Однако здесь-то как раз можно сделать лихой выверт: пусть Оля будет дочка не Жени, а предыдущего мужа, скажем... Феликса. Тогда мещанский брак становится возможным и даже психологически пряным: жена, не уходящая к любовнику, чтобы сохранить ребенку отца, который вовсе и не отец. Вот все и становится на места.
   И возникает Феликс, который оставил Лику конечно же потому, что эмигрировал в Америку.
   5. 6.40 - 6.55
   Они молча ели яичницу. Стук вилок казался в тишине ссоры таким громким, что Лика не выдержала, врубила радио.
   Кроме того, создается опасный прецедент для любителей
   ?горяченького?, а такие еще встречаются. Не проявили ли
   соответствующие органы попустительства этому
   издевательству над русской классикой? Все, кому дорого
   великое наследие русской культуры, не могут не
   протестовать против безнравственности в обращении с
   русской классикой и не осудить инициаторов и участников
   издевательства над шедевром русской оперы.
   ё?б твою в Бога душу мать! сказал Арсений, белея от злости. Как ты только можешь все это слушать?! Лика беспомощно взглянула на любовника и выдернула шнур из розетки. Собрала тарелки, поставила в раковину, пустила воду. Разлила чай. Веселенькие пошли у нас встречи, не унимался Арсений. Радостные. Только не надо на меня так смотреть! наконец прорвало и Лику. Не надо! Тоже мне мужчина! Нравственный камертон! Дворянин засратый! Да, да, да! Я - нечестная! Я - говно! Я сплю и с тобой, и с Женькой! Я живу в его доме и за его счет! А ты?! Я пошла бы за тобой куда угодно - позвал бы только, намекнул! Конечно, приходящая блядь удобнее. Поехали, подумал Арсений, будто не специально спровоцировал вспышку, будто не получал от нее едва, как запах ириса, уловимого удовольствия. Куда б я тебя позвал? повторил в сто первый раз. В шестиметровую комнатку? К соседям? На девяносто рублей в месяц минус алименты? И непроизвольно прикрыл ладонью выпирающую сквозь пиджак пачку. А ты знаешь, что у нас клопов вывести невозможно в принципе? А ты без ванны сумеешь прожить?! Убийственный здравый смысл, взвилась Лика. При общем романтическом мироощущении! Но когда здравый смысл проявляю я, ты почему-то начинаешь беситься и тыкать в лицо своей честностью. Шел бы ты с ней... знаешь куда?! - Это было примерно то, чего Арсений и добивался: не уйти самому, а оказаться выгнанным; переложить вину за очередную ссору на Лику. Он надевал башмаки, натягивал пальто, но Лика остановиться не могла: ишь, бросил жену! Ради меня, скажешь? Так тебе удобнее - вот и бросил!
   Арсений уже стоял на площадке и безнадежно глядел на красную кнопку, которая гасла только на мгновения и перехватить которую все не удавалось: в это раннее время люди косяком валили на службу, - а Ликины слова неслись и неслись сквозь щель между коробкой и неприкрытой дверью: хотя и вообще - хвалиться особенно нечем: бросил жену! Ничтожества! Подонки! Ни одному мужику не верю! Дверь, наконец, захлопнулась. С-сволочи, пробормотал Арсений. На такую домину второго лифта пожалели. Сэкономили!
   Спешить абсолютно некуда, но нелепое ожидание подъемника дозаводило и без того заведенного Арсения, даже становилось тяжело дышать. Он похлопал себя по боковым карманам: конечно, забыл сигареты - и тут же рефлекторно проверил, на месте ли деньги. Да, непомерно толстая пачка раковой опухолью прощупывалась и сквозь пальто. Надо же, у жены этого миллионера Г. не нашлось крупных купюр, отслюнила трояками да пятерками! Все же следовало занести деньги в сберкассу прямо вчера, ничего, подождала бы Лика, куда бы делась?! Как же с сигаретами? Возвращаться - значит начинать новую долгую сцену с непременным примирением в финале, а примирения не хотелось: теперь, когда сумма перевалила за самим же Арсением назначенный четырехтысячный рубеж, остальные полтора-два куска в случае чего можно уже и одолжить, хоть бы у того же Аркадия, - Арсений чувствовал, что открывается некая новая жизнь и старые привязанности становятся только помехами. Красная лампочка горела практически непрерывно, Арсений вполголоса выругался и пошел вниз пешком. Одиннадцать этажей. Двадцать пролетов. По девять ступенек в каждом. Плюс еще четыре - внизу.
