Вокруг ?волги? никого: двери заперты, стекла подняты. Вообще народ как-то рассосался по углам. Когда перекличка? спросил Арсений, которому уже почти что хотелось ехать к Лике, у случайного черта. В пять! Еще вагон времени! заметила Лена, высветив на электронных часиках красные цифры: 2.54. Так что никуда вы не денетесь. Садитесь, распахнула дверцу ступки. Поехали.
   Внутри было странно, непривычно: правое переднее сиденье вынуто, вместо левого - авиационное кресло без подлокотников, пространство позволяет вытянуть ноги с заднего диванчика, с правой его половины, зато на левую и не протиснешься. Холодно. Лена запустила двигатель - с пол-оборота - и щелкнула тумблерком: зажглись подфарники, озарились приборы. Слабенько, желтовато, но, надо думать, все же бросили нижний блик на Ленине лицо, чего Арсений, впрочем, не увидел сзади и сбоку. Включила подогреватель. Он завыл, и почему-то запахло соляркою. В черноте под панелью загорелась изумрудная точка. Единственная фара выхватила из темноты кусок капота ?волги?, переднее левое ее колесо, несколько теней вдалеке, которые тут же приблизились и расступились перед светом, деревья по краям выездной аллейки, серый кусок асфальта, вставшего дыбом перед взъездом на магистраль, - и растворилась в ярком люминесцентном пламени последней.
   От печки пошло тепло, встреченное сперва ногами. Мотор за Арсениевой спиною выл, разгоняясь до максимальных оборотов и вталкивая жестяночку в доступную для нее скорость, которая, впрочем, определялась только на глаз: спидометр не работал. Пустое полотно дороги манило в левый ряд, и Лена поддалась ему. Далекий, в нескольких километрах впереди, светофор переключал цветные пятнышки.
   Про Лену можно было бы сказать, что ведет она машину уверенно, если б не чувствовалось в этой уверенности некоторой преувеличенности, дерганости. Однако лихо. Светофор приблизился и включил зеленый. Арсений в такой ситуации, пожалуй, сбросил бы газ, рассчитав, что при постоянной скорости как раз попадет под красный, Вильгельмова же давила на всю железку: следовательно, через минуту ей придется тормозить, потом разгоняться заново и потерять таким образом лишние бензин и время. Ишь ты! - не затормозила, пошла под запрет. По ее спине Арсению показалось, что Лена ждет замечания - именно потому и смолчал. Тогда Вильгельмова резко свернула к обочине и остановилась. Кто из нас в конце концов мужчина? спросила. Вы машину хоть водить умеете? Почему, собственно, хоть? возможно развязнее, и от этого получилось зажато, ответил Арсений. Чем придираться к словам, парировала художница, садитесь-ка лучше за руль! Дверцу, однако, не открыла, стала перебираться внутри салона, и Арсений столкнулся с Леною на секунду, прижался, вернее, ему показалось, что художница прижалась сама.
   Салон тем временем ярко озарился: их обошли ?жигули?, переключив перед обгоном свет на дальний. Арсений плюхнулся в низкое глубокое сиденье, поерзал, попробовал ногами педали, положил руку на рычаг переключения передач. Перебросил налево тумблерок поворота, взглянул в зеркало, врубил первую. Года полтора уже не пробованное ощущение владения автомобилем создало в голове легкое кружение, как от утренней, до завтрака, сигареты, выкуренной после недельного перерыва.
   224. 2.59 - 3.04
   А зачем вам автомобиль, Арсений? спросила вдруг Вильгельмова. Престиж? Комфорт? Надоело толкаться в метро? А вы представляете, сколько вам придется толкаться на сервисе? Знаете, сколько придется подкладываться под слесарей? Я уж не говорю о деньгах. Содержание самой роскошной любовницы столько не стоит, сколько содержание паршивой микролитражки. Кстати, вы женаты? Нет, ответил Арсений. Я давно уже не женат. И детей нету тоже.
   А затем! взорвался вдруг, хотя прошло довольно много времени в молчании, и недавний разговор, казалось, прочно забыт. Затем, что я хочу иметь возможность, когда станет совсем не по себе, вскочить среди ночи с душной, смятой, нечистой постели, одолеть с лету заплеванные лестничные марши, запустить двигатель и на максимальной скорости рвануть куда глядят глаза. И если меня не задержит по дороге ГАИ, если я не попаду в ДТП, если машина не развалится на куски, то где