119.
   Несколькими годами позже труп Коня, уже полуразложившийся, случайно обнаружат сидящим в подвальной комнатке, у стола, на котором останутся пустые водочные бутылки да два стограммовых стаканчика; Коня похоронят; следствие ничего не даст.
   120. 20.10 - 20.19
   Внимание блокадного мальчика привлек меж тем некий доходяга. Он стоял у самого прилавка и жадными глазами смотрел туда, время от времени порываясь объяснить окружающим, что жена отобрала карточки и не отдает и что он не ел уже около недели. Окружающие понимать доходягу не собирались, потому что слишком хорошо понимали, к чему он клонит, и всячески пытались отпихнуть от прилавка и выдавить из магазина вообще, но доходяга с изобретательностью маньяка снова проникал обратно. Во время очередной эскапады такого рода, заставшей мальчика в двух человеках от заветных весов, в дверях появился очаровательный Эакулевич, сопровождаемый кукольницей.
   Душка Эакулевич был молод, брадат, красив и один из немногих здесь умел грамотно и увлекательно писать по-русски; это свое умение он направлял в два русла: по одному его проза текла в журналы и издательства, принося противотоком приятно шуршащие купюры, что преобразились недавно в предмет Арсениевой зависти - ноль-третий ?жигуленок?, по другому - в правый нижний ящик стола. Новеллы из ящика предназначались составить ?Новую тысячу и одну ночь? и посмертную славу литератора; темою их являлся почти идеально отчищенный от политики и социологии и разнообразно, чаще всего иронически, поданный секс. Арсений отдавал должное Эакулевичеву мастерству, но никак не мог уразуметь, почему - коль уж все равно в стол! - их паскудная жизнь интересует Эакулевича только ниже пояса, почему всему прочему не удалось заслужить писательского внимания. Кукольница, сопровождающая беллетриста, была смирна, мила, занималась изготовлением кукол для театра и кино и проходила пунктиром сквозь бурную и беспорядочную жизнь своего спутника.
   Появление на ЛИТО Эакулевича произвело на Арсения впечатление неприятное: он понял, что тот пришел сюда ради встречи с Владимирским, обругавшим в ?Литгазете? его последний рассказ. Особенно противно было, что и у Арсения имелся сходный мотив: герой романа рассчитывал произвести на критика впечатление своими непечатными стихами и подтолкнуть таким образом сборник печатных.
   Мальчик тем временем получил свой кусок плюс довесочек и, поравнявшись с доходягою, так, безо всякой жалости, с почти академическим интересом представил себе его состояние, припомнив неделю, когда тоже ничего не ел по причине выкраденных соседкою карточек. У самых дверей мальчик обернулся и как раз застал взглядом в общем-то ожиданную сценку, доходяга схватил из-под ножа зазевавшейся продавщицы пайку и стал обеими руками запихивать в рот. Под матерный визг работниц прилавка голодные советские граждане бросились на вора...
   Скандально хлопнула дверь, вероятно, не запертая за Эакулевичем, и в комнату, сопровождаемый двумя юными поддатыми пэтэушницами, ввалился предмет зависти Яши горбатого: юморист Кутяев. Остановившись посередине, обвел всех совершенно осоловелыми глазами, нетвердо, но очень громко сказал: з-здра-сь-сьти! и начал методично выбрасывать из карманов на пол слипшиеся, в табачных крошках, конфеты-подушечки и куски каких-то пирожков, после чего хлопнулся поверх всего этого и сам: п-прох-ход-дите, д-дев-воч-чки... А ты - п-прод-долж-жай. Я с-слуш-шаю.
   Бедный Жданов мгновенно побелел, потом покраснел, захлопнул папочку и пошел к выходу. Яша горбатый высунулся из-за косяка и жадно смотрел на юмориста и его спутниц. Пэдик бросился за Ждановым - улаживать конфликт.
   121. 20.20 - 20.30
   Первое отделение концерта окончилось. Опустела эстрада. Опустел зал. Моцарт подействовал на Юру странным образом: грустный и легкий, не принуждая следить за собою, он открывал дорогу непонятно как сцепляющимся друг с другом мыслям и образам, и не из восемнадцатого века, а из конкретной, из Юриной жизни. Мысли и образы были печальны, но впервые за последние две недели - не безысходны.
   Толпа понесла Юру вниз. Едва ступив на ведущую в буфет лестницу, Юра увидел сверху толкучку очередей, облепивших каждую из четырех стоек. Это показалось фантасмагоричным, нелепым в контексте только что отзвучавшей музыки, и Юра повернул назад, преодолевая железную коллективную волю прущей навстречу толпы.