   Арсений заставил себя идти по улице медленно, то ли чтобы успокоиться, то ли чтобы полюбоваться на собственное раздражение. Лика, уже приготовившая примиряющую улыбку, стояла на подоконнике и смотрела в открытую форточку: ждала, что обернется как обычно, помашет рукою. Не дождалась. Арсений свернул во двор.
   6.
   Сколько ни просматривал Арсений написанное начало, глаз его цеплялся за Владивосток междугородного разговора. В конечном счете совершенно безразлично, из какого именно города звонит Ликин муж: из Владивостока, из Перми или, скажем, из Киева: географический сей нюанс больше нигде в романе отыгрывать не планируется, - тем более брало любопытство докопаться, откуда этот самый Владивосток вылез. Арсений, правда, родился там, неподалеку, за колючкой, в концлагере на Второй Речке, но телефонная ассоциация происходила явно не из места рождения.
   Миша! Конечно же шурин Миша! Они с Мариною собирались эмигрировать именно во Владивосток!
   В респектабельной еврейской семье, к которой Арсений тогда еще принадлежал, в семье его последней жены Ирины, произошел скандал: у Ириного брата появилась любовница. Факт ничего особенного собою не представлял бы, если б, с одной стороны, не стал случайно известен Мишиной жене: выгребая носовые платки для стирки, она обнаружила в кармане Мишиного пальто два билета на электричку до Головково, где была их дача, билеты на те самые дни, когда Миша якобы сопровождал в Ленинград японскую делегацию; с другой же - Миша не отнесся бы к нему так серьезно, что даже собрался разрушить - как говорили в их доме семью.
   Людей, проживающих на свете, Фишманы делили на две неравные категории: принадлежащих и не принадлежащих к их клану. Когда первая категория пополнялась за счет, например, Мишиной супруги Гали и самого Арсения, прозелиты, независимо от их, так сказать, человеческих качеств, осыпались положенной им долею семейных благ: ключами от дачи и отдельной комнатою в ней; доверенностью на семейный автомобиль; стильной одеждою; невкусно приготовленной, но дорогой и дефицитной пищей, за которою, упакованной в большие картонные коробки из-под импортного вина, - это почему-то называлось заказами- ездил в ГУМ каждую пятницу сам глава семьи. Потому выпускать кого-нибудь из клана было для Фишманов тяжело вдвойне: невозможно изъять все, уже выданное в расход. И если дача и автомобиль амортизировались слабо, то одежда изнашивалась и выходила из моды, а съеденные за годы икру, маслины, осетрину, финский сервелат и тому подобные деликатесы извлечь назад представлялось затруднительным: даже если удавалось компенсировать через суд или давление на психику стоимость переваренных и высранных продуктов, внеденеж-ная цена их исключительности пропадала невозвратно. Дело осложнилось еще двумя обстоятельствами: во-первых, беременностью Гали сверх возможного для аборта срока, да и не пошла бы она на аборт, двумя руками держась за мир Фишманов, куда столь нечаянно и столь счастливо проникла; во-вторых, предстоящей защитою Миши, которую и так оттягивали вот уже года три, а такие вещи, как защита, в их семье принимались более чем всерьез.
   Мишина влюбленность представлялась Арсению куда нормальнее Мишиного брака: едва окончив университет и будучи по протекции деда-профессора, в прошлом - красного пулеметчика, устроен в Институт востоковедения Академии наук СССР (сокращенно ИВАН), Миша встретил там хорошенькую лаборантку-комсорга и, чувствуя, как легко покоряется ему все в жизни, решил покорить и лаборантку. Девочка одевалась вульгарно, была явно необразованна и пошла, но ее молодость и, возможно, принадлежность к элитарному институту, о котором с легкой руки родителей Миша грезил еще в начальной школе, затенили, сделали незаметными, неважными прочие качества знакомки. Немалую роль сыграл и родительский подарок к окончанию университета: однокомнатный кооператив на Садовом кольце: квартира располагала к соблазнению, а Галине умение создавать комфорт и вкусно готовить довершили дело. Мишины родители мечтали, разумеется, не о такой партии для сына, но, исчерпав возможные и нравственные, с их точки зрения, способы презервации и разглядев в Гале положительные для поддержания в домашнем очаге огня черточки, смирились с Мишиным выбором и с этого момента стали смотреть на Галю уже как на члена клана, а стало быть - некритически. К тому же, думали они, девочка из нищей семьи (мать - бухгалтер, отца нету и не было, больная бабка на шее) во всю жизнь не забудет оказанное ей благодеяние: старый как мир, но столь же вечный мотив.
