В начале октября в Студии традиционно проводится капустник: знакомство с первокурсниками. Мы спохватились, как всегда, едва ли не накануне, когда поздно уже оказалось сочинять всяческие шутейные куплеты и сценки, да и лень нам, сравнительно взрослым людям режиссерского курса, было заниматься белибердой - и вот я подал идею с мышами. В чем заключался юмор идеи, я сейчас уже и не знаю, - помню только план, что кто-то из нас выходит на сцену с символизирующим ректора котом в руках, и мыши, сидящие в бутылках из-под молока, пугаются.
   Шел обычный капустник: временами смешной, временами скучный; длинный узкий зал Студии набился до предела: люди сидели на стульях, на ступенях, заполняли проходы, выпирали изо всех щелей, последние из счастливчиков торчали за входной дверью на табуретах, выстраивая третий этаж голов; стояла духота, но попытки включить подвешенные к потолку пропеллеры вентиляторов пресекались неодобрительным шиканьем: шум моторов мешал слушать сцену, на которой меж тем пелись песенки, отплясывались канканы, пародировались педагоги и сам Шеф, а также последний спектакль Театра, ?Сага о Металлургах?, поставленный Шефом в расчете на Ленинскую, но получивший лишь Государственную.
   Наконец предоставили слово нам, и мы втащили на сцену стол с десятком молочных бутылок, уже загаженных изнутри точечками помета. Бутылки содержали маленьких белых мышек, доставленных Анечкою с работы по моей просьбе. Некоторые еще трепыхались, пытаясь выбраться из суживающихся кверху стеклянных зинданов, и вблизи было слышно, как в поисках точки опоры постукивают коготочки по гладкой поверхности стекла; остальные смирились и недвижно пластались на дне. Против ожидания, появление безучастных мышей не вызвало в зале ни смеха, ни даже оживления. Возникло тягостное молчание, в котором стал слышен тихий, но пронзительный, почти ультразвуковой мышиный писк, с каждой секундою сгущающий и без того донельзя тяжелую атмосферу. Явление кота никак не подействовало на утомленных, отчаявшихся мышей; кот вырвался, побежал за кулисы, - но и это, вопреки векам театрального опыта, не отозвалось в зале хохотом, а лишь усилило чувство неловкости, стыда за нас и за себя, что они все это видят.
   После капустника зрители подобрее подходили к нам и пытались ободрить, снять с души камень, но от ненужных слов становилось еще противнее, стыднее, и я сам вдруг почувствовал себя белой мышью в стеклянной бутылке на глазах у трех сотен людей. Не знаю, что сталось с мышами потом, кажется, нескольких француженка, у которой недавно умер муж, взяла домой, но не всех же! - во всяком случае, назад, в Анечкин виварий, я их не понес.
   Белые мыши в стеклянных бутылках,
   бледные люди в квартирах-копилках,
   белые ночи над грязной рекой,
   а в перспективе - бессрочная ссылка:
   вечный покой...
   72.
   Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а,
   ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а
   Грехи, года, законы
   сменились котильоном.
   К тому же очень скоро
   вернут нам для услад
   наш дворик, где пионы,
   где рвутся шампиньоны,
   где у забора - споры
   ромашки и числа...
   Вернувшись с похорон Т., я застал дома его родителей, Анечку и милиционера, не того, не вестника, а нового - старшего лейтенанта. Все двери были настежь, и я увидел, как, уткнув голову в колени свекрови, лежит на кровати Анечка и истерично рыдает взахлеб: дергается всем телом, издает звериные звуки; свекровь с деревянным лицом методически поглаживает Анечкину голову. За кухонным столом его отец, разложив перед собою листы, что-то внимательно переписывает; лейтенант ходит по кухне, курит, и со стороны возникает впечатление завершающей стадии беседы в приемной Конторы, когда душеспасаемый заносит в протокол собственноручные раскаяния и показания на друзей: по существу, мол, заданных мне вопросов имею сообщить следующее, - а сделавший свое дело добрый пастырь, не покидая, согласно инструкции, пасомого, томится праздностью. Те пастыри, правда, редко носят на службе форму.
