Страница:
Шеф, обратился Арсений, покончив с гранками. Помнишь, мы с тобою про роман говорили? До романа я, видно, пока не дорос, но вот рассказик. Не прочтешь с карандашиком? Если, конечно, будет время. Три рубля! пошутил Аркадий и взял папку. И бутылка пива, добавил Арсений.
46. 13.31 - 13.50
Вот это да! присвистнул Арсений, обнаружив на дне шкафа, в углу, под кипою копий материалов с визами два своих старых блокнота, которые, после тщетных поисков дома, считал безвозвратно потерянными, и отчасти потере даже радовался, ибо она давала возможность полагать, что блокноты содержали несколько шедевров, - полагать, и скорбеть об утрате. Роман просто требует своего написания! Когда же я их сюда засунул?
Исчезнувшие из поля зрения года два назад, непривычные, как бы чужие, черновики вызывали почти наивный интерес. Даже почерк не похож на нынешний. Первый блокнот с одной стороны покрыт детективными подступами к рассказу, позже превратившемуся в ?Убийцу?, с другой главками ?Шестикрылого Серафима?, которого Арсений не без грусти, приправленной тем же удовольствием от потери, считал бесследно сгоревшим в фишмановской дачной печи. Второй блокнот начинался повестью, брошенной на середине: Арсений имел слабость представить на ЛИТО готовые ее главы и, разруганный в хвост и в гриву, даже как-то злобно разруганный, едва нашел силы написать еще две-три странички; с тем повесть и была заброшена неизвестно куда, а вместе и проза вообще. ?Страх загрязнения?! - вот как она, оказывается, называлась - Арсений в связи с подступами к роману все пытался припомнить заглавие повести, но не мог. ?Страх загрязнения?!
Перевернув блокнот, Арсений обнаружил планы так пока (и, должно быть, уже никогда) не написанных рассказов и пьес, вчитался в них с опасливой жадностью: шедеврами, увы, кажется, и не пахло. Кусочек прозы привлек внимание тем, что никак не удавалось вспомнить, к чему он относится. Арсений вернулся к нему раз, другой, наморщился, закусил губу.
...как раз выходила соседка, и мне удалось проникнуть в квартиру, не прибегая к звонку. Я бывал здесь давно, однажды не то дважды, но мне казалось, что дверь Гарика я запомнил. Я постучал - мне не ответили; постучал снова. Неужели нет дома?! - я чуть ли не возмутился этим фактом, хотя заранее ни о чем с Гариком не договаривался, - так мне хотелось, так было мне позарез его застать. Выйти разве на лестницу и позвонить в его звонок? Но коль уж он не слышит стука... Я ударил еще пару раз, - ничего не оставалось, как смириться, сесть на ступени и ждать хоть до утра, и, толкнув дверь скорее со зла, чем в надежде, я совсем уж собрался...
Дверь подалась. Смущенный от неожиданности, я рефлекторно закрыл ее, и только потом осторожно начал приотворять снова. Хозяина, судя по всему, нету дома, и хорошо ли?.. Но... =устроясь в глубине удобных мягких кресел, =полузакрыв глаза и книгу отложив, =он смотрит на огонь и, вероятно, грезит... Да, Гарик дома был, даже и не спал, а вот именно что грезил. В камине горел огонь - я не знал в Москве больше ни одной, квартиры, ни одной комнаты с настоящим камином - останкам предреволюционной роскоши, стиль модерн. Впрочем, всю комнату наполняли эти останки: огромная, некогда керосиновая, лампа под зеленым стеклянным абажуром мягко освещала - плотные шторы занавесили окно наглухо - капризно изогнутую спинку кушетки карельской березы; пузатый комод; кресло-качалку, в которой, одетый тяжелым атласным стеганым халатом, кейфовал Гарик; потемневший от времени золоченый багет на рамах почти черных картин; что-то еще, еще, еще и, наконец, главную гордость хозяина - старинное красного дерева бюро со множеством ящиков, ящичков, ячеек, с полуприподнятым полукружьем шторки, собранной из узких, тускло поблескивающих лаком планок.
В облаках табачного дыма - им все пропиталось в этой сретенской коммунальной комнате, - исходящего из коротенькой, оправленной металлом вишневой трубки - десятка полтора других, самых разных материалов и конфигураций, дожидались очереди на мраморной каминной полке, окружив бронзовые часы с рискованно одетыми нимфами по бокам римского циферблата, - плавал хозяин, и мне не поверилось, что можно так углубиться в какой-нибудь перевод с аварского, - а именно подобными переводами - Гарик всегда подчеркивал! - он и жил, ничем другим не занимаясь из принципа, то есть переводит, а на полученные деньги просто живет - мне показалось, что я подсмотрел какую-то его тайну, и неловко, да и жаль казалось выводить Гарика из его состояния. Все вообще напоминало минувший век, и о тысяча девятьсот семьдесят пятом годе можно было догадаться только по горке дров на железном листе - ящичным дощечкам, украденным во дворе соседнего продмага.
Тем не менее я решился подойти к Гарику, потряс его за плечо: очень уж было надо! Он медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ!
То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему-то назвал здесь Гариком, - но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, - вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся ?жигули?... Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной б.... из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел... Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! - так и сбрендить недолго - но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.
Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:
Бессмыслен ход моих ассоциаций,
как шум волны, как аромат акаций,
как все на свете, если посмотреть
внимательней: как слава и паденье,
любовь и долг, полуночное бденье,
привычка жить и ужас умереть.
Выглядело оно так:
47.
Поэзия не терпит повторенья:
мгновенья дважды не остановить.
Я слышал как-то раз стихотворенье,
и я хочу его восстановить
по памяти. Я мало что запомнил:
балкон и ночь; какой-то человек
(поскольку ночь - он должен быть в исподнем,
в пальто внакидку); на перилах - снег.
(В стихах ни слова нет про время года,
но все равно мне кажется: зима;
не вьюга, не метели кутерьма,
а ясная безлунная погода.)
Итак, балкон. Мне точно представим
весь комплекс чувств героя (ведь однажды
со мной случилось то же, что и с ним:
я вышел на балкон, и как от жажды
схватило горло: полная свобода,
и я затерян в бездне небосвода
бездонного, и только за спиной
пространство ограничено стеной;
и хрупкая площадка под ногами,
и тонкое плетение перил
меня не защищают от светил;
душа моя звучит в единой гамме
Вселенной: мы одно: я, Бог и Твердь;
такое сочетанье значит: смерть,
но я не умер: видно, слишком молод
я был тогда, - и, стало быть, герой
стихотворенья старше). Свежий холод,
естественный январскою порой,
сковал в ледышки лоскуты пеленок
(мне кажется, что в доме был ребенок:
сын или внук героя, чтобы он
(герой) мог выйти ночью на балкон
за этими пеленками). Но дело
в пеленках ли? во внуке ли? Задело
меня стихотворение не тем:
я видел в нем наметки важных тем:
Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога,
и Млечный Путь, как некая дорога
земного человека к Небесам.