   За несколько лет пребывания в семье Фишманов Галя набралась соков, располнела; время проявило на ее лице порядочно смазанные пролетарскими генами отцовой линии фамильные черты замоскворецких купчих, из которых она происходила по линии материнской. Одевалась Галя теперь во все дорогое и недавно модное: в семье Фишманов последние новинки Диора, Кардена и Зайцева не признавались, - но столь же безвкусно, как и прежде, успела окончить что-то заочно-экономическое и была устроена в ?Интурист?, от чего ни шарма, ни образованности не прибавилось в ней, зато появился жуткий апломб, которым Галя повергала Мишу в уныние всякий раз, когда они куда-нибудь выбирались или принимали гостей у себя. Ее старых подруг - все больше продавщиц да секретарш - Миша переносил с трудом, хотя и пользовался их услугами по доставанию дефицитных книг. Острота постельных ощущений, которая поначалу много значила в отношениях, естественно, сошла на нет, остались раздражение и стыд. Марина же, Мишина любовница, эффектная, объективно и модно красивая, о чем свидетельствовали частые приглашения (от которых она редко отказывалась) сниматься в разного рода рекламных роликах, тоже аспирантка ИВАНа, казалась во всем под стать повзрослевшему, сделавшемуся за последнее время еще обаятельнее благодаря мягкой черной бородке и легкой седине в шевелюре Мише. До обнаружения злополучных билетов ни Мише, ни Марине не приходило в головы менять что-либо в своих жизнях: она, замужем за пятидесятилетним доктором наук, который перманентно ездил за границу, пользовалась зарплатой супруга и достаточным количеством свободы; Миша... Миша оставался Фишманом, хотя и в несколько модернизированном, облагороженном варианте.
   Однако же когда начался скандал, Миша предложил Марине взаимно развестись, бросить к черту столицу, где им жить все равно не дадут, и уехать во Владивосток: там их обоих вроде бы брали на работу по специальности: его по Японии, ее - по Лаосу, и климат калифорнийский. Маловероятно, чтобы Мише хватило мужества и сил реализовать собственное предложение, согласись на него Марина, но та, взвесив плюсы и минусы, не согласилась, а, уверив Мишу на прощанье в жаркой любви, прекратила с ним всяческие отношения: ей тоже подходила пора защищаться - Галя же то и дело мелькала в коридорах ИВАНа, демонстрируя живот и покуда сдержанно делясь горестями с бывшими сослуживцами и подругами: ясно было, что в случае чего она, со своим комсомольским стажем, поднимет такой хай, что ни Марине, ни самому Мише не поздоровится.
   На очередной Мишин день рождения явился посыльный и передал бутылку красного итальянского вермута и треугольную призму импортного шоколада - последний Маринин привет; Миша, неволей вернувшийся в лоно семьи и заглаживающий грехи примерным поведением, перепугался, сунул бутылку и шоколад в карманы Арсениева пальто и попросил спрятать. Как-то, наведавшись в гости соло, шурин проглотил пару рюмочек; остальное допивали Арсений с Ириной. Вермут был горьким и терпким.
   Миша же весь отдался отцовству, хотя и узнавал в дочери нелюбимые черточки жены.
   7.
   Когда каша заварилась, Арсений, в общем-то ни на минуту не сомневавшийся в результате, все же следил за Мишиным поведением с сочувствием. Однако предугаданная развязка не столько огорчила наблюдателя, сколько доставила странное удовлетворение сбывшегося дурного пророчества, и он решил написать небольшую повесть.
   Он хотел было поменять профессию Марины, сделать Марину (повесть обдумывалась еще до встречи с Ликою) актрисой, доведя до логического завершения ее труды в области рекламы, но так вылетел бы главный эпизод, манивший сильнее прочего, желанный эпизод развязки: в двух соседних зальчиках ?Праги? - два банкета по поводу двух защит. Там Миша, здесь - Марина. Тосты, речи, Маринин муж, Галя. Общие знакомые шатаются из зала в зал. Ничего особенного не произойдет: никто не напьется, не возникнет ни скандала, ни мордобоя в сортире. А то, что ничего не произойдет, когда по всем человеческим законам произойти должно, думал Арсений, и составит соль этой паскудной истории о двух трусли..ё. Пардон, это попахивает диффамацией! - скажем так: о двух нормальных молодых советских ученых.