   Лейтенант, как оказалось, вел следствие по делу об его смерти. Мы прошли в мою комнату, и он снял свидетельские показания. По направлению допроса стало ясно, что следствие интересуют в основном два аспекта: степень психической нормальности самоубийцы (это понятно: для наглухо засекреченной статистики: ведь нормальный самоубийца, в отличие от ненормального, выявляет некоторую ненормальность общественного устройства) и - наличие или отсутствие (спокойнее, разумеется, отсутствие) над объектом следствия психологического насилия, могшего к самоубийству привести: тут аспект уголовный, и основной подозреваемый - Анечка. По первому вопросу я, увы, ничем порадовать лейтенанта не смог, хотя бы из принципа, по второму же отвечал менее твердо, чем надо бы, хотя, собственно, и понимал, что если со стороны Анечки и имело место какое насилие, если Аннушка, так сказать, и разлила масло, то сделала это в области, пониманию лейтенанта недоступной и судом в расчет не принимаемой; к тому же одной Анечкою тут, пожалуй, не обошлось бы. Допрос, впрочем, был бегл и демонстрировал, что для лейтенанта в этом деле серьезных загадок не существует.
   Когда официальная процедура окончилась и я подписал протокол, лейтенант перешел на более человеческий тон и отчасти удовлетворил мое любопытство: сидящий на кухне отец снимал копию с предсмертной его записки. Лейтенант, прежде чем изъять и подшить к делу, любезно разрешил родителям прочесть ее и даже скопировать. Ее нашли на письменном столе, где она лежала почти на виду, едва прикрытая последним номером ?Силуэта?; Анечка не наткнулась на записку еще вчера вечером, когда начала волноваться из-за долгого отсутствия мужа (он, как обычно, встретил жену с работы веточкою мимозы, проводил до дому, взял хозяйственную сумку и пошел за хлебом), только потому, что не пыталась искать: Анечка, вероятно, изо всех сил не хотела допускать лезущие в голову мысли о таком или менее трагическом, но подобном (уход, например, из дома, а не из жизни) обороте событий. Обнаруженная час назад лейтенантом-следователем, записка и стала непосредственным поводом к очередному истерическому припадку Анечки, который я как раз застал, вернувшись с похорон Т.
   Мне тоже - по моему занудному настоянию - позволили прочесть последние его слова - приоткрыть полог над государственной тайною, что я и сделал с большим любопытством, но снять копию, естественно, не пытался. Приступая же к новелле, поначалу об отсутствии копии остро пожалел и решил было съездить к его родителям или в милицию, но, представив неловкость, да и опасность самовольного розыска и осознав, что и так достаточно хорошо помню смысл послания, - раздумал.
   Записка начиналась традиционно: он, мол, просит прощенья у всех, кому сделает больно, уверяет, что очень не хотел огорчать кого бы то ни было, особенно родителей и Анечку, и, если бы видел другой выход, непременно бы им воспользовался; впрочем, он прекрасно понимает, что боль так или иначе скоро пройдет, а его отсутствие среди живых принесет всем удобств больше, нежели огорчений, ибо о мертвых вечно не скорбят, и, хотя сейчас эти строки могут показаться жестокими и кощунственными, их правота через пару лет обнаружится неизбежно.