Там было нечто, до чего я сам
догадывался, стоя на балконе
той звездной ночью. Я сейчас в погоне
за сутью ускользающей, а там,
в стихотворенье, есть она. Однако
не только там. Вот хоть у Пастернака
он тоже шел за смертью по пятам,
за сутью смерти: в маленькой больнице
его герой внезапно ощутил
средь вековечно пляшущих светил,
упившихся простора сладким зельем,
себя - бесценным, редкостным издельем,
которое прижал к груди Творец,
готовясь положить его в ларец.
А после кто-то (вроде, Вознесенский)
писал про смерть кого-то, будто тот
лежал в гробу серебряною флейтой
в футляре красном. (Может быть, на ней-то
Господь теперь играет и зовет
к себе; а голос нежный, но не женский,
не детский...) Нет, довольно! Суть не в том!
Мы эдак никогда не подойдем
к воспоминанью нужного сюжета.
Спокойно. По этапам. Значит, это,
во-первых, выход ночью на балкон...
(О Господи! как надоел мне он:
балкон, балкон!) И тесная квартира
героя отдает в объятья мира.
(Квартира-мира - рифму помню я.)
Герой, познав разгадку бытия,
сливается с Природой, видит Бога,
одолевает высоту порога
бессмертия. Назавтра поутру
его находят мертвым. Правда факта
гласит: герой скончался от инфаркта.
(А интересно, как я сам умру?..)
Вот, кажется, и все, что удалось
припомнить из того стихотворенья,
прочитанного спьяну, не всерьез
на чьем-то - позабылось - дне рожденья.
48.
Откуда взялся в блокнотике этот текст, Арсений, слава Богу, знал отлично: стихотворение, которое припоминал Арсений в своем, вовсе не являлось приемом, литературной мистификацией-разве отчасти,-а существовало на самом деле. Правда, прочитано оно было не на случайном дне рожденья, а на кухне у Зинки, тридцатипятилетней актерки н-ского ТЮЗа, - на кухне, потому что в единственной принадлежащей Зинке комнатке коммуналки спала ее мать, - прочитано хоть и далеко за полночь и не совсем стрезва, однако Арсений, разумеется, не мог позабыть кем: автором, Равилем, некогда самым близким другом Арсения.
Арсений давно ждал, когда им с Равилем пора будет уходить, пока, наконец, часов эдак около трех, не понял, что как раз Равиль-то уходить и не собирается, а, наоборот, они с Зинкою давно ждут этого от него самого. Для Арсения до сей поры осталось загадкою, где Равиль с Зинкою занимались тем, ради чего избавлялись от его общества, ибо вариант кухни, через которую, издавая соответствующие звуки и запахи, время от времени шастали в сортир сонные соседи дезабилье, или Зинкиной комнаты - рядом с чутко от старости спящею матерью, Арсению допускать не хотелось: видимо, из рудиментов былого к Равилю уважения.
На улице стоял жуткий, натурально трескучий мороз, редкие н-ские такси неслись мимо, и когда Арсений дошагал до гостиницы (впрочем, всего километра полтора), ног своих уже не чувствовал. Ванна в номере место имела, однако вода из крана шла только холодная, и шла-то едва-едва.
Арсений обнаружил Равиля в Н-ске совершенно случайно: сначала образ друга, воспоминание о нем всплыли на поверхность памяти, освобожденные знакомой фамилией внизу ТЮЗовской афишки, потом и сам Равиль, испитой, постаревший, сбривший так подходившую ему д'артаньяновскую эспаньолку, возник в полутьме у дальних дверей зрительного зала незадолго до конца второго акта.
Уже после того, как, наступая однорядцам на ноги и шепча извинения из согнутого, которое конечно же мешало смотреть точно так же, как и распрямленное, положения, он прошел полупустым залом и очутился у дверей, поздоровался с Равилем, пожал руку, - Арсений понял, что тот встрече вовсе не рад и, заметь старого друга вовремя, сделал бы все, чтобы улизнуть. Встреча, однако, по недосмотру ли Равиля, по поздней ли чуткости Арсения, непоправимо состоялась, и теперь приходилось развивать ее, следуя неписаному, но незыблемому ритуалу.
Дождавшись, пока Зинка разгримируется и переоденется, они отправились в уютный, особенно жаркий в окружении сибирского мороза ресторанчик местного ВТО. Пили. Ели. Разговаривали так, будто расстались вчера, а не три с лишним года назад. Арсений несколько раз задевал последние, врозь с Равилем прожитые времена, но тот подчеркнуто пропускал бестактности мимо ушей, не позволяя их и себе. Позже, уже как следует поддатый, Равиль нарушил собственный запрет тем, про смерть на балконе, стихотворением; стихотворение, право же, было пронзительным почти в той же мере, как вид его автора. Потом, когда ресторанчик закрылся, все втроем пошли к Зинке.
Зинка играла в Равилевом спектакле тринадцатилетнюю шестиклассницу, в чем самом по себе уже заключался элемент извращения. Сейчас, видя изблизи большие Зинкины груди, морщинистую старушечью шею, изъеденную гримом крупнопористую кожу лица, Арсений вспоминал и еще сильнее чувствовал стыд, охватывавший на спектакле.
Как мог Равиль, этот талантливый, неординарно образованный человек, автор изысканных стихов, гитарных песен, захватывающих настроениями, шуток, порою веселых, порою убийственных, органичный актер, чуткий собеседник, Равиль, так много сделавший для Арсения, открывший ему - в те далекие времена - Булгакова и Солженицына, Аксенова и Белинкова, Хармса и Кузмина, впервые показавший ему репродукции Босха и Дали, Пиросмани и Эль Лисицкого, сводивший на запрещенного тогда ?Андрея Рублева? и на ?Сладкую жизнь?, одаривший безумным уик-эндом в Москве (стипендия: билет туда-назад по студенческому, Сандуны, где Арсений с помощью Равиля вдруг почувствовал нирвану безо всяких там философических упражнений; Таганка; наконец, ?Жаворонок? с Ликою, так надолго потрясшей); Равиль, от которого первого Арсений услышал и Высоцкого, и Кима, и Галича, и Бродского, выдаваемого тогда Клячкиным за свое; Равиль, душа их маленького студенческого театрика, автор большинства шедших там пьес и миниатюр, - как мог Равиль сочинить столь скучный, старомодный, бездарный спектакль?! Арсений готов сделать скидку и на уровень периферийных, да еще и ТЮЗовских, актеров, и на нищенские постановочные возможности, и на комические сроки, и на вкусы н-ской публики, на, так сказать, провинциальную эстетику, которую вдруг не сломишь, но... Но слишком уж плох спектакль, даже со всеми скидками. А хуже всего, что Равиль этого, кажется, даже не понимает.