   Нужно ли подходить к Лике после концерта? подумал он. И удобно ли? И куда? Да кто она, собственно, Арсению? Он сказал: знакомая. Что значит знакомая?
   А Лика сидела в закулисной комнатке и думала: хватит ли ума у этого медведя зайти сюда, ко мне? Старый друг Арсения... Что же между ними было общего?..
   Хочу или не хочу? в который раз задал себе вопрос Арсений, наблюдающий, как укрощают юмориста Кутяева. Прозвенел первый звонок.
   122. 20.31 - 20.35
   Скандал потихоньку уладился: юмориста вместе с ремесленницами вынесли на кухню, в общество киря-ющих там мрачных непризнанных гениев русской литературы, что с удивительным постоянством посещали сессии ЛИТО, никогда ничего там не читая и никого не слушая, - словно им не все равно, где собираться, пить, зло перемывать косточки общим знакомым и отдавать дань гениальности друг друга, - и уже - стараниями гениев прилично набравшейся вдовы; Жданова, поломавшегося минут пять, вплоть до надевания пальто, все же уговорили если не снять последнее - хотя бы завершить чтение, в процессе которого слушателям стало ясно то, что, казалось Арсению, было ясно и полчаса назад: доходягу затоптали насмерть, а мальчик, жуя довесочек, отправился домой. Сейчас шло обсуждение.
   Первое слово, естественно, получил гость, тоже немного поломавшийся. Говорил он страстно и красиво, но все как-то вокруг да около, не об услышанном, а о том, как ему, дескать, приятно, что вот здесь, в Москве, в этом доме, собрались люди, которые... и об искусстве вообще, и о современной советской литературе, напоминающей ему, Владимирскому, айсберг, который, как айсбергу и подобает, в свое время непременно перевернется, явив миру блистающую под солнцем, покуда подводную, часть, и так далее, и тому подобное, и прочее, и прочее, и проч.
   Арсений окинул взглядом подводную часть айсберга современной советской литературы, мысленно приплюсовав кусок с кухни, и нашел, что часть хиловата: она компоновалась преимущественно из каверн, наиболее крупной из которых представлялся поэтический диван-кровать, но попадались и твердые включения: монолиты, например, хорошо промерзших экскрементов, вроде Ивана Говно - студента сценарного факультета ВГИКа, ученика (как он сам рекомендовал себя) и последователя Василия Шукшина. Лицо Говно выражало крайнюю степень восхищения собою и на скандинавский манер окаймлялось рыжей бородкою, удивительно аккуратно подстриженной и ухоженной, прямо-таки символом разделенной к самому себе любви, и еще более удивительно к лицу не шедшей. Произведения Ивана посвящались полным тихой ностальгической грусти, умиления и одновременно - восторга воспоминаниям о родной деревеньке, а сквозным образом являлась могилка с покосившимся от ветхости (нет, не крестом!) обелиском под пятиконечной звездочкою; в могиле крепко и спокойно, поскольку за сына ей волноваться нечего, спала его, Ивана Говно, бедная мать. Арсений не понимал, что, собственно, удерживает Ивана, так по своей родине тоскующего, от скорейшего возвращения на нее и зачем Иван носит фирменный четырехсотрублевый джинсовый костюм.
   Но следовало отдать подводной части справедливость: встречались в ней и твердые включения вполне чистого, зеленоватого льда, спрессованного навалившейся на них тяжестью, льда, равного которому по незамутненности Арсений в надводной части не знал и который, возможно, и сверкнул бы под солнцем, если б ко времени более чем проблематичного переворота не был разъеден теплыми подводными течениями, что температурой, цветом и запахом точнее всего напоминают мочу.