   Он представил себе дачу, которую, слава Богу, знал слишком хорошо, куда Миша с Мариною, нагруженные едою и выпивкой, сойдя с электрички, пробираются по метровому снегу на исходе короткого зимнего дня; вообразил, как освещается пляшущим пламенем маленькая комнатка, когда голый Миша подкладывает в печурку новое полено; как он снова забирается под наваленные горою одеяла и разнеженная Марина прижимается к нему; едва ли не прожил эти три дня, слившиеся за закрытыми ставнями в сплошные семьдесят два часа разговоров, любви, слабости в ногах, сна невпопад, еды и питья с никогда прежде не ведомым аппетитом. Он придумал пригнать на дачу беременную Галю, но не захотел, чтобы она застала любовников с поличным - только следы праздника: воображение богаче реальности. Он выстроил сцену в кабинете директора ИВАНа, куда вызовут Мишу после Галиного сигнала, разговор по душам о моральном облике советского ученого и предстоящей защите, увидел покрасневшего от стыда за них и за себя, от гадостной ситуации Мишу, заверяющего старших товарищей, что понимает, осозна°т и непременно исправится. И еще, всегда тяготеющий в литературе к некоторой усложненности, запутанности, сконструировал Арсений шизофренический сюжет о взрыве Московского метро китайскими агентами и собирался заставить Мишу в свободное время сочинять по этому сюжету рассказ, сам перемежая главки из реальной жизни главками якобы Мишиными. Он даже написал несколько первых страничек повести и почувствовал, что, пожалуй, завлечет читателя, что атмосфера удается, что секс... - и бросил.
   Бросил, как бросал в последнее время все, что начинал писать. Бросил потому, что чувствовал: нет ни в этом, ни в любом предыдущем сюжете серьезного повода для художественной литературы. Бросил потому, что чувствовал: все, кого он знал, включая себя самого, все, с кем он в жизни встречался, все, кто окружал его, существуют по столь примитивным социологическим законам, мало отличающимся от законов поведения животных в стаде или стае, хоть порой и облекают свои поступки в замысловатые психологическо-философские одеяния, что, описывая таких людей, Арсений не прибавит ни строчки к БОЛЬШОМУ РОМАНУ О ЧЕЛОВЕКЕ, мучительно создающемуся уже не первую тысячу лет.
   Он чувствовал: в произведении литературы должна присутствовать личность, которую определял для себя как индивидуальность, способную отказаться от собственных благ и выгод ради идеальных ценностей. А личностей вокруг не видел. И в самом себе тоже не находил сил для обретения личности.
   8. 7.02 - 7.15
   У табачного киоска извивался, гудел внушительный хвост. Арсений заглянул через него в окошечко: давали ?яву?. Свежевыкрашенная лондаколором продавщица распоряжалась дефицитом: по десять пачек!
   Нас тут трое, канючила женщина лет пятидесяти и показывала рукою в неопределенном направлении. У меня сумки нету. У всех нету! крикнул кто-то из очереди. Куда я их дену? Дайте, пожалуйста, блок! Не давать, не давать ей! еще один голос включился в полемику. Сумки, ишь, у нее нету! Нас же трое, не унималась женщина, а на троих полагается... Кем полагается? почему полагается? подумал Арсений, но за женщину не вступился. Полагается, и все тут! Демократия в действии. У, евреи хитрожопые! громко пробурчала продавщица под нос. Все бы им не как людям! К евреям, пожив у Фишманов, Арсений относился средне, во всяком случае, к евреям советским, но подобные реплики обычно выводили его из себя: недавно он даже полез с кулаками на старушку антисемитку и потом долго объяснялся в милиции по поводу пролетарского интернационализма, однако сейчас не отреагировал: очередь уже заразила своим духом, - а приподнялся на носки, заглянул в окошечко: вдруг не хватит? и с некоторым изумлением услыхал среди прочих и собственный гневный голос: не давайте! Не давайте ей блок! Врет она про троих! Одна она тут! Одна!