И еще - Зинка! Арсений вспомнил первую жену Равиля, Людмилу, молоденькую, хорошенькую, со стервиночкою, бросившую ради него пижонский свой Ленинград. Потом - с горечью вспомнил Викторию. Потом пани Юльку, Юлию Мечиславну Корховецкую, красивую, породистую, высокомерную... Неужели провинция? Неужели это она так затягивает, так невозвратимо губит людей? Или дело в самом Равиле? Мягком, но неуловимом Равиле?
49.
Раньше, до воцарения Прописки, людей ссылали в Сибирь, возможно, и несправедливо, но хоть логично, понятно: ссыльные знали, на что и за что идут, знали, что по окончании срока наказания (особо подчеркнем: наказания!) смогут направиться куда захотят. Или когда люди ехали к черту на рога по собственной воле - служить, например, великой идее: сеять разумное, так сказать, доброе, вечное, - их грело сознание, что они в любой момент вольны вернуться, и такого сознания доставало порою, чтобы оставаться на этих рогах до смерти. Но по какому праву, по какой логике приговорены к пожизненной ссылке люди, виновные только в том, что в Сибири (в Казахстане, на Алтае, на Дальнем - все равно! Востоке) родились?! Почему им нужно извиваться, изворачиваться, обходить законы, не законы даже - какие-то полутайные предписания заключать нечистые сделки, рисковать остатками свободы, чтобы хоть как-то, хоть одной ногою, зацепиться за Москву, за Ленинград, за Киев, наконец?! Эти-то как виноваты? Этих-то за что?..
50.
51.
Равиль в свое время тоже пытался зацепиться за Москву, - видать, предчувствовал, чем обернется пребывание в пожизненной ссылке. Вместе с Арсением он поступал в Студию, но безуспешно, и Арсений, искренне считавший друга и более талантливым, и более образованным, поражался несправедливости судьбы и экзаменаторов; последним, полагал Арсений, и во всяком случае, коль уж все равно решили брать человека из провинции, выгоднее взять татарина, продемонстрировав таким нехитрым способом полное торжество в стране принципов пролетарского интернационализма. Несколько сникший, Равиль почти из-под Арсениевой палки подал документы в ГИТИС, на заочное, и, разумеется, был зачислен, получив шанс заработать по окончании диплом режиссера народного театра, а также много непредсказуемых шансов на устройство жизни в столице во время одной из десятка предстоящих полуторамесячных сессий.
Приехав на первую, Равиль остановился в крохотной, где и останавливаться-то негде, мансарде, полученной Арсением во временное пользование от Театра. Арсений искренне был рад другу, по которому сильно соскучился, но спать в одной постели с мужчиною не любил, да по тесноте и не высыпался, а соседки, театральные билетерши да уборщицы, ворчали на кухне все угрожающее и угрожающее. Равиль со свойственной ему не то наивностью, не то бесцеремонностью - в узких восточных глазах друга никогда не удавалось толком что-нибудь разобрать неудобств, причиняемых собственным в мансарде проживанием, мило не замечал, и Арсению оставалось либо мужественно бороться со сном и ждать неприятностей через соседок, либо найти Равилю бесплатное жилье, которое он сам охотно предпочтет существующему. По счастью, буквально на пятый день в огромном подземном переходе между Красною площадью и улицей Горького, в переходе, где вечно случайно встречаются друг с другом все недавние москвичи и гости столицы, ибо первое московское время проводят обычно на пятачке, ограниченном ГУМом, ?Детским миром?, ЦУМом и площадью Маяковского, - буквально на пятый день Арсений встретил м-скую шапочную знакомую, Розочку, Раузу, если точнее татарку, как и Равиль (татар в М-ске жило тысяч триста); та чрезвычайно обрадовалась случаю поделиться лезущею изо всех отверстий ее крепко сбитого тела радостью: вышла замуж за москвича, кандидат наук, трехкомнатный кооператив, заграничные командировки, - и, с высоты своего нового положения, несколько покровительственно поинтересоваться: а ты как здесь? В отпуск приехал? Сказав в двух словах, как здесь он, Арсений осторожно забросил удочку насчет Равиля в связи с трехкомнатным кооперативом; осторожничать оказалось ни к чему: крючок проглотился мгновенно и с большим аппетитом: ну да, еще бы! - Равиль, звезда м-ской студенческой элиты, вход в которую Раузе был затруднен до недоступности, становясь московским ее гостем, становился автоматически другом Раузы, чем давал ей возможность значительно возвыситься как в собственных, так и в мужа и новых своих знакомых глазах. Пусть сегодня же и переезжает! Мы с Ванечкою одни, две комнаты пока, Рауза многозначительно погладила свой вполне на взгляд плоский живот, свободны. И ты приходи, добавила милостиво. Адрес не потеряешь?