   Тихий, незаметный Черников, например (слушать его приходилось, придвигаясь вплотную), оставил в свое время и университет, и Литинститут, ни разу не попытался прорваться в официальную литературу и вообще играть в игры с государством и, холостяк, вот уже добрый десяток лет жил в какой-то клетушке на зарплату не то лифтера, не то дворника, не то чуть ли не мусорщика; подпольная психология не могла не отразиться на опусах Черникова, которые, некогда небезынтересные, все явственнее несли на себе следы распада личности их автора. Петр Каргун, человек, напротив, громкий, от природы здоровый, всегда капельку пьяный, инженер по профессии, сочинял сюрреалистические рассказы, смонтированные из осколков будничной жизни, идеологических фетишей и порождений собственной дикорастущей фантазии столь органично, что даже оторопь брала от дуновения его самородного таланта. В произведениях Каргуна Ленин выпивал из горла на задворках Казанского вокзала с Конем Чапая; старая эсерка, ныне - туалетная уборщица с Пресни, которую в финале, усадив в телегу, повезет народ от Лубянки на Красную площадь, казнить, - летала верхом, продев его сквозь анус и влагалище, на змее-Витеньке, третьем секретаре Фрунзенского райкома партии, над Москвою и в Мексику, к Троцкому; император Нерон, играя ногою на арфе, приказывал Любови Яровой стать мальчиком, - всего, впрочем, и не перечесть. Но, обремененный многочисленной семьею, пуганый, Каргун и помыслить не смел ни о снятии со своих текстов копий, ни о заграничных публикациях, - потому над текстами не работал. К тому же Каргун постепенно спивался, и его фантазии все меньше могли заинтересовывать непсихиатров.
   Остальная же - основная - масса льда была белесовато-мутна, расколота трещинами и трещинками - в разной, конечно, степени и по разным причинам, но одну, по крайней мере, причину непрозрачности Арсению справедливым казалось выделить в качестве общей: мало кому из подпольных (подводных) литераторов хватало воли зарабатывать на жизнь - подобно Черникову или Каргуну - во внеидеологической сфере: юморист Кутяев, тискающий свои рассказики, похожие на Арсениево ?Стекло?, везде куда возьмут; Пэдик с его репортажами в ?Комсомольскую жизнь?; Юра Жданов, сценарист ?Новостей дня?; Эакулевич; сам Арсений; Арсениев тезка, наконец - немолодой, глуховатый преподаватель марксизма, автор вот уже более тридцати лет сочиняемых рифмованных максим...
   В одной из этих последних, помеченной шестизначной датою Арсениева рождения, так что Арсений при желании мог отнестись к максиме, как к гороскопу, было сказано:
   060945
   Согласно Богом созданному ГОСТу,
   который действовал от сотворенья света,
   поэт никак не может быть прохвостом,
   прохвост никак не должен быть поэтом.
   Но в наш лукавый век нам стало не до ГОСТа:
   сам Бог не отличит поэта от прохвоста.
   123.
   Арсений взглянул на стопку листов, посвященных литобъединению Пэдика. Глава явно превосходила первоначально предположенные, отведенные ей размеры. Я понимаю, подумал он. Роман перегружается подробностями и персонажами, движется слишком медленно, словно блокадный мальчик в хлебной очереди. Так нельзя!
   Потом достал чистый лист и написал: я понимлю: роман перегружается подробностями и персонажами, движется слишком медленно, словно блокадный мальчик в хлебной очереди. Так нельзя! - и приступил к следующей главке.
   124. 20.36 - 20.52
   Владимирский меж тем завершил свою развернутую метафору, и все бы в ней казалось хорошо, кабы не раздражала уверенность критика в скорейшем и непременном перевороте айсберга, ибо исходила от человека, прочно закрепившегося на одном из достаточно теплых (если так можно выразиться в столь прохладном контексте) местечек его нынешней верхушки. Додумал ли Владимирский все до конца на случай переворота?
   Обсуждение, подхлестываемое Пэдиком, покатило дальше. Одна из джинсовых птах заявила, что ей очень понравилось, жизненно, другая что вокруг и так слишком много неприятного, чтобы еще читать об этом и в книгах. Яша горбатый появился из тьмы прихожей и завел обычную свою песенку: ты извини, старик, но это не литература. Это - извини графомания. Ты понимаешь, что такое стиль? Ты знаешь, сколько Толстой, например, работал над каждой фразою? - а ты хочешь так, с наскоку, чохом... (Как же интересно, Толстой успел девяносто томов написать? вставил Арсений.) И потом - все это очень вторично, старик, эклектика. Ну, посуди сам... Ладно, неожиданно оборвал обычно деликатный автор. Ты пришел к середине, да и слушал вполуха! Как знаешь, старик. Я понимаю, правда глаза колет, невозмутимо отозвался Яша и снова исчез: в направлении, надо думать, Кутяева и его спутниц. Мальчик с иголочки от выступления воздержался, а прыщавая поборница чистой любви начала так: когда я в последний раз лежала в кащенке, у нас случилась история, очень похожая на...