   Боже! Как легко снимает очередь раздражение против всей вселенной, как точно и безошибочно ориентирует нервную энергию субъекта на свой объект! Если бы это было кем-то специально придумано, а не получалось само собою, идея вышла бы гениальная: ОХРАНА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ ПОСРЕДСТВОМ ОЧЕРЕДЕЙ. ПАТЕНТ ? ... Достояв до окошечка с подобными мыслями, Арсений конфиденциально, пониженным голосом обволакивающего тембра произнес: мне, пожалуйста, четырнадцать, и, конспиративно оглянувшись, добавил: у меня как раз без сдачи, словно это без сдачи и давало право на привилегию. Продавщица ничего не ответила, но четырнадцать пачек отсчитала: видать, славянская внешность покупателя ей импонировала. Арсений сгреб сигареты в охапку, выбрался из толпы и стал рассовывать их по карманам. Пальто оттопырилось со всех сторон.
   Подойдя к метро, посмотрел на часы; вскрыл пачку. Огня не было. Увлеченный добыванием дефицита, Арсений совсем забыл про оставленную у Лики зажигалку и не прикупил спичек. Лезть за ними сквозь очередь - Не давайте, не давайте ему! - Врет он, что спички! - Все только что стояли, всем на работу! - сил уже не имелось, и Арсений одолжился у проходящего мимо парня.
   Возле входа в метро, где толпа спешащих на службу заспанных, раздраженных людей была особенно густою, Арсений выделился бы своей неподвижностью, если б нашлось кому взглянуть на все это со стороны.
   9.
   10. 7.18 - 7.24
   Поезд по-утреннему переполнен. Перронная толпа внесла Арсения сквозь двери и пропихнула дальше в вагон. Вцепившись в захватанный миллионами ладоней поручень, Арсений, сжатый со всех сторон, неволей уставился в окно, не ожидая, впрочем, увидеть за ним ничего, кроме едва заметных в черноте промельков кессонированных тоннельных стенок. Правда, чернота придавала полированному оконному стеклу полузеркальность, но и от нее Арсений не чаял сюрпризов: отражение собственной бороды да не менее привычные, хоть, может, сведенные в таком пасьянсе и впервые, отражения стертых лиц пассажиров метро.
   Тем не менее полузеркало окна подготовило Арсению случайный подарок: удивительно удачно закомпонованный в удлиненную (2:1), со скругленными углами деревянную раму, отбитый от глухого фона толпы бледностью лица, мягким, ажурным плетением белой шали и светлою тканью расстегнутого легкого пальто поясной портрет не хорошенькой - по-настоящему красивой женщины. Огромные темные глаза смотрели сквозь стекло, сквозь стены тоннеля с извивающимися змеями кабелей и даже сквозь толщу земли за ними куда-то вне, но зеркальная полусущность прозрачной преграды обращала часть взгляда назад, и он, казалось, пытался заодно проникнуть и в глубину породивших его глаз, разгадать их тайну. Когда поезд влетал в световые субстанции станций, образ женщины, и без того бестелесный, превращался совсем уж в образ духа, в лик, и едва в такие минуты угадываемый высокий выпуклый лоб отсылал мысль к мадоннам Возрождения. Несколько раз, плененный отражением, изворачивался Арсений над стеною развернутых газет, чтобы взглянуть на оригинал, но толпа стояла монолитом, и приходилось возвращаться in status quo. В один из моментов бесконечного путешествия мадонна переменила руку опоры, и сквозь рев поезда услышался тихий металлический звяк, произошедший от встречи золота ее кольца с никелированной поверхностью объединяющего их с Арсением поручня.
   Когда толпа, вдруг потерявшая монументальность, вынесла новоявленного Иосифа на перрон ?Площади Свердлова?, теперь уже светлое в той же деревянной (2:1) раме окно явило сорокалетнюю блядь с помятой, плотно заштукатуренной физиономией, на которой едва выделялись две подведенные ниточки выщипанных бровей, а кончик слишком большого носа под собственной, казалось, тяжестью отвисал вниз. На пальце грубой широкой руки, уцепившейся в поручень, поблескивал сотнею каратов рублевый перстень из табачного киоска.
   В переходе на ?Проспект Маркса? Арсений вспомнил сон, скользнул взглядом по стенам, полу, по месту, где поблескивала черная лужа: ни дверцы, ни фотоэлемента не оказалось: стена, как ей и подобало, была абсолютно гладкою.
   Только вот стыки между плитами: какими-то неверными казались эти стыки, ненадежными, нехорошими...