На Равиля, который в грязь лицом не ударил: пел, шутил, рассказывал в лицах анекдоты про Политбюро, - Рауза пригласила человек восемь знакомых, но заметил Арсений только красивую крупную женщину, внешне напоминающую давнюю идеальную Арсениеву любовь - киноартистку Беату Тышкевич. Имя Раузиной Беаты было Юлия, звали ее пани Юлькой, и при ней неотрывно находился невзрачный рыжеватый человечек из Госкомитета цен - ее муж. Совершенно непонятным представлялось, как решилась эта статная красавица выйти за скучного плюгавенького уродца, но еще непонятнее стало, когда Рауза рассказала по секрету Арсению и Равилю, что уродец, кажется, всерьез собирается пани Юльку бросать и что та потому и такая нервная последнее время, что руками и ногами за уродца цепляется. Неоднократно поймав Равиля на определенного рода, так сказать, облизывающихся взглядах в сторону пани Юльки, которая опрокидывала рюмку за рюмкою, Арсений решил добычу не упускать; он дождался удобного момента: муж пани Юльки задремал в уголке дивана, Равиль только что начал петь длинную, почти бесконечную балладу про МАЗы, - выбрался из-за стола; проходя мимо пани Юльки, шепнул ей на ухо что-то насчет двух слов, которые ему совершенно необходимо - и так далее, и скользнул на кухню ожидать результата. Арсений загадал даже, что, мол, если она явится, тогда... а уж если нет, то, мол, и Бог с нею. Пани Юлька явилась, и Арсений с ходу, с места в карьер, со всею возможною страстностью налетел, заговорил, сбиваясь, но красиво, что как, мол, она, пани Юлька, великолепна, как идет ей гордое ее пани, ив каком, мол, он, Арсений, необоримом от нее восторге, и что черт с ним, с этим плюгавеньким, пусть, мол, катится на все четыре стороны, ко всем чертям пускай катится, коль неспособен оценить такую... - и дальше в подобном же роде, дальше, дальше и дальше. Да не нужен он мне совсем, пьяными слезами разрыдалась вдруг, когда про мужа давно проехали, пани Юлька и припала к Арсениевой груди. Я и одна проживу, безо всякого мужа, и даже еще лучше. Конечно, конечно, милая, радовался Арсений столь легкой победе и гладил Юльку по роскошным ее платиновым волосам. Конечно, проживешь. Он еще пожалеет, а я и без него ребеночка рожу! Я сама выберу, от кого родить. Подумаешь! Когда мы с тобою увидимся? психотерапевтическим тоном спросил Арсений. Когда? Где? И тут пани Юлька, словно очнувшись, словно впервые заметив, что говорит не с мужем и не с подружкою, а с каким-то абсолютно незнакомым мужчиною, резко толкнула Арсения в грудь и голосом все еще нервным, истерическим, но неизвестно где набравшим и обиженного высокомерия, произнесла: как вы смеете делать мне грязные предложения?! (Почему, собственно, грязные? безуспешно попытался возмутиться Арсений.) Я замужняя женщина, и если моя служба... пани Юлька снова разрыдалась, снова толкнула Арсения, который на сей раз стоял на достаточно целомудренном от нее удалении, и убежала в комнату, откуда доносились предпоследний куплет бесконечной Равилевой баллады и высокое похрапывание плюгавенького. Сумасшедшая, пожал плечами покрасневший от неловкости положения, в которое поставила его пани Юлька, Арсений. Чокнутая. Пусть спит с плюгавеньким, пусть спит с Равилем, пусть хоть со всею Москвою спит - мне это безразлично до зевоты! Однако вернуться к гостям почему-то показалось стыдно; Арсений воровато оделся и по-английски покинул трехкомнатный кооператив Раузина мужа.
Весь следующий день и следующий за следующим Арсений поджидал Равиля, даже на занятия не пошел, поджидал рассказ о том, что же произошло дальше, хоть и убеждал себя всячески, что никакого особенного дальше не было, быть не могло, что надо родиться полным кретином, чтобы придавать даже минимальное значение пьяной выходке истерички, выходке, про которую сама истеричка забыла в ту же минуту, - но Равиль не появлялся, с первобытной наивностью избалованного дитяти забыв гостеприимный кров, едва оказался под другим. Первое время Арсению большого труда стоило держать гонор, не ехать к Раузе, но постепенно все успокоилось и полузабылось в мало-помалу налаживающемся ритме новой московской жизни.
52. 13.51 - 14.02
Арсений! Ты что, спишь, Ася! Смеющийся Аркадий тряс Арсения за плечо. Тебя Вика просит зайти. Вика? Арсений медленно выбирался из оцепенения. Зачем? Кто может знать заранее, профилософствовал Аркадий, зачем просит зайти Вика? Арсений скользнул глазами по стихотворению, уставясь в которое и оцепенел: ...привычка жить и ужас умереть... закрыл блокнотик, взял вычитанные гранки и пошел к двери. Если убьют, пошутил на прощанье, прошу считать коммунистом. А если нет, завершил шутку Аркадий, так нет?
Я вот слышала, Арсений Евгеньевич, сказала Вика, что брат вашей бывшей жены знает японский. Откуда она это слышала, сука гебешная?! Когда Арсений говорил с нею о своей жене и о ее брате?! Да, Виктория Ильинична, действительно знает. Вы не могли бы связаться с ним, попросить перевести нам одну картину? Мы, разумеется, заплатим ему. Послезавтра, в два. Конечно, Виктория Ильинична. Я ему позвоню. Миша! Я, который заходит к Гарику, в сретенскую комнату с камином, - это же Миша! А ключ Мише нужен от дачи Гарика - чтобы отвезти туда Марину. И кошмары про китайцев сочиняет не Миша, а Гарик, плавая в клубах дорогого табачного дыма, - разряжается от перевода с аварского. Ну да, именно так собирался в свое время повернуть Арсений известный сюжет! Марина мужа бросает, а Мише бросить Галю не хватает в последний момент смелости. В результате Марина переезжает к Гарику, в каминную комнату... Позвоню-позвоню. Если он сейчас в Москве. Только мне бы желательно знать результат сегодня. Конечно, Виктория Ильинична. Я могу идти?
Арсений вернулся в отдел (что Вика? спросил Аркадий. Вика в полном порядке: руководит), нашел в записной книжке Мишин служебный телефон, набрал номер. Занято. Еще раз набрал минуты через три. Занято снова. Сел. Стал ждать.
53.
Месяца полтора спустя Арсений, туповато лежа в мансарде бездельным воскресным вечером, решил-таки навестить Раузу. Ему были в меру рады и рассказали, что Равиль успешно сдал сессию и укатил в М-ск (даже не попрощался, обиженно подумал Арсений, но кивнул очень независимо и понимающе), пани Юльку муж бросил-таки, а она, Рауза, живет замечательно и чувствует себя совершенной москвичкою. Позвать пани Юльку сюда? Не стоит: Ванечка не слишком ее жалует. Арсений хочет ее навестить? Ради Бога, третий этаж, квартира такая же, как наша.
Дома пани Юльки не оказалось; Арсению, который еще какие-то два-три часа назад и помнить про нее не помнил, вдруг сделалось донельзя важно увидеть пани Юльку, увидеть вот именно сегодня, вот именно сейчас, и он решил дождаться ее во что бы то ни стало. В час без четверти, когда еще можно было, поспешив, успеть на метро, на ту самую станцию ?Ждановская?, возле которой пару лет спустя положит на рельсы голову гениальный физик, дав повод Арсению написать рассказ ?Мы встретились в Раю...?, рассказ, что читает сейчас Аркадий, после чьего одобрения ?Мы встретились в Раю...? войдет в Арсениев роман ?ДТП? седьмою главою, итак, когда на метро еще можно было успеть - денег на такси у Арсения в те поры не водилось, - он выругал себя последними словами, решил определенно, что пани Юлька сегодня домой не вернется (еще бы: бросил муж - тут же и ударилась в блядство; женщина - она женщина и есть!) и все-таки остался шагать перед подъездом, как часовой, которого забыли снять с давно упраздненного поста. Около трех пани Юлька, опять сильно пьяненькая, подкатила на ?волге? без шашечек и, увидев Арсения, сказала ему, словно расстались вчера, а до того их связывали давние и тесные узы: дождался? Ну, коль дождался - заходи.