   Далее он излагал причины: физика, которую - винить некого - он сам для себя выбрал, пребывает в тупике (прежде, не войдя как следует в суть предмета, он не сумел в этом разобраться), и если даже такие периоды естественны в любой науке, заниматься ею в самое для нее безвременье чрезвычайно тяжело психологически, во всяком случае - не по нем. Кроме того, постоянные государственные заказы и административный контроль, не позволяющие вести работу в продиктованном интуицией направлении, кажется, нарочно бестолковая организация труда, когда квалифицированным и талантливым людям приходится тратить девяносто процентов времени и сил на черную работу и позиционную борьбу, усугубляют его пессимистический взгляд на целесообразность продолжения своих занятий физикой. Другого же он ничего не умеет и не сумеет делать так же хорошо, да и не видит гарантий, что в иных областях дело обстоит иначе. И еще: индустриализация и коллективизация труда ученых исключает, на его взгляд, возможность серьезных открытий: в институтах накапливают информацию о феноменах и результатах экспериментов, объясняют объяснимое, раздувают мощности оборудования, предел которым всегда виден, тогда как вывести науку из тупика способно разве что озарение гения, сидящего в пустом кабинете и никаким инструментом, кроме способности мыслить широко и непредвзято, не отягощенного. Подозревая себя в мании величия, он лишь в предсмертном письме решается признаться, что провидел в себе возможности такого гения, - в нижнем правом ящике стола лежит статья о кварках, которую он никому не показывал, ибо главная ее идея входит в категорическое противоречие с официальной государственной религией: материализмом, - возможности, к сожалению, безнадежно пресеченные в зародыше системою образования и воспитания. Если же он ошибается в самооценке и образование с воспитанием не при чем - тем более делать ему здесь дальше нечего: возраст возможной реализации он давно миновал.
   Впрочем, физика, продолжал он, лишь одна, пусть даже большая, часть его жизни. Другая: семья, родные, друзья, а если реально, ибо с женитьбою ото всех прочих привязанностей он вынужденно оторвался, только Анюта. Так вот: он понял вдруг, что вовсе не любит ее, прости, Аня, тебе, наверное, неприятно будет это читать, - и если сначала, когда ему хотелось ребенка, Анечка просила повременить до более удобной поры, стать, как говорится, на ноги, - теперь ему не по себе даже от мысли, что матерью его сына может стать эта женщина. Однако свое охлаждение к жене он не ставит в вину ни ей, ни Богу одному себе: не сумел сохранить любовь, которая в нем, - он помнит, существовала точно. Если же он не сумел вовремя понять, что не его судьба жить с этой женщиною, - и в таком случае вина только на нем. Он не представляет, как возможно вдруг прервать ежедневные встречи с работы и покупку цветов, самим же введенные в традицию, потому только, что все это ему надоело, опротивело, потеряло смысл; как сломать накатанный режим отношений, чем постоянно оскорблять ее, которая не при чем: со времени знакомства Анечка, по сути, не изменилась. Развод же опровергает саму идею брака, объяснению чего он посвятил добрую страницу.
   В общем, речь в письме шла о том, что коль скоро взрослый мужчина взял на себя определенные обязательства, он вынужден их исполнять, а осознав, что неспособен, - уйти. Он не считает честным прилаживаться к обстоятельствам, изменяя себе и своим представлениям о жизни. За ошибки следует платить.
   Я не стану задерживаться на том, как провел ночь во вдруг опустевшем доме наедине с мышами; как назавтра с утра стали появляться разные незнакомые люди: привозили какие-то принадлежности, гроб, венки; как потом доставили и одевали труп, укладывали, прилаживали голову, декорировали цветами поврежденные места; как шли похороны; как Анечка билась два дня в истерике, не позволяя родителям увезти себя из дому, - я не стану задерживаться на всем этом, потому что он, его воля, его сознание, хоть и запустили машину, участия в ее работе уже не принимали.
   73.
   Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а,
   ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а...
   Нет мук, и нам не больно.
   В ограде Рая вольно.
   Наверно, лучшей доли
   для нас на свете нет.
   Что жизнь? Чего там помнить?!
   А Рай любовью полон...
   Лишь мысль: не желтый дом ли
   Господь подсунул мне?
   Многие из тех, кому я рассказывал его историю, особенно люди с хорошо развитым здравым смыслом, говорили: ничего, мол, из нее не следует, кроме, разве, того, что не перевелись еще на Руси психи и что нормальный человек нашел бы из столь банальной - подумаешь! - ситуации не менее банальный выход, все и находят. Особенно убеждены в том, что он псих, были те, кто знал от меня некоторые подробности последних месяцев его жизни: как он вязал по вечерам веревочки разными узлами, как лежал однажды - я зашел умыться - в теплой воде ванны, закрыв глаза и держа на весу перевернутые ладонями вверх руки так, что мне на мгновенье показалось: из взрезанных вен вытекают последние капли стерильной, обесцвеченной крови. Должно быть, он прикидывал на себя и другие способы, но я этого не видел.