   Арсений встал и потихоньку вышел за дверь. Случай со Ждановым вероятно, не без воздействия только что прочтенного ?Страха загрязнения? - представился вдруг обезоруживающе ясным: блокадный мальчик неистребимо чувствует вину за гибель человека, с которым пожалел поделиться довесочком, и всю жизнь, не допуская губительного для психики осознания, пытается вину эту избыть в своих писаниях, оправдать перед собою и окружающими поступок, вернее непоступок, недостойный человека - нечеловеческими условиями существования. Сказать Юре об этом было нельзя, говорить о другом - не имело смысла.
   Арсений заглянул на кухню, поздоровался с Тамарою, выпил стограммовый стаканчик омерзительного клейкого портвейна и вышел на площадку покурить. Снова вспомнилась зажигалка, а вместе с нею и деньги, и Лика, и Юра Седых, и весь бестолковый, бесконечный день. Хочу или не хочу? Сигарета догорела, но возвращаться в комнату не потянуло: не интересовало даже, каких вершин критической мысли достигнет на сей раз Пэдик, подстегнутый присутствием маститого конкурента. Прикурив от предыдущей сигареты следующую, Арсений вышел в лоджию. Внизу, уменьшенная пятнадцатиэтажной перспективою до размеров спичечного коробка, поблескивала под мощным голубоватым фонарем канареечная машина Эакулевича. Арсений прикрыл глаза и всеми мышцами тела вспомнил уютное автомобильное кресло, почти достоверно, галлюцинарно ощутил под рукою гладкий прохладный шарик рычага переключения передач, услышал вкусный шум покрышек, соприкасающихся с дорогой на скорости сто сорок километров в час. Машину мечталось очень. Может, чем ждать, все-таки перекупить у Люси?..
   Красный огонек сигареты, беспомощно переворачиваясь, медленно полетел вниз и, когда столкнулся с твердой поверхностью асфальта, рассыпался едва различимыми с высоты искрами. Что, не понравилось? вздрогнул Арсений от неожиданного ждановского голоса из-за спины. А я тут читал недавно старикам. Ну, тем, кто все это пережил, - на них очень подействовало. И ребята хвалили. И Владимирский. А что касается Яшки ты ж его знаешь. Арсений обернулся: перерыв? Угу. Курят, и Юра кивнул на площадку сквозь застекленную дверь. На стариков это, в самом деле, должно подействовать: им тоже есть в чем оправдываться. Во всяком случае, выжившим, подумал Арсений, а вслух сказал: видишь ли, мне кажется, разные истории только тогда становятся литературой, когда приоткрывают самую главную мировую тайну: человек может, человек должен приподниматься над собою, над своей животной, крысиной сущностью. Другими словами, когда они приоткрывают в человеке Бога... Ну? вопросительно произнес Юра, демонстрируя междометием свое покуда непонимание и приглашение продолжать, хоть Арсению и показалось, что непонимание снова, как и в самом отрывке, - насильственное. О чем ты написал? О поведении стаи животных? Оно достаточно подробно освещено в специальных трудах. О том, что человек в некоторых обстоятельствах звереет? Это общее место. Я тебе больше скажу: он звереет и в куда менее экстравагантных обстоятельствах. Он чаще всего целую жизнь проживает по звериным законам. Что, вообще говоря, куда страшнее. Но тоже - общее место. Не способность же человека быть скотом вселяет в нас определенную надежду! Вот если бы твой мальчишка отдал доходяге свой собственный довесочек... Ты просто не знаешь, что такое голод! взорвался Юра. Такого произойти не могло! Никто никому не отдал бы свой довесочек! Действительно, не знаю. И блокады не пережил. Может, ты и прав... Разумеется, прав! крикнул Юра. Но в рассказе - или что там у тебя? Арсений почему-то тоже уже кричал, - глава из романа? так вот: в романе! мы же говорим не о физиологическом очерке и не о мемуарах - о Литературе! - в романе мальчик должен был довесочек отдать. Мог тут же пожалеть о содеянном. Мог броситься к доходяге и попытаться вырвать хлеб у того изо рта, из пищевода, из желудка. Мог пнуть доходягу ногой. Но сначала - отдать! На худой конец пусть мальчишка, как и у тебя, по правде, что ли, ничего не отдает, но тогда он обязан почувствовать, что катастрофа произошла по его вине, что самый главный, что единственный убийца - он. Мальчик не имеет права ссылаться на других, на ситуацию, а только ощущать единоличную, индивидуальную ответственность за все, что происходит вокруг.