46. 13.31 - 13.50
Вот это да! присвистнул Арсений, обнаружив на дне шкафа, в углу, под кипою копий материалов с визами два своих старых блокнота, которые, после тщетных поисков дома, считал безвозвратно потерянными, и отчасти потере даже радовался, ибо она давала возможность полагать, что блокноты содержали несколько шедевров, - полагать, и скорбеть об утрате. Роман просто требует своего написания! Когда же я их сюда засунул?
Исчезнувшие из поля зрения года два назад, непривычные, как бы чужие, черновики вызывали почти наивный интерес. Даже почерк не похож на нынешний. Первый блокнот с одной стороны покрыт детективными подступами к рассказу, позже превратившемуся в ?Убийцу?, с другой главками ?Шестикрылого Серафима?, которого Арсений не без грусти, приправленной тем же удовольствием от потери, считал бесследно сгоревшим в фишмановской дачной печи. Второй блокнот начинался повестью, брошенной на середине: Арсений имел слабость представить на ЛИТО готовые ее главы и, разруганный в хвост и в гриву, даже как-то злобно разруганный, едва нашел силы написать еще две-три странички; с тем повесть и была заброшена неизвестно куда, а вместе и проза вообще. ?Страх загрязнения?! - вот как она, оказывается, называлась - Арсений в связи с подступами к роману все пытался припомнить заглавие повести, но не мог. ?Страх загрязнения?!
Перевернув блокнот, Арсений обнаружил планы так пока (и, должно быть, уже никогда) не написанных рассказов и пьес, вчитался в них с опасливой жадностью: шедеврами, увы, кажется, и не пахло. Кусочек прозы привлек внимание тем, что никак не удавалось вспомнить, к чему он относится. Арсений вернулся к нему раз, другой, наморщился, закусил губу.
...как раз выходила соседка, и мне удалось проникнуть в квартиру, не прибегая к звонку. Я бывал здесь давно, однажды не то дважды, но мне казалось, что дверь Гарика я запомнил. Я постучал - мне не ответили; постучал снова. Неужели нет дома?! - я чуть ли не возмутился этим фактом, хотя заранее ни о чем с Гариком не договаривался, - так мне хотелось, так было мне позарез его застать. Выйти разве на лестницу и позвонить в его звонок? Но коль уж он не слышит стука... Я ударил еще пару раз, - ничего не оставалось, как смириться, сесть на ступени и ждать хоть до утра, и, толкнув дверь скорее со зла, чем в надежде, я совсем уж собрался...
Дверь подалась. Смущенный от неожиданности, я рефлекторно закрыл ее, и только потом осторожно начал приотворять снова. Хозяина, судя по всему, нету дома, и хорошо ли?.. Но... =устроясь в глубине удобных мягких кресел, =полузакрыв глаза и книгу отложив, =он смотрит на огонь и, вероятно, грезит... Да, Гарик дома был, даже и не спал, а вот именно что грезил. В камине горел огонь - я не знал в Москве больше ни одной, квартиры, ни одной комнаты с настоящим камином - останкам предреволюционной роскоши, стиль модерн. Впрочем, всю комнату наполняли эти останки: огромная, некогда керосиновая, лампа под зеленым стеклянным абажуром мягко освещала - плотные шторы занавесили окно наглухо - капризно изогнутую спинку кушетки карельской березы; пузатый комод; кресло-качалку, в которой, одетый тяжелым атласным стеганым халатом, кейфовал Гарик; потемневший от времени золоченый багет на рамах почти черных картин; что-то еще, еще, еще и, наконец, главную гордость хозяина - старинное красного дерева бюро со множеством ящиков, ящичков, ячеек, с полуприподнятым полукружьем шторки, собранной из узких, тускло поблескивающих лаком планок.
В облаках табачного дыма - им все пропиталось в этой сретенской коммунальной комнате, - исходящего из коротенькой, оправленной металлом вишневой трубки - десятка полтора других, самых разных материалов и конфигураций, дожидались очереди на мраморной каминной полке, окружив бронзовые часы с рискованно одетыми нимфами по бокам римского циферблата, - плавал хозяин, и мне не поверилось, что можно так углубиться в какой-нибудь перевод с аварского, - а именно подобными переводами - Гарик всегда подчеркивал! - он и жил, ничем другим не занимаясь из принципа, то есть переводит, а на полученные деньги просто живет - мне показалось, что я подсмотрел какую-то его тайну, и неловко, да и жаль казалось выводить Гарика из его состояния. Все вообще напоминало минувший век, и о тысяча девятьсот семьдесят пятом годе можно было догадаться только по горке дров на железном листе - ящичным дощечкам, украденным во дворе соседнего продмага.
Тем не менее я решился подойти к Гарику, потряс его за плечо: очень уж было надо! Он медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ!
То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему-то назвал здесь Гариком, - но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, - вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся ?жигули?... Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной б.... из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел... Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! - так и сбрендить недолго - но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.
Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:
Бессмыслен ход моих ассоциаций,
как шум волны, как аромат акаций,
как все на свете, если посмотреть
внимательней: как слава и паденье,
любовь и долг, полуночное бденье,
привычка жить и ужас умереть.
Выглядело оно так:
47.
Поэзия не терпит повторенья:
мгновенья дважды не остановить.
Я слышал как-то раз стихотворенье,
и я хочу его восстановить
по памяти. Я мало что запомнил:
балкон и ночь; какой-то человек
(поскольку ночь - он должен быть в исподнем,
в пальто внакидку); на перилах - снег.
(В стихах ни слова нет про время года,
но все равно мне кажется: зима;
не вьюга, не метели кутерьма,
а ясная безлунная погода.)
Итак, балкон. Мне точно представим
весь комплекс чувств героя (ведь однажды
со мной случилось то же, что и с ним:
я вышел на балкон, и как от жажды
схватило горло: полная свобода,
и я затерян в бездне небосвода
бездонного, и только за спиной
пространство ограничено стеной;
и хрупкая площадка под ногами,
и тонкое плетение перил
меня не защищают от светил;
душа моя звучит в единой гамме
Вселенной: мы одно: я, Бог и Твердь;
такое сочетанье значит: смерть,
но я не умер: видно, слишком молод
я был тогда, - и, стало быть, герой
стихотворенья старше). Свежий холод,
естественный январскою порой,
сковал в ледышки лоскуты пеленок
(мне кажется, что в доме был ребенок:
сын или внук героя, чтобы он
(герой) мог выйти ночью на балкон
за этими пеленками). Но дело
в пеленках ли? во внуке ли? Задело
меня стихотворение не тем:
я видел в нем наметки важных тем:
Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога,
и Млечный Путь, как некая дорога
земного человека к Небесам.