   Да я и сам читал где-то, что люди совершают самоубийства исключительно в моменты психического сдвига. Действительно, помешает что-нибудь человеку в суицидальном намерении, а назавтра случится теплое утро, солнце, удача - и человек вспоминает вчерашний вечер, свои планы как страшный сон, кошмар, произошедший вроде бы и не с ним.
   Все это, конечно, верно, и в психическом состоянии человека подъемы необходимо чередуются со спадами (а те в отдельных случаях выходят и за последние пределы) - только вот вопрос: почему, собственно, нормой следует считать именно подъемы? Ведь лучшие наши поступки мы совершаем чаще не в радостном щенячьем или самоуверенном суперменском настроении. В конце концов князь Нехлюдов на протяжении ?Воскресения? являет собою классический клинический случай депрессии, а в вышеназванном романе как раз и описывается возрождение князя. Да я знаю и по себе (хотя, разумеется, это ничего еще не доказывает), что самые тяжелые моменты жизни, безусловно, связанные с подавленным состоянием психики, запечатляются в интеллектуальной и эмоциональной памятях как наиболее яркие, а следовательно, и самые, что ни говорите, прекрасные, самые человеческие...
   ...Теплый вечер раннего лета. Я стою в лоджии и смотрю в окно квартиры, к которой лоджия примыкает: за окном смеется и весело болтает с приятелями (звуков не слышно - я вижу разговоры и смех) женщина, в которую я верил, как в Мадонну, еще десять минут назад. Зрелище невыносимо, и, не стерпев, я отворачиваюсь к перилам. Меня трясет, но сил унять дрожь нету. Боже! Как мне хочется, чтобы Мадонна заметила мое отсутствие, вышла бы ко мне, разубедила, сказала, что я все выдумал, что она любит только меня и больше никого на свете, - и, чтобы мистически заклясть ее к выполнению безумного моего желания, я начинаю мысленно (что ж делать?! - на большее, увы, неспособен: характер, должно быть, не тот!) совершать процесс самоуничтожения.
   Я перебираюсь через перила, повисаю на руках (лоджия на первом этаже, но дом стоит на косогоре, и до асфальта - добрый метр), разжимаю пальцы. Земля ударяет по ногам, но не больно, привычно: сколько раз очень ранними утрами я уходил отсюда таким конспиративным путем! Я быстро, столь быстро, что на полпути к цели уже почти бегу, иду по Ульяновской к платформе ?Серп и Молот? - каких-нибудь километр-полтора; прохожие не пугаются моего лица: уже совсем стемнело, да если б и не стемнело - что им до меня? Я шагаю вдоль платформы, вот она заканчивается... еще немного... так... Со станции меня уже не заметят... Опускаюсь на корточки, опираюсь руками о колющий шлак, осторожно, чтобы не слишком испачкаться, укладываюсь, ощущаю шеей успокаивающий холодок рельса...
   Он был прав в последовавшем за долгими размышлениями выборе способа: действительно, что можно представить себе лучшее, более спокойное, чем эти отполированные, напоенные прохладою брусья стали? Ничего не требуется делать самому, ни готовить и прилаживать петлю, ни добывать ружье и дотягиваться до спуска, ни собственной рукою нажимать на бритву, причиняющую боль, - только лечь на землю, теплую, прогретую за день солнцем, только закрыть глаза и думать о какой-нибудь ерунде или вспоминать, воображать, как медленно и безостановочно крутятся две белые кассеты с треугольными звездами ребер и бесплотный голос поет:
   Мы встретились в Раю...
   За нашу добродетель
   Господь, забравши тело,
   и душу взял мою.
   Осмысленные слова кончаются, и голос продолжает выводить только малозначащие на первый слух звуки:
   Ла-ла-ла-ла-ла...
   потом обрывок мелодии звучит на самой тонкой струне гитары: снова - кусочек бессвязного текста, на сей раз уже последний:
   Ла-ла-ла-ла-д'ла...
