакам, но иногда останавливалась, оглядывалась на меня и, сложив руки крестом на груди, грустно склоняла голову. Когда я взглянул на нее в последний раз, она взошла до облаков, потом я ничего уже не видел, потому что смуглая женщина, увлекавшая меня к лесу, все сильнее и сильнее сжимала меня в своих объятиях, ее страстные губы прижались к моим.., и мне казалось, что ее длинные волосы опутали нас обоих, становясь как бы завесою между мною и далекими холмами, залитыми светом, по которым другая женщина медленно поднималась к светлым облакам.
А я все шел вперед в объятиях смуглой красавицы.., я шел, а кровь у меня кипела, дыхание было тяжело до той минуты, пока мы не достигли уединенного убежища посреди дремучего лабиринта. И там, окутав меня широкими складками своего туманного одеяния, она прижалась своими пылающими щеками к моим щекам и нашептывала мне на ухо волшебную мелодию. Внимая ей посреди тишины ночной, посреди окружающего нас мрака, я забыл женщину, спустившуюся с светозарных вершин, забыл все, чтобы душою и телом предаться смуглянке, вышедшей из леса.
На этом кончился мой сон, и я проснулся.
Было совсем светло, солнце ярко светило, ни одного облачка не было на небе. Я взглянул на свои часы: они остановились. Вскоре на стенных часах пробило шесть.
Окончание моего сна с особой живостью запечатлелось в моей памяти. Не предсказание ли это моей будущности выразилось в таких странных сновидениях? Но к какой конкретной решимости мог привести меня этот сон, как и все сны на свете? И зачем этот сон не совсем закончился? Зачем не представлял он мне последствий изображенного им действия?.. Сколько суеверия в этом вопросе! Ну заслуживает ли внимания какой-нибудь сон?
А между тем этот сон произвел на меня глубокое впечатление. В первое время я этого не замечал, но впоследствии хорошо припомнил себе это. С дневным светом, возвращающим крепость духу и живость чувству, мне легко было изгнать из воображения или, скорее, из совести довольно сильное стремление различать в этих двух образах, вызванных сном, типы двух живых созданий, имена которых мои губы произносили с трепетом, но никак не мог я изгнать из сердца усладительные ощущения любви, вызванные сном в моих чувствах. Эта ночь должна иметь свои результаты, и с каждою минутой ужасала она меня постепенным усилением пережитых впечатлений.
Если б прежде когда-нибудь стали меня уверять, что одно появление дневного света придаст мне духу и смелости, я пренебрег бы таким обидным предположением, а между тем это было так. С появлением дневного света исчезли мои грустные и запутанные мысли, страх и муки, терзавшие меня во время ночной борьбы. Сохранился только грациозный образ Маргреты да любовь, возбужденная ею, и эта любовь без труда восторжествовала над всем. А что стало с моими убеждениями? Не то же ли, что с туманом ночи, рассеянным утренними лучами? Не знаю, но я был молод, а в мои годы каждое новое утро есть пробуждение сил молодости, как и природы.
Я пришел к Северной Вилле. Шторы были опущены на всех окнах, видимо, из-за жары. Недавно разбитый сад был пуст, солнце палило. В сквере не было никого. Я ходил взад и вперед, ломал голову над тем, каким бы образом узнать ее имя, как вдруг пронзительный свист, прозвучавший вдвое сильнее в тишине этих мест, заставил меня поднять глаза.
Один из уличных мальчишек — это воплощение с ранних лет хитрости, бесстыдного лукавства, какое производят только одни большие города, — шел с пустой корзиной под мышкой. Очевидно, он жил по соседству и мог быть мне полезен. Я заговорил с ним.
Его первые ответы показали мне, что хозяин его был поставщиком Северной Виллы. Я дал ему шиллинг, чтобы заставить его ответить на более важный вопрос. Он сказал мне, что фамилия хозяина Северной Виллы называется Шервин и что семейство его состоит только из жены и дочери. Потом я спросил этого мальчика о том, что особенно мне хотелось знать: какая профессия или какое общественное положение мистера Шервина. Ответ его заставил меня остолбенеть. Мистер Шервин содержал большой магазин на *** улице. Мальчик назвал мне номер магазина, потом спросил, все ли это, что я хотел знать. Я не имел силы произнести двух слов, я только сделал ему знак, что он может меня оставить и тем, что он сказал мне, я доволен. Доволен? Даже слишком много!