Там было нечто, до чего я сам
догадывался, стоя на балконе
той звездной ночью. Я сейчас в погоне
за сутью ускользающей, а там,
в стихотворенье, есть она. Однако
не только там. Вот хоть у Пастернака
он тоже шел за смертью по пятам,
за сутью смерти: в маленькой больнице
его герой внезапно ощутил
средь вековечно пляшущих светил,
упившихся простора сладким зельем,
себя - бесценным, редкостным издельем,
которое прижал к груди Творец,
готовясь положить его в ларец.
А после кто-то (вроде, Вознесенский)
писал про смерть кого-то, будто тот
лежал в гробу серебряною флейтой
в футляре красном. (Может быть, на ней-то
Господь теперь играет и зовет
к себе; а голос нежный, но не женский,
не детский...) Нет, довольно! Суть не в том!
Мы эдак никогда не подойдем
к воспоминанью нужного сюжета.
Спокойно. По этапам. Значит, это,
во-первых, выход ночью на балкон...
(О Господи! как надоел мне он:
балкон, балкон!) И тесная квартира
героя отдает в объятья мира.
(Квартира-мира - рифму помню я.)
Герой, познав разгадку бытия,
сливается с Природой, видит Бога,
одолевает высоту порога
бессмертия. Назавтра поутру
его находят мертвым. Правда факта
гласит: герой скончался от инфаркта.
(А интересно, как я сам умру?..)
Вот, кажется, и все, что удалось
припомнить из того стихотворенья,
прочитанного спьяну, не всерьез
на чьем-то - позабылось - дне рожденья.
48.
Откуда взялся в блокнотике этот текст, Арсений, слава Богу, знал отлично: стихотворение, которое припоминал Арсений в своем, вовсе не являлось приемом, литературной мистификацией-разве отчасти,-а существовало на самом деле. Правда, прочитано оно было не на случайном дне рожденья, а на кухне у Зинки, тридцатипятилетней актерки н-ского ТЮЗа, - на кухне, потому что в единственной принадлежащей Зинке комнатке коммуналки спала ее мать, - прочитано хоть и далеко за полночь и не совсем стрезва, однако Арсений, разумеется, не мог позабыть кем: автором, Равилем, некогда самым близким другом Арсения.
Арсений давно ждал, когда им с Равилем пора будет уходить, пока, наконец, часов эдак около трех, не понял, что как раз Равиль-то уходить и не собирается, а, наоборот, они с Зинкою давно ждут этого от него самого. Для Арсения до сей поры осталось загадкою, где Равиль с Зинкою занимались тем, ради чего избавлялись от его общества, ибо вариант кухни, через которую, издавая соответствующие звуки и запахи, время от времени шастали в сортир сонные соседи дезабилье, или Зинкиной комнаты - рядом с чутко от старости спящею матерью, Арсению допускать не хотелось: видимо, из рудиментов былого к Равилю уважения.
На улице стоял жуткий, натурально трескучий мороз, редкие н-ские такси неслись мимо, и когда Арсений дошагал до гостиницы (впрочем, всего километра полтора), ног своих уже не чувствовал. Ванна в номере место имела, однако вода из крана шла только холодная, и шла-то едва-едва.
Арсений обнаружил Равиля в Н-ске совершенно случайно: сначала образ друга, воспоминание о нем всплыли на поверхность памяти, освобожденные знакомой фамилией внизу ТЮЗовской афишки, потом и сам Равиль, испитой, постаревший, сбривший так подходившую ему д'артаньяновскую эспаньолку, возник в полутьме у дальних дверей зрительного зала незадолго до конца второго акта.
Уже после того, как, наступая однорядцам на ноги и шепча извинения из согнутого, которое конечно же мешало смотреть точно так же, как и распрямленное, положения, он прошел полупустым залом и очутился у дверей, поздоровался с Равилем, пожал руку, - Арсений понял, что тот встрече вовсе не рад и, заметь старого друга вовремя, сделал бы все, чтобы улизнуть. Встреча, однако, по недосмотру ли Равиля, по поздней ли чуткости Арсения, непоправимо состоялась, и теперь приходилось развивать ее, следуя неписаному, но незыблемому ритуалу.
Дождавшись, пока Зинка разгримируется и переоденется, они отправились в уютный, особенно жаркий в окружении сибирского мороза ресторанчик местного ВТО. Пили. Ели. Разговаривали так, будто расстались вчера, а не три с лишним года назад. Арсений несколько раз задевал последние, врозь с Равилем прожитые времена, но тот подчеркнуто пропускал бестактности мимо ушей, не позволяя их и себе. Позже, уже как следует поддатый, Равиль нарушил собственный запрет тем, про смерть на балконе, стихотворением; стихотворение, право же, было пронзительным почти в той же мере, как вид его автора. Потом, когда ресторанчик закрылся, все втроем пошли к Зинке.
Зинка играла в Равилевом спектакле тринадцатилетнюю шестиклассницу, в чем самом по себе уже заключался элемент извращения. Сейчас, видя изблизи большие Зинкины груди, морщинистую старушечью шею, изъеденную гримом крупнопористую кожу лица, Арсений вспоминал и еще сильнее чувствовал стыд, охватывавший на спектакле.
Как мог Равиль, этот талантливый, неординарно образованный человек, автор изысканных стихов, гитарных песен, захватывающих настроениями, шуток, порою веселых, порою убийственных, органичный актер, чуткий собеседник, Равиль, так много сделавший для Арсения, открывший ему - в те далекие времена - Булгакова и Солженицына, Аксенова и Белинкова, Хармса и Кузмина, впервые показавший ему репродукции Босха и Дали, Пиросмани и Эль Лисицкого, сводивший на запрещенного тогда ?Андрея Рублева? и на ?Сладкую жизнь?, одаривший безумным уик-эндом в Москве (стипендия: билет туда-назад по студенческому, Сандуны, где Арсений с помощью Равиля вдруг почувствовал нирвану безо всяких там философических упражнений; Таганка; наконец, ?Жаворонок? с Ликою, так надолго потрясшей); Равиль, от которого первого Арсений услышал и Высоцкого, и Кима, и Галича, и Бродского, выдаваемого тогда Клячкиным за свое; Равиль, душа их маленького студенческого театрика, автор большинства шедших там пьес и миниатюр, - как мог Равиль сочинить столь скучный, старомодный, бездарный спектакль?! Арсений готов сделать скидку и на уровень периферийных, да еще и ТЮЗовских, актеров, и на нищенские постановочные возможности, и на комические сроки, и на вкусы н-ской публики, на, так сказать, провинциальную эстетику, которую вдруг не сломишь, но... Но слишком уж плох спектакль, даже со всеми скидками. А хуже всего, что Равиль этого, кажется, даже не понимает.