   и коротенький ход гитары, завершающийся так вроде бы неподходящим к минорной, внутренне напряженной, противоречивой мелодии песни и так непохожим на пронзительную сирену электрички светлым, гармоничным и устойчивым аккордом финала:
   Глава восьмая
   ХЭЛЛО, ДОЛЛИ!
   У попа была собака. Он ее любил. Она съела
   кусок мяса. Он ее убил. И в землю закопал. И
   надпись надписал, что у попа была собака, он
   ее любил, и т. д.
   Русский фольклор
   74. 16.50 - 17.11
   Они шли по залитой предвечерним солнцем улице, и то, что серым рабочим утром казалось совсем незаметным, бросалось теперь в глаза: наступала весна, и это был чуть ли не тот самый день, когда женщины вдруг, как по какому-то общему тайному уговору, выбираются все разом из зимних коконов и удивительно хорошеют. Арсений не пропускал взглядом ни одну, в то же время рассказывая Юре отредактированный, улучшенный вариант автобиографии, вариант, куда не допускались ни полгода безработицы, ни запах коммунальных клопов, ни чужой сын, ни неудачница Лика, ни Ослов и Один Из Отцов, ни ощущение непробиваемой тоски и тупика, крушения всех планов и надежд, - потому возникала сплошная, уходящая в бесконечность золотая цепь удач. Некоторые ее звенья слегка, правда, мутились от дегтя преходящих сложностей и мелких неприятностей, но деготь легко оттирался подручной ветошью нормального оптимизма. Словом, такой биографии мог позавидовать каждый, в том числе и старый друг.
   ...успел жениться и развестись, купил кооператив на Щелковской: гонорары все же приличные. Дом, между прочим, кирпичный, первой категории, потолки - два девяносто. Естественно, оставил жене с сыном: стараюсь выглядеть мужчиною. Правдами-неправдами выбил себе комнатку зато не где-нибудь - на Огарева, в самом центре. Доплатить тысчонку-другую - можно и на квартиру сменять. Но я подожду: к нам сейчас переход от Министерства связи строят, скоро начнут долбить. В одно прекрасное утро возникнут эти долбо°бы у меня перед носом, я им пожму руки, поблагодарю и отправлюсь к черту на рога: в Чертаново, в Орехово-Борисово. Но уж бесплатно отправлюсь, на государственный, как говорится, счет. А на сэкономленные бабки куплю машину: Москва не М-ск, тут в общественном транспорте с ума можно сойти...
   Блестящий под мелким осенним дождичком, шумел вокруг город. Машины, троллейбусы, автобусы скапливались у светофоров, пропускали толпочки людей, покрытые волнистой бликующей крышею зонтиков. Стоп-сигналы отражались в асфальте фонарями в вечерней реке. Худой как щепка, явно раковый больной, капитан в потемневшей от воды милицейской болонье налаживался пробить компостером дырку в талоне большегрудой, не первой молодости блондинки; черными слезами оползала по лицу тушь с ресниц успевшей промокнуть нарушительницы, но уговоры, кажется, не действовали на неподкупного стража порядка: злой на весь остающийся жить мир, капитан выслушивал переливы блондинкиной речи с мрачной усмешкою. Каждый порыв ветра бросал на аллею посередине проспекта новую порцию желтых пожухлых листьев, шлепал полотнищами утративших яркость, отсыревших афиш о голубую фанеру лотка. За лотком устроился здоровенный амбал - татуировка ?СИБИРЬ? на запястье - и занудно выкрикивал из-под провисшего от тяжести дождевой воды полосатого полотняного корыта тента: Ма-асковский цирк! А-аткрытие сезона! Па-аследние билеты!