Магазин! Дочь лавочника! Был ли я еще влюблен? Я думал о моем отце, о имени, которое я ношу, и на этот раз я не смел, хотя и мог отвечать на вопрос.
Но если мальчик ошибался? Я решил отыскать адрес, который он назвал мне, и удостовериться сам в справедливости его слов.
Я пошел на указанную улицу и увидел магазин… Имя Шервин было написано над дверями! Мне оставалась еще одна надежда. Этот Шервин и Шервин Голиокского сквера могли быть разные люди.
Я пошел в этот магазин купить что-нибудь. Пока приказчик показывал мне товар, я спросил у него, не на Голиокском ли сквере живет его хозяин. Приказчик несколько удивился моему вопросу, потом отвечал утвердительно.
Я прежде знал мистера Шервина, не знаю того ли, сказал я, сковав из этих слов первое звено длинной цепи обманов, которые впоследствии должны были так унизить меня. — Этот мистер Шервин живет теперь, как я слышал, на Голиокском сквере. Он был холостой.
— Ах нет, сэр! Наш хозяин женат и имеет дочь, мисс Маргрету, которая пользуется репутацией очаровательной девицы, сэр.
И приказчик сделал гримасу при последних словах. Никогда гримаса не казалась мне так противна.
Наконец, я добился желанного ответа. Я знал даже ее имя. Маргрета! До сих пор я не любил этого имени. Теперь же повторяя его, я находил в звуках этого слова какую-то новую поэзию, о которой прежде не имел понятия.
Была ли это любовь, чистая, первая любовь? Любил ли я до такой степени, что желал жениться на дочери лавочника, которую я видел четверть часа в омнибусе и за которой шел до ее дома другую четверть часа? Это было безрассудно, невозможно. Мне не хотелось встретиться с отцом и сестрою.
Я пошел медленно, но не по направлению к нашему отелю, когда встретил университетского товарища моего брата, которого и я также знал, — молодого человека, беззаботного, всегда веселого товарища, всегда готового для удовольствий. Он тотчас подошел ко мне с шумным проявлением радости… Он хотел, чтобы я пошел с ним обедать в его клуб, где предлагал угостить меня чудесным бургундским и кушаньями, приготовленными первоклассным поваром. Ему хотелось посмеяться со мной насчет Ральфа и его новой любовницы, этой зрелой женщины, которая взялась остепенить его. Конечно, было над чем посмеяться!
Если мысли, еще тяготившие мою голову, были порождены мимолетной и странной меланхолией, то, конечно, я находился лицом к лицу с человеком, общество которого могло их рассеять. Я решился пойти на испытание и принять его приглашение. За обедом я старался подражать ему, также шутил, пил вина гораздо больше обыкновенного, но все это было бесполезно. Веселые шутки замирали на моих губах. Бургундское раздражало меня, а не веселило. Образ смуглой красавицы, которую я видел утром, занимал все мои мысли, я все находился под утренним впечатлением, вместе и зловещим, и очаровательным.
Я отказался от борьбы. Мне ужасно хотелось остаться одному. Приятель мой скоро приметил, что моя принужденная веселость ослабела. Он делал все возможное, чтобы расшевелить меня, старался говорить за двоих, велел принести еще вина, но ничего не удавалось. Наконец, зевая и плохо скрывая свои обманутые ожидания, он предложил мне отправиться в театр.
Я извинился, сославшись на нездоровье и на то, что я выпил слишком много вина. Он расхохотался, но, слегка показывая презрение, все же великодушно оставил меня, один отправился в театр, говоря себе, без сомнения, что я остался таким же угрюмым, каким он знал меня в университете несколько лет тому назад.