И еще - Зинка! Арсений вспомнил первую жену Равиля, Людмилу, молоденькую, хорошенькую, со стервиночкою, бросившую ради него пижонский свой Ленинград. Потом - с горечью вспомнил Викторию. Потом пани Юльку, Юлию Мечиславну Корховецкую, красивую, породистую, высокомерную... Неужели провинция? Неужели это она так затягивает, так невозвратимо губит людей? Или дело в самом Равиле? Мягком, но неуловимом Равиле?
49.
Раньше, до воцарения Прописки, людей ссылали в Сибирь, возможно, и несправедливо, но хоть логично, понятно: ссыльные знали, на что и за что идут, знали, что по окончании срока наказания (особо подчеркнем: наказания!) смогут направиться куда захотят. Или когда люди ехали к черту на рога по собственной воле - служить, например, великой идее: сеять разумное, так сказать, доброе, вечное, - их грело сознание, что они в любой момент вольны вернуться, и такого сознания доставало порою, чтобы оставаться на этих рогах до смерти. Но по какому праву, по какой логике приговорены к пожизненной ссылке люди, виновные только в том, что в Сибири (в Казахстане, на Алтае, на Дальнем - все равно! Востоке) родились?! Почему им нужно извиваться, изворачиваться, обходить законы, не законы даже - какие-то полутайные предписания заключать нечистые сделки, рисковать остатками свободы, чтобы хоть как-то, хоть одной ногою, зацепиться за Москву, за Ленинград, за Киев, наконец?! Эти-то как виноваты? Этих-то за что?..
50.
51.
Равиль в свое время тоже пытался зацепиться за Москву, - видать, предчувствовал, чем обернется пребывание в пожизненной ссылке. Вместе с Арсением он поступал в Студию, но безуспешно, и Арсений, искренне считавший друга и более талантливым, и более образованным, поражался несправедливости судьбы и экзаменаторов; последним, полагал Арсений, и во всяком случае, коль уж все равно решили брать человека из провинции, выгоднее взять татарина, продемонстрировав таким нехитрым способом полное торжество в стране принципов пролетарского интернационализма. Несколько сникший, Равиль почти из-под Арсениевой палки подал документы в ГИТИС, на заочное, и, разумеется, был зачислен, получив шанс заработать по окончании диплом режиссера народного театра, а также много непредсказуемых шансов на устройство жизни в столице во время одной из десятка предстоящих полуторамесячных сессий.
Приехав на первую, Равиль остановился в крохотной, где и останавливаться-то негде, мансарде, полученной Арсением во временное пользование от Театра. Арсений искренне был рад другу, по которому сильно соскучился, но спать в одной постели с мужчиною не любил, да по тесноте и не высыпался, а соседки, театральные билетерши да уборщицы, ворчали на кухне все угрожающее и угрожающее. Равиль со свойственной ему не то наивностью, не то бесцеремонностью - в узких восточных глазах друга никогда не удавалось толком что-нибудь разобрать неудобств, причиняемых собственным в мансарде проживанием, мило не замечал, и Арсению оставалось либо мужественно бороться со сном и ждать неприятностей через соседок, либо найти Равилю бесплатное жилье, которое он сам охотно предпочтет существующему. По счастью, буквально на пятый день в огромном подземном переходе между Красною площадью и улицей Горького, в переходе, где вечно случайно встречаются друг с другом все недавние москвичи и гости столицы, ибо первое московское время проводят обычно на пятачке, ограниченном ГУМом, ?Детским миром?, ЦУМом и площадью Маяковского, - буквально на пятый день Арсений встретил м-скую шапочную знакомую, Розочку, Раузу, если точнее татарку, как и Равиль (татар в М-ске жило тысяч триста); та чрезвычайно обрадовалась случаю поделиться лезущею изо всех отверстий ее крепко сбитого тела радостью: вышла замуж за москвича, кандидат наук, трехкомнатный кооператив, заграничные командировки, - и, с высоты своего нового положения, несколько покровительственно поинтересоваться: а ты как здесь? В отпуск приехал? Сказав в двух словах, как здесь он, Арсений осторожно забросил удочку насчет Равиля в связи с трехкомнатным кооперативом; осторожничать оказалось ни к чему: крючок проглотился мгновенно и с большим аппетитом: ну да, еще бы! - Равиль, звезда м-ской студенческой элиты, вход в которую Раузе был затруднен до недоступности, становясь московским ее гостем, становился автоматически другом Раузы, чем давал ей возможность значительно возвыситься как в собственных, так и в мужа и новых своих знакомых глазах. Пусть сегодня же и переезжает! Мы с Ванечкою одни, две комнаты пока, Рауза многозначительно погладила свой вполне на взгляд плоский живот, свободны. И ты приходи, добавила милостиво. Адрес не потеряешь?
На Равиля, который в грязь лицом не ударил: пел, шутил, рассказывал в лицах анекдоты про Политбюро, - Рауза пригласила человек восемь знакомых, но заметил Арсений только красивую крупную женщину, внешне напоминающую давнюю идеальную Арсениеву любовь - киноартистку Беату Тышкевич. Имя Раузиной Беаты было Юлия, звали ее пани Юлькой, и при ней неотрывно находился невзрачный рыжеватый человечек из Госкомитета цен - ее муж. Совершенно непонятным представлялось, как решилась эта статная красавица выйти за скучного плюгавенького уродца, но еще непонятнее стало, когда Рауза рассказала по секрету Арсению и Равилю, что уродец, кажется, всерьез собирается пани Юльку бросать и что та потому и такая нервная последнее время, что руками и ногами за уродца цепляется. Неоднократно поймав Равиля на определенного рода, так сказать, облизывающихся взглядах в сторону пани Юльки, которая опрокидывала рюмку за рюмкою, Арсений решил добычу не упускать; он дождался удобного момента: муж пани Юльки задремал в уголке дивана, Равиль только что начал петь длинную, почти бесконечную балладу про МАЗы, - выбрался из-за стола; проходя мимо пани Юльки, шепнул ей на ухо что-то насчет двух слов, которые ему совершенно необходимо - и так далее, и скользнул на кухню ожидать результата. Арсений загадал даже, что, мол, если она явится, тогда... а уж если нет, то, мол, и Бог с нею. Пани Юлька явилась, и Арсений с ходу, с места в карьер, со всею возможною страстностью налетел, заговорил, сбиваясь, но красиво, что как, мол, она, пани Юлька, великолепна, как идет ей гордое ее пани, ив каком, мол, он, Арсений, необоримом от нее восторге, и что черт с ним, с этим плюгавеньким, пусть, мол, катится на все четыре стороны, ко всем чертям пускай катится, коль неспособен оценить такую... - и дальше в подобном же роде, дальше, дальше и дальше. Да не нужен он мне совсем, пьяными слезами разрыдалась вдруг, когда про мужа давно проехали, пани Юлька и припала к Арсениевой груди. Я и одна проживу, безо всякого мужа, и даже еще лучше. Конечно, конечно, милая, радовался Арсений столь легкой победе и гладил Юльку по роскошным ее платиновым волосам. Конечно, проживешь. Он еще пожалеет, а я и без него ребеночка рожу! Я сама выберу, от кого родить. Подумаешь! Когда мы с тобою увидимся? психотерапевтическим тоном спросил Арсений. Когда? Где? И тут пани Юлька, словно очнувшись, словно впервые заметив, что говорит не с мужем и не с подружкою, а с каким-то абсолютно незнакомым мужчиною, резко толкнула Арсения в грудь и голосом все еще нервным, истерическим, но неизвестно где набравшим и обиженного высокомерия, произнесла: как вы смеете делать мне грязные предложения?! (Почему, собственно, грязные? безуспешно попытался возмутиться Арсений.) Я замужняя женщина, и если моя служба... пани Юлька снова разрыдалась, снова толкнула Арсения, который на сей раз стоял на достаточно целомудренном от нее удалении, и убежала в комнату, откуда доносились предпоследний куплет бесконечной Равилевой баллады и высокое похрапывание плюгавенького. Сумасшедшая, пожал плечами покрасневший от неловкости положения, в которое поставила его пани Юлька, Арсений. Чокнутая. Пусть спит с плюгавеньким, пусть спит с Равилем, пусть хоть со всею Москвою спит - мне это безразлично до зевоты! Однако вернуться к гостям почему-то показалось стыдно; Арсений воровато оделся и по-английски покинул трехкомнатный кооператив Раузина мужа.
Весь следующий день и следующий за следующим Арсений поджидал Равиля, даже на занятия не пошел, поджидал рассказ о том, что же произошло дальше, хоть и убеждал себя всячески, что никакого особенного дальше не было, быть не могло, что надо родиться полным кретином, чтобы придавать даже минимальное значение пьяной выходке истерички, выходке, про которую сама истеричка забыла в ту же минуту, - но Равиль не появлялся, с первобытной наивностью избалованного дитяти забыв гостеприимный кров, едва оказался под другим. Первое время Арсению большого труда стоило держать гонор, не ехать к Раузе, но постепенно все успокоилось и полузабылось в мало-помалу налаживающемся ритме новой московской жизни.
52. 13.51 - 14.02
Арсений! Ты что, спишь, Ася! Смеющийся Аркадий тряс Арсения за плечо. Тебя Вика просит зайти. Вика? Арсений медленно выбирался из оцепенения. Зачем? Кто может знать заранее, профилософствовал Аркадий, зачем просит зайти Вика? Арсений скользнул глазами по стихотворению, уставясь в которое и оцепенел: ...привычка жить и ужас умереть... закрыл блокнотик, взял вычитанные гранки и пошел к двери. Если убьют, пошутил на прощанье, прошу считать коммунистом. А если нет, завершил шутку Аркадий, так нет?
Я вот слышала, Арсений Евгеньевич, сказала Вика, что брат вашей бывшей жены знает японский. Откуда она это слышала, сука гебешная?! Когда Арсений говорил с нею о своей жене и о ее брате?! Да, Виктория Ильинична, действительно знает. Вы не могли бы связаться с ним, попросить перевести нам одну картину? Мы, разумеется, заплатим ему. Послезавтра, в два. Конечно, Виктория Ильинична. Я ему позвоню. Миша! Я, который заходит к Гарику, в сретенскую комнату с камином, - это же Миша! А ключ Мише нужен от дачи Гарика - чтобы отвезти туда Марину. И кошмары про китайцев сочиняет не Миша, а Гарик, плавая в клубах дорогого табачного дыма, - разряжается от перевода с аварского. Ну да, именно так собирался в свое время повернуть Арсений известный сюжет! Марина мужа бросает, а Мише бросить Галю не хватает в последний момент смелости. В результате Марина переезжает к Гарику, в каминную комнату... Позвоню-позвоню. Если он сейчас в Москве. Только мне бы желательно знать результат сегодня. Конечно, Виктория Ильинична. Я могу идти?
Арсений вернулся в отдел (что Вика? спросил Аркадий. Вика в полном порядке: руководит), нашел в записной книжке Мишин служебный телефон, набрал номер. Занято. Еще раз набрал минуты через три. Занято снова. Сел. Стал ждать.
53.
Месяца полтора спустя Арсений, туповато лежа в мансарде бездельным воскресным вечером, решил-таки навестить Раузу. Ему были в меру рады и рассказали, что Равиль успешно сдал сессию и укатил в М-ск (даже не попрощался, обиженно подумал Арсений, но кивнул очень независимо и понимающе), пани Юльку муж бросил-таки, а она, Рауза, живет замечательно и чувствует себя совершенной москвичкою. Позвать пани Юльку сюда? Не стоит: Ванечка не слишком ее жалует. Арсений хочет ее навестить? Ради Бога, третий этаж, квартира такая же, как наша.
Дома пани Юльки не оказалось; Арсению, который еще какие-то два-три часа назад и помнить про нее не помнил, вдруг сделалось донельзя важно увидеть пани Юльку, увидеть вот именно сегодня, вот именно сейчас, и он решил дождаться ее во что бы то ни стало. В час без четверти, когда еще можно было, поспешив, успеть на метро, на ту самую станцию ?Ждановская?, возле которой пару лет спустя положит на рельсы голову гениальный физик, дав повод Арсению написать рассказ ?Мы встретились в Раю...?, рассказ, что читает сейчас Аркадий, после чьего одобрения ?Мы встретились в Раю...? войдет в Арсениев роман ?ДТП? седьмою главою, итак, когда на метро еще можно было успеть - денег на такси у Арсения в те поры не водилось, - он выругал себя последними словами, решил определенно, что пани Юлька сегодня домой не вернется (еще бы: бросил муж - тут же и ударилась в блядство; женщина - она женщина и есть!) и все-таки остался шагать перед подъездом, как часовой, которого забыли снять с давно упраздненного поста. Около трех пани Юлька, опять сильно пьяненькая, подкатила на ?волге? без шашечек и, увидев Арсения, сказала ему, словно расстались вчера, а до того их связывали давние и тесные узы: дождался? Ну, коль дождался - заходи.