   ё...когда набралось на пару полновесных сборников, продолжал засунувший руки в карман плаща, сгорбившийся, чтобы за поднятый воротник не затекали струйки дождя, Арсений, я начал бегать по редакциям. Кое-что взяли в ?Меридиане?, в остальных - отказ. Бронза, говорят, не промокает. Что? спросил Юра. Стихи у меня были: бронзовый Пушкин вымок насквозь... Так вот: бронза, говорят, не промокает. А-аё отозвался Юра. Понятно. Пришлось забираться с другого конца: теща устроила в журнал, втянулся, стал своим человеком, пошли публикации: два репортажа со строек коммунизма - подборка лирических стихов, интервью с Героем Социалистического Труда - три философских сонета и так далее. Сейчас вот собрал книжку для печати, один знакомый критик... может, слышал? Владимирский... ну, не важно... он обещал в ?Молодой гвардии? подтолкнуть.
   Валящий косой массою снег хлестал по лицу, забивался в рот во время разговора. В пять часов вечера темнота была уже полной, и машины, уткнувшись фарами в белую стену на расстоянии вытянутой руки, ощупью, как слепые, передвигались по проспекту, виляли задами при каждом торможении у светофора или перебегающей дорогу женщины с авоськами. Горящие фонари, утратив в пелене арматуру, светились где-то наверху, точно пробравшиеся-таки сквозь волнистые туманы луны.
   ...Перекусим и поедем в один дом. Там как раз этот критик ожидается мне с ним необходимо встретиться по поводу книжки, и обещали любопытную девочку с песенками. Так что может оказаться и вполне интересно. Ты прости, Ася, но мне сегодня никуда не хочется. Пойдем лучше посидим в кабаке, заодно и перекусим. Арсений украдкою взглянул на уличные часы, едва видные за снегопадом: ладно, годится. Только имей в виду: я совсем не при капусте. Да брось ты, о чем разговор! Ну, смотри. Эй, такси! Шеф!
   75.
   Арсений примерял разные времена года на день действия романа, и все они, казалось, одинаково подходили. Можно пристегнуть ?ДТП? даже к лету, обозначив последнее несколькими штрихами: густой разношерстной толпою приезжих, запасающихся московской жратвою и трикотажем; мягким от жары под ногою асфальтом; пролетевшим по проспекту оранжевым мотоциклом с девушкою в безрукавом ситцевом платьице на заднем сиденье: платьице развевалось бы, билось по ветру, приоткрывая на почти не фиксируемые глазом мгновения белые трусики в горошек. Правда, в случае лета пришлось бы порыться в предыдущем тексте в поисках всякого рода пальто и освободить первый от последних - но это не Бог весть какой труд. По тексту были разбросаны и более точные, чем пальто, привязки ко временной оси, друг с другом, впрочем, не совпадающие: черносотенная статья дирижера Жюрайтиса против парижской ?Пиковой дамы? Любимова-Шнитке-Боровского (клочок этой статьи Арсений передал по радио в утренней сцене на кухне у Лики) появилась в ?Правде? ранней весною 1978 года, а материал для гранки, начинающей пятую главу, Арсений дословно позаимствовал из редакторской колонки номера первого ?Советского экрана? за год 1979-й. Несоответствия отражали значительно большую по сравнению с протяженностью действия романа протяженность работы над ним, ну да ладно, думал Арсений, не в мелочах суть, но со временем года определиться все-таки надо, памятуя о финальной сцене книги.
   Лето, пожалуй, подойдет не очень, московское дачно-отпускное лето, в которое никогда никого не застанешь, - слишком со многими хотелось свести Арсению Арсения в романный день. Зима? Пролежи беспамятный Арсений остаток ночи и утро в заснеженных кустах на берегу промерзшего до дна канала - очнуться бедняге удастся уже вряд ли. Остаются, стало быть, весна и осень, и не тем весна лучше, что именно веснами обычно устраивают в Москве запись на автомобили, хотя без особых резонов правдоподобие сбрасывать со счетов тоже не стоит, а тем, что будит в людях нечто, в остальные времена года как будто спящее, заставляет жить на ином накале: оттого, наверное, так учащаются веснами инфаркты. Хороша весна еще и тем, что в возможность возрождения промерзшего, истерзанного, избитого, сплевывающего на тротуар зубы Арсения поверится больше, если оно произойдет синхронно с остальной природою.