Как только мы расстались, я почувствовал облегчение, почти радость. Мною овладела опять нерешительность… Я ходил взад и вперед по улице, а потом заставил умолкнуть всю свою совесть, предавшись своей слабости, и в третий раз в этот день отправился на Голиокский сквер.
Прекрасный летний вечер клонился к сумеркам. Жгучее солнце опустилось низко за безоблачный горизонт, и, когда я вошел в сквер, нежный свет самого восхитительного часа, который предшествует ночи, распространился по небу с фиолетовым оттенком.
Я подошел к дому. Она стояла у окна, перед клеткой, заставляя томиться бедную канарейку в ожидании куска сахара, который то протягивала к ней, то отдергивала беспрестанно. Птичка летала и прыгала в своей тюрьме, чтобы схватить кусок сахара, с щебетаньем, как бы желая показать своей госпоже, какое удовольствие она находит в этой шутке. Как она была очаровательна! Ее черные волосы, приподнятые на висках так, что виднелся кончик уха, лежали сзади густой косой без всяких украшений. На ней было белое платье с высоким лифом. Клетка висела довольно высоко, так что она принуждена была немножко приподнимать голову. Она смеялась как ребенок. Каждую минуту ее голова и шея принимали новый очаровательный изгиб, и при каждой перемене позы гармоничные линии ее лица вырисовывались лучше.
Я стоял за столбом садовой калитки и глядел, не смея ни двигаться, ни дышать из опасения, чтобы она не закрыла свое окно, если заметит меня. Через несколько минут канарейка схватила своим носиком кусок сахара.
— Вот, Мими! — вскричала она весело. — Ты схватила и теперь уж не отдашь!
Она стояла несколько минут спокойно, устремив глаза на клетку, потом, приподнявшись на цыпочки, улыбнулась птичке и исчезла в глубине комнаты.
Солнце опускалось все ниже, сумерки окутывали пустынный сквер, везде зажигались газовые рожки. Люди, чувствовавшие потребность подышать чистым вечерним воздухом, проходили мимо меня по одному, по двое, не спеша возвращаясь в свои жилища, а я все стоял у дома, надеясь опять увидеть ее у окна. Наконец слуга принес свечи в комнату и закрыл ставни. Поняв, что бесполезно оставаться дальше, я вернулся домой радостный.
Впечатление, произведенное первой встречей, дополнилось в ту краткую минуту, когда я опять увидел ее. Теперь напрасны были благоразумные размышления, я не старался даже удерживать себя от этого сильного влечения. Я предался очарованию, которое она производила на меня. Я не думал уже о последствиях, как утром. Мои обязанности, усвоенные мной правила, предрассудки моего отца — все исчезло перед моей любовью, все было забыто для нее, для этой любви, которая стала мне так дорога из признательности к новым и богатым ощущениям, которые она возбуждала во мне.
Я вернулся в отель, думая только о слабостях, какие надо было отыскать, чтобы увидеть ее и говорить с ней завтра, я тихо шептал ее имя, даже когда брался за ручку двери своего кабинета. Едва я вошел, как невольный трепет заставил меня онеметь от удивления.
Клэра была там! Первый же взгляд, брошенный мною на сестру, должен был походить на взгляд преступника, который видит, что преступление его открыто.
Клэра стояла перед моим бюро и собирала листки моей рукописи, в беспорядке разбросанные на столе. В этот вечер она должна была ехать на большой бал, даваемый не знаю где.
На ней было голубое креповое платье (отец любил на ней этот цвет), белый цветок был пришпилен к ее светло-каштановым волосам. Она стояла в кругу ровного света лампы. Ее нежное личико казалось еще нежнее от воздушного наряда, его черты дышали покоем и чистотой античной статуи. Какой контраст с другой оживленной картиной, которую я видел при заходе солнца!
Воспоминание о том, что я не сдержал слова и не поехал с ней гулять, привело меня в большое смущение, между тем как Клэра с кроткой улыбкой подавала мне рукопись, как бы приглашая меня взглянуть на нее. С этим воспоминанием вернулось жестокое недоумение, которое мучило меня несколько часов тому назад. Я хотел сказать твердым голосом, но почувствовал бесполезность своего усилия, когда произнес:
— Ты простишь мне, Клэра, что я лишил тебя прогулки верхом сегодня? Я боюсь, что извинение у меня плохое.