   11. 7.28 - 8.01
   ?Докторъ Николай Николаевичъ ТИКИДЖIЕВЪ? - на огромной двери, которую облепил добрый десяток кнопок с кое-как присобаченными рядом фамилиями, поблескивала никелированной медью дореволюционная табличка, замазанная по краям краскою многочисленных ремонтов. Кем он был, докторъ Тикиджiевъ? Какие болезни лечил? Куда сгинул? Что, кроме таблички, оставил по себе?
   Длинным громоздким ключом, выкопанным из-под ?явы?, Арсений отпер дверь и вошел в огромный, неприятно пахнущий коридор, что растекался по сторонам тремя рукавами. Из правого, поднимающегося лестницею, доносился звон посуды и кухонные голоса соседок; слева, в нише, на старом ободранном диванчике, выброшенном кем-то за ветхостью Бог весть когда, сидела женщина лет сорока в бигуди и нейлоновом халатике, сквозь который на животе, где пуговица вынужденно оборвалась, проглядывало сиреневое байковое белье, и болтала по телефону: или живи, говорит, как все, или выписывайся. А то, говорит, на алименты подам, и будешь платить как миленький: суд у нас завсегда женщине доверяет. Арсений поздоровался - она кивнула в ответ, слушая голос на том конце провода, - и прошел до упора длинного серединного рукава, а там еще направо, мимо сортира, мимо кладовки, в свою четырнадцатиметровую комнату.
   Полуприкрытая измятой постелью кушетка, грязные рубахи на спинках двух стульев, стол, заваленный бумагами и журналами, пишущая машинка на столе. В углу, у вешалки - картонные коробки из-под спичек, набитые книгами. Словом, недом, ощущение какого-то временного пристанища, где, однако, пришлось задержаться дольше чем предполагалось. И надо всем дух клопомора.
   Арсений открыл форточку, снял пиджак, галстук, бросил на спинку стула. Скинул башмаки. Поставил будильник на одиннадцать и, не раздеваясь дальше, ничком повалился на кушетку. Однако сон, который еще несколько минут назад, по дороге к дому, казался таким желанным, не спешил. Это все деньги, деньги не дают успокоиться! Душа топорщится от них во все стороны, как карман пиджака! Денег, как таковых, Арсений вовсе и не любил, но ведь машина действительно нужна, без нее в необъятной столице, да еще и с его профессией, - просто зарез. Только не слишком ли отвлекает Арсения такая цель от жизни собственно? Как плохо повел он себя сегодня у Лики! А роман! Если все силы отдавать денежным статейкам да брошюрам - вроде той, за которую получился вчера столь значительный гонорар, - на роман и не останется! Да и руку можно окончательно испортить, сочиняя за народных артистов их безукоризненные автобиографии. Максималистом, конечно, тоже быть не следует: скопить на машину все-таки надо! - но параллельно обязательно сесть за роман! Вот прямо сегодня, сейчас же! В виде налога на шестьсот пятьдесят вчерашних рублей!
   Роман был задуман давно и предполагал включить в себя всю предыдущую жизнь, все мысли, все литературные опыты Арсения. Кроме, может, стихов, которые он мечтал издать отдельно. Арсений не рассчитывал, что роман увидит свет: здесь - по цензурным соображениям, там - потому, что описание нашего удивительно бесцветного существования вряд ли займет наивных недальновидных людей, которым их собственные проблемы кажутся сегодня более важными. Но Арсений все равно должен подвести черту под первым периодом жизни, периодом формирования, как он называл для себя пору от собственного рождения до сего дня, освободиться, наконец, от недосказанного, недодуманного, недописанного, чтобы после... Кому должен, что после - это он пока представлял весьма и весьма неопределенно.
   Ладно, пусть не писать, дал себе Арсений небольшую поблажку. По крайней мере хотя бы отредактировать старые вещи! Писать новое всегда было для него мучительно; он физически ощущал тяжесть такого труда и отлынивал от него сколько мог; в этом смысле графоманом Арсений не считал себя никогда. Он встал с кушетки, выдвинул ящик стола, порылся и извлек на свет Божий скоросшиватель с надписью ПРОЗА; раскрыл; начал читать.
   Поезд, должно быть, опоздал на несколько минут, и, когда Комаров вышел на привокзальную площадь, до слуха его донеслись неизвестно откуда взявшиеся, словно родившиеся из густого воздуха, сигналы точного времени: шесть коротеньких писков, обозначивших полдень.