   Юра молча слушал, пытаясь сделать вид, что речь все еще идет о литературе. И когда твой мальчишка шагает домой, продолжал разволновавшийся Арсений, этот не отданный доходяге кусок не лезет в глотку. Ну, там не знаю - выбрасывает мальчишка хлеб или нет. Может, просто начинается приступ рвоты - рвоты этим хлебом. Понимаешь? Вот что тогда станет главным, а лишние подробности сами собою превратятся в ненужные и уйдут. Рассказ стянется сюда, к центру, сделал, наконец, и Арсений вид, будто говорит только о литературе. А то, знаешь, пока как-то скучновато, затянуто...
   Предположим, я вымараю вот этот абзац, помнишь? обрадовался Юра повороту разговора, который сам так неосторожно и завязал, но от необходимости отвечать спас Арсения появившийся в лоджии Пэдик: все, ребята, кончайте. Пошли. Ты будешь читать что-нибудь? Буду. Стихи? Арсений кивнул. Новые? старые? Успокойся, Паша, Я сам все скажу.
   125. 20.56 - 21.01
   Арсений стоял под Яшкиным портретом, держа в чуть подрагивающей руке пачку испечатанных листков, что утром получил у машинистки. Он так и не научился справляться с охватывающим в подобных ситуациях волнением: пересохшее горло, кровь, прилившая к лицу, - хотя давно уже ходил в классиках и дважды - за прозу и за стихи - лауреатах. Впрочем, рыжая девочка, не желающая до самого светла иметь дело с унитазом, тоже была увенчана Пэдиковыми лаврами. В глубине души Арсений надеялся, что волнение не связано, ну - почти не связано с присутствием на ЛИТО Владимирского, но крупица истины в корреляции на критика, вероятно, все же заключалась, и Арсений, уловив ее, выругал себя: пес! с-сволочь! плебей! рабья душа! Рабы не имеют права писать стихи! Во всяком случае - читать их вслух!
   Очистившийся ото всего земного, суетного и ставший куда крупнее, чем был при жизни, хотя художник и подчеркнул его маленький рост, Яшка глядел из-за Арсениева плеча саркастично, вполне в духе внутреннего монолога нашего героя, - и грустно. Лермонтов, начал, наконец, Арсений, незадолго до гибели составил первый и единственный собственноручный сборник. Туда вошло всего сорок стихотворений, - то, что казалось автору лучшим или наиболее важным. ?Парус?, например, не вошел. Мне кажется, каждый из нас в определенный момент жизни должен сам отобрать свои сорок стихотворений. Я думаю, всем ясно, что речь идет не о сопоставлении талантов. Для меня этот момент наступил сегодня - когда в ?Молодой гвардии? готовится к печати другая моя книжка. Как вы понимаете, отбор стихотворений для нее происходил по принципиально иным соображениям: безоговорочно отметались стихи с политикой, эротикой, Богом, смертью, с элегическими - будь это хоть картины природы - настроениями: вкус редактора преобладал над вкусом моим. Даже в таком - клянусь вам! - совершенно безобидном, безо всякой задней мысли написанном пейзажном стихотворении, как:
   Сегодня наступила осень.
   Сентябрь явился на порог
   и шапкой туч ударил оземь,
   открыв высокий чистый лоб.
   В прозрачной луже, точно в Лете,
   осенний лист запечатлен,
   а воздух - как конец столетья:
   весь - ожиданье перемен,
   даже в нем редактор обнаружил подтекст и крамолу и начисто стихотворение отверг. Это у них называется неконтролируемые ассоциации. Оба сборника так вышло - пересеклись только в одной точке, на одном, вероятно - худшем, стихотворении. Я не умею взглянуть со стороны, разные ли люди писали эти разные книжки или один человек, не понимаю, имеет ли хоть какие-то индивидуальные черты автор молодогвардейского сборника. Сейчас я представляю на ваш суд мои сорок стихотворений. Те, которые кажутся мне лучшими или наиболее важными. Для любителей смотреть стихи глазами я приготовил пять экземпляров, завершил вступление Арсений и передал сидящим тоненькие пачки бумаги, соединенные в верхних левых углах огромными уродливыми скрепками. Потом откашлялся в кулак, собрался:
   С бородой как с визитной карточкой
   я пришел в незнакомый дом.
   Волны дыма стол чуть покачивали,
   а бутылки со Знаком качества
   наводили на мысль о том...
   Глава двенадцатая
   ЗЕРКАЛО В ПРОСТЕНКЕ
   Стихи на случай сохранились,
   Я их имею; вот они...
   А. Пушкин
   126. РАННИЕ СТИХИ
   * * *
   С бородой как с визитной карточкой
   я пришел в незнакомый дом.
   Волны дыма стол чуть покачивали,
   а бутылки со Знаком качества
   наводили на мысль о том,
   что веселье - порядком пьяное,
   что не слишком мудр разговор.
   И, шипя об огрызок яблока,
   сигарета гасла, и въябывал
   в магнитоле цыганский хор.
   Постепенно и я накачивался,
   я поддерживал каждый тост,
   а соседка - девица под мальчика
   ела кильку, изящными пальчиками
   поднимая ее за хвост.
   А потом мы с соседкой болтали, и
   я не помню, когда и как...
   в ванной, кажется... как же звали ее?
   У нее была теплая талия
   и холодный металл на руках,
   у нее были пальцы ласковые,
   лепетала: кто без греха?!
   Утром впору было расплакаться:
   только запах кильки на лацкане
   югославского пиджака.
   ОРФЕЙ
   Нынче в ад попадают проще:
   фиг ли петь - пятак в турникет
   и спускаешься в Стиксовы рощи
   к пресловутой подземной реке.
   Вот перрона асфальтовый берег,
   вот парома электрор°в.
   Закрываются пневмодвери,
   и Харон говорит: впер°д!
   Понимая, как это дико,
   я, настойчивый идиот,
   тупо верю, что Евридика
   на конечной станции ждет.
   Я сумею не обернуться,
   не забуду, что бог гласил,
   только в два конца обернуться
   мне достанет ли дней и сил?
   Разевается дверь, зевая,
   возникает передо мной
   ?Комсомольская-кольцевая?
   вслед за ?Курскою-кольцевой?.
   Мне не вырвать ее отсюда,
   не увидеть ее лица,
   и ношусь, потеряв рассудок,
   по кольцу - до конца - без конца.
   ПОЭТ
   Ну что вы все глядите на меня?
   А разве мог я поступить иначе?
   Извольте: я попробовал, я начал:
   во рту ни крошки за четыре дня,
   и никакой работы! Деньги значат
   гораздо больше, чем предположить
   умеем мы, когда живем в достатке.
   Я заложил последние остатки
   добра, когда-то нажитого. Жить
   во-первых - жрать! А если корки сладки
   все принципы - пустая болтовня.
   Ну что вы все глядите на меня?
   Я сделал что-то страшное? Продался?
   Но я остался тем же: те же пальцы
   и тот же мозг! Так в чем моя вина?
   Ведь мы меняем кожи, а не души!
   Ужам - и тем дозволено линять!
   В конце концов, могу я быть послушен
   наружно только, и оставить детям
   правдивый очерк нашего столетья
   (пусть - поначалу - тайный)? Разве лучше,
   себя тоской и голодом замучив,
   навек задуть ту искорку огня,
   которая подарена мне? Кто-то
   остаться должен жить, чтобы работать?!
   Ну что вы все глядите на меня?
   КОНЦЕРТ ДЛЯ ФОРТЕПИАНО С ОРКЕСТРОМ
   Я не моту не выйти на эстраду,
   а выйти на эстраду - не могу...
   В концертном фраке, хоть персона грата,
   я беззащитней птицы на снегу.
   Я знаю все заранее. Я ясно,
   отчетливо предчувствую беду:
   сейчас гобой настройку даст; погаснет
   последний шум; я встану и пойду;
   пойду, стараясь не задеть пюпитров,
   пойду подробно: не паркетом - льдом,
   и подойду к роялю; тихо вытру
   платком уже вспотевшую ладонь;
   рояль молчит; он, кажется, покорен
   (я наблюдал за ним из-за кулис);
   я стану; в обязательном поклоне
   я гляну в зал, но не увижу лиц;
   я долго не смогу усесться; свора
   оркестра станет в стойку на прыжок,
   и над оркестром, как ученый ворон,
   раскинет крылья фрака дирижер;
   почувствовав спиной его фигуру
   в холодной, леденящей тишине,
   я брошу пальцы на клавиатуру...
   Но та, мертва, не отзовется мне.
   Как подходил когда-то Каин к брату,
   так я к роялю: идолу, врагу...
   Я не могу не выйти на эстраду,
   а выйти на эстраду - не могу.
   ПОРТРЕТЫ
   Все чаще я гляжу на старую картину,
   что чудом до меня дошла сквозь три войны:
   на ней изображен сидящим у камина
   мой родственник: мой дед с отцовской стороны.
   Устроясь в глубине удобных мягких кресел,