— Не извиняйся, Сидни, а лучше посмотри, как я убрала все твои бумаги, они были в таком беспорядке.., я, право, боялась, чтобы некоторые листки не затерялись.
— Ни эти листки, ни тот, кто писал их, недостойны и половины труда, который ты взяла на себя, но мне искренно жаль, что я не сдержал слова. Я встретил старого университетского товарища.., утром тоже у меня было дело.., мы обедали вместе.., я не мог ему отказать.
— Сидни, как ты бледен! Ты страдаешь?
— Нет, мне было слишком жарко — вот и все.
— Верно, с тобою случилось что-нибудь?.. Если я спрашиваю тебя, то это для того, что, может статься, я могу быть тебе полезна… Если ты хочешь, я останусь дома…
— Конечно, нет, милая Клэра! Желаю тебе всяческих успехов и массу удовольствий на бале.
Клэра с минуту ничего не говорила, потом посмотрела на меня своими чистыми и нежными глазами серьезнее обыкновенного и с довольно тревожным видом. Изведывала ли она мою душу и открыла ли в ней эту любовь, которая уже завладела сердцем, где до сих пор моя привязанность к ней господствовала безраздельно?
Любовь! Любовь к дочери лавочника! Эта мысль возвращалась ко мне беспрестанно, пока Клэра на меня смотрела, в то же время я вспомнил правило, которое мой отец часто повторял Ральфу: «Не забывай никогда, что ваше звание принадлежит не вам, что вы не можете делать с ним, что хотите. Оно принадлежит вашим детям. Вы должны сохранить его для них, как я сохранил его для вас».
— Я думала, — продолжала Клэра тоном больше прежнего робким, — что я хорошо сделаю, заглянув в твою комнату, раньше чем поеду на бал, и посмотрю, все ли у тебя в порядке, если бы тебе вздумалось писать сегодня вечером. У меня было время, потому что лэди ***, с которой я еду, еще не приехала за мной. Но, может быть, ты не чувствуешь расположения работать?
— По крайней мере, я попробую.
— Могу ли я быть полезна тебе в чем-нибудь? Может быть, тебе будет приятно, если я оставлю свой букет в твоей комнате?.. У этих цветов такой свежий запах! Я могу легко достать себе другой букет. Взгляни на розы, на мои любимые белые розы, которые всегда напоминают мне мой сад.., в нашем старом парке, который я так люблю!
— Благодарю, Клэра, но я думаю, что этот букет будет красивее в твоей руке, нежели на моем столе.
— Прощай, Сидни.
— Прощай.
Клэра пошла к двери, обернулась и улыбнулась как бы хотела еще заговорить со мной, но воздержалась и только взглянула на меня… Улыбка тотчас исчезла с ее лица, и на нем появилось прежнее выражение беспокойства. Клэра тихо вышла.
Через несколько минут стук кареты, увозившей ее на бал, долетел до моего слуха, потом замолк вдали.
Я остался дома, один на целую ночь..
IX
Передо мной лежала рукопись, старательно приведенная в порядок рукой моей сестры. Медленно перевертывал я страницы, но глаза мои машинально смотрели на них. Так недавно, вчера еще, сколько честолюбия, сколько надежд, сколько сладостных ощущений сердца и высоких стремлений ума покоилось на этих жалких страницах, покрытых жалкими черточками пера! Теперь же я мог смотреть на них равнодушно, как будто они были мне чужды. Мне казалось, что дни мирного размышления и твердой работы мысли никогда не должны уже для меня возвратиться. Куда девались все высокие идеи, эти терпеливо собираемые документы, эти очаровательные призраки идеального мира, эти новые создания ума, брошенные на страницы первой книги такими свежими, такими светлыми? Все прошло, все исчезло.., опозорено знойным дыханием чувственности, заклеймено единственной страстью, которую породил случай в несколько праздных часов!Поспешно отбросил я рукопись в сторону. Неожиданное свидание с Клэрой угомонило буйные ощущения того вечера, но роковое влияние смуглой красавицы не покидало меня. Мог ли я писать?
Я пересел к открытому окну, окно выходило в узенький сад — один из тех лондонских садов, где природа так стеснена, где чахлые деревья, вялые цветы в закоптелой атмосфере, за высокими каменными стенами, кажется, озабочены желанием свежего воздуха и ясного солнца. А все же тут было хоть маленькое пространство для движения воздуха, и оно хоть немножко отделяло нас от хлопотливых улиц. Взошла луна, окруженная палевою каемкой, кроме луны, ни одно светило не появлялось на ужасающе пустом пространстве ночи, безоблачно было темно-синее небо.
Не знаю, по какому предчувствию я догадывался, что в эту мирную и безлюдную ночь совершится во мне окончательный и решительный переворот. Я чувствовал, что от случайных внушений этой ночи зависит жизнь или смерть моего сердца… Чем более близился час кризиса, тем более казался он мне роковым для моей будущности.
Новая любовь, вспыхнувшая во мне, новое чувство, поглотившее всего меня, хотя и возникло только в это утро, — то была моя первая любовь. До той поры я был полным хозяином своего сердца. Об этой страсти — главенствующей страсти в жизни — я не имел еще никакого понятия. Никогда еще женщина не становилась между мной и моим честолюбием, моими прихотями, моими занятиями. Никогда еще женщина не внушала мне чувств, какие я испытывал теперь.
Я старался определить самому себе состояние, в котором теперь находился, но в голове моей вставал только один вопрос: достаточно ли я был силен, чтобы противиться искушению, брошенному случаем на мою жизненную дорогу? У меня была только одна причина для сопротивления: убеждение, что в случае моего падения вся перспектива моей будущности, как члена знатной фамилии, будет разом разрушена и уничтожена. Я хорошо знал характер моего отца, характер деспотический, который свои родовые предрассудки употреблял на пользу своим склонностям и симпатиям, тождественным с его принципами. Поэтому я был твердо убежден, что ужасны будут последствия унизительного брака, неприличной женитьбы его сына, ужасны для одного из нас, а может быть, и для обоих. Всякое иное заблуждение и даже оскорбление могло быть им прощено рано или поздно, но преступление подобного рода в его глазах никогда не могло получить прощенья, если бы даже в борьбе должно было разбиться его сердце. В этом я был так же уверен, как и в том, что я в эту минуту был жив.
Что же это за чувства, которые я испытывал к Маргрете? (Я продолжал называть ее этим именем, когда думал о ней.) Мне хотелось бы анализировать их, разбирать реально. Но я не мог дать самому себе ясного отчета. Пытливость рассудка никогда не возвышается до высоты и не углубляется до глубины сильного и глубокого чувства. Желать измерить пространство и время — значит все равно что считать бесконечное, все равно что воздвигать новую Вавилонскую башню для соединения неба с землей.
Я любил Маргрету! В этих трех словах слагалось все, что я чувствовал, все, что знал о ней! Правда, страсть вредила моим умственным способностям, мешая их равновесию, страсть ослабляла понятие о моих обязанностях по отношению к моему семейству, тем не менее она оставалась совершенно чистым чувством по отношению к ней. Если бы в эту минуту я лежал на смертном одре с твердой верой, что завтра предстану на страшный суд, где станут судить меня по истинности или лживости этих строк, все же я твердил бы одно до последнего издыхания: «Это истинно, и я стою на том».
Но разве любовь — достаточная причина к оправданию? Как бы ни была она достойна, а все же я был не прав, любя ее, потому что судьба, та самая судьба, от которой зависело дать ей почетное место в обществе и знатную фамилию, поставила ее в низком положении, слишком низком сравнительно с моим. Родись она в высоком звании — она сумела бы заслужить уважение и любовь моего отца, лишь только была бы представлена ему как моя жена, но она дочь лавочника, и гнев моего отца, несчастье его, быть может, моя собственная гибель — вот роковое приданое, на которое она может рассчитывать, соединясь со мной брачными узами!
А на чем основана эта разница? На общественном предрассудке? Без всякого сомнения, но этот предрассудок — ведь это принцип — что я говорю? — верование нашего рода, начиная с моего рождения и гораздо раньше, целые столетия назад. Странно это второе зрение любви, предупреждающее будущность! Вот я мечтаю о ней, как будто уже она была моей женой, тогда как она не подозревает еще страсти, которую внушила мне, мечты наполняют мое сердце, терзают голову, она же не слыхала от меня еще ни одного слова.., а я дрожал уже, как будто сейчас откроется тайна нашего брака!.. Каким все это показалось бы мне не правдоподобным, прочитай я это в каком-нибудь романе!
Но как победить это пламенное желание видеть ее, говорить с ней завтра? Неужели надо бросить Лондон, бросить Англию и, избегая искушений, бежать куда бы то ни было ценой каких бы то ни было жертв? Или искать прибежища в книгах — этих старых друзьях, таких мирных, таких верных друзьях моих прежних бессонных ночей? Хватит ли у меня решимости, чтобы суровыми рассуждениями, усталостью от труда над книгой заставить замолчать сердце? Положим, я уеду из Лондона завтра утром, но, говоря по совести, разве я точно уверен, что послезавтра не возвращусь сюда?
Во всю эту ночь, когда я пытался обсудить сам с собой это дело, ни разу мой ум не унизился до мысли, которая, наверное, пришла бы в голову всякому мужчине на моем месте: зачем жениться на девушке только потому, что ее любишь? Зачем — при деньгах, которыми я располагаю, при почетном месте, которое занимаю в обществе, при тех удобных случаях, которые могу доставить себе, — зачем я так упорно смешиваю в одно понятие любовь и брак? Зачем все эти недоумения, все эти ужасы там, где нет им ни места, ни причины?
Если б подобная мысль представилась мне хоть в тумане, робкая, несчастная, с ужасом оттолкнул бы я ее и устыдился бы самого себя… Какие бы новые огорчения ни ожидали меня в будущем, все же у меня останется одно утешительное воспоминание. Моя любовь к Маргрете Шервин была достойна того, чтобы предложить ее самой целомудренной и самой совершенной женщине, когда-либо созданной Господом.
А ночь приближалась. Реже и неопределеннее доносился до меня затихающий шум на улицах, моя лампа погасла; я слышал стук кареты, в которой приехала Клэра с бала; поднялся первый утренний туман и скрыл уменьшившийся диск луны; воздух становился прозрачнее, утренняя роса напоила землю, а я все еще сидел у открытого окна, все боролся с жгучими мыслями, которые образ Маргреты вызывал во мне, — борьба не прекращавшаяся, борьба не ослабевавшая, борьба бесполезная в продолжение многих часов?
Наконец я стал чувствовать усталость от долгой бессонной ночи, мои мысли путались… Через несколько минут я заснул лихорадочным сном, который не успокаивал меня. Душевное волнение, испытанное наяву, проявилось в тревожных сновидениях. Чувства и мысли, с которыми я боролся все слабее и слабее по мере увеличения нравственной усталости и бессонницы, теперь неистово овладели мной, освободившись от всякого противодействия.
Вот что я видел во сне.
Я очутился на пространной равнине, с одной стороны окаймлял ее густой лес, в таинственную глубину которого глаз не мог проникнуть, с другой же стороны холмы стояли над холмами, одни выше других, вершины последних из них терялись в облаках ослепительной белизны, залитых ярким светом. А там, над лесом, были мрак и туман. Казалось, густые испарения выходили из гущи деревьев и омрачали ясное небо в этой странной картине.
Я все стоял посреди равнины и смотрел вокруг себя. Вдруг из леса вышла женщина и пошла прямо ко мне навстречу. Она была высокого роста, черные роскошные волосы были распущены, широкими складками ниспадало ее темное платье цвета тумана, висевшего над лесом. Неслышно, но быстро приближалась она ко мне, как тени облаков, бегущие по полям зрелого хлеба или по зеркальной поверхности вод.
Я обернулся в другую сторону — с холмов спускалась женщина. На ее лице отражался свет, подобный отрадному сиянию луны во время жатвы. Она оставляла за собой светлый след, подобный свету, оставляемому за собой падучими звездами на зимнем небе, в хрустально-голубой атмосфере. Спустившись до крайнего предела, где холмы соединялись с равниной, она знаками приказывала мне приблизиться к ней.
Между тем женщина, вышедшая из дремучего леса, подошла ко мне так близко, что я почувствовал на лице своем ее жаркое, прерывистое дыхание. Я стоял как заколдованный ее глазами, пронзительно устремленными на меня. Она протянула ко мне руки. Я прикоснулся к ее руке, и при этом внезапном прикосновении жгучее пламя пробежало по всему моему телу с головы до ног. А ее блестящие глаза все сильнее впивались в меня, и огонь ее взора прожигал насквозь, ее гибкие руки обвились вокруг моей шеи, и она увлекла меня на несколько шагов ближе к лесу.
Я чувствовал, как исчезали лучи света, доходившие до меня от распростертой руки другой женщины.., и мой взор обратился к холмам. Она восходила опять к высоким, светлым облакам, но иногда останавливалась, оглядывалась на меня и, сложив руки крестом на груди, грустно склоняла голову. Когда я взглянул на нее в последний раз, она взошла до облаков, потом я ничего уже не видел, потому что смуглая женщина, увлекавшая меня к лесу, все сильнее и сильнее сжимала меня в своих объятиях, ее страстные губы прижались к моим.., и мне казалось, что ее длинные волосы опутали нас обоих, становясь как бы завесою между мною и далекими холмами, залитыми светом, по которым другая женщина медленно поднималась к светлым облакам.
А я все шел вперед в объятиях смуглой красавицы.., я шел, а кровь у меня кипела, дыхание было тяжело до той минуты, пока мы не достигли уединенного убежища посреди дремучего лабиринта. И там, окутав меня широкими складками своего туманного одеяния, она прижалась своими пылающими щеками к моим щекам и нашептывала мне на ухо волшебную мелодию. Внимая ей посреди тишины ночной, посреди окружающего нас мрака, я забыл женщину, спустившуюся с светозарных вершин, забыл все, чтобы душою и телом предаться смуглянке, вышедшей из леса.
На этом кончился мой сон, и я проснулся.
Было совсем светло, солнце ярко светило, ни одного облачка не было на небе. Я взглянул на свои часы: они остановились. Вскоре на стенных часах пробило шесть.
Окончание моего сна с особой живостью запечатлелось в моей памяти. Не предсказание ли это моей будущности выразилось в таких странных сновидениях? Но к какой конкретной решимости мог привести меня этот сон, как и все сны на свете? И зачем этот сон не совсем закончился? Зачем не представлял он мне последствий изображенного им действия?.. Сколько суеверия в этом вопросе! Ну заслуживает ли внимания какой-нибудь сон?
А между тем этот сон произвел на меня глубокое впечатление. В первое время я этого не замечал, но впоследствии хорошо припомнил себе это. С дневным светом, возвращающим крепость духу и живость чувству, мне легко было изгнать из воображения или, скорее, из совести довольно сильное стремление различать в этих двух образах, вызванных сном, типы двух живых созданий, имена которых мои губы произносили с трепетом, но никак не мог я изгнать из сердца усладительные ощущения любви, вызванные сном в моих чувствах. Эта ночь должна иметь свои результаты, и с каждою минутой ужасала она меня постепенным усилением пережитых впечатлений.
Если б прежде когда-нибудь стали меня уверять, что одно появление дневного света придаст мне духу и смелости, я пренебрег бы таким обидным предположением, а между тем это было так. С появлением дневного света исчезли мои грустные и запутанные мысли, страх и муки, терзавшие меня во время ночной борьбы. Сохранился только грациозный образ Маргреты да любовь, возбужденная ею, и эта любовь без труда восторжествовала над всем. А что стало с моими убеждениями? Не то же ли, что с туманом ночи, рассеянным утренними лучами? Не знаю, но я был молод, а в мои годы каждое новое утро есть пробуждение сил молодости, как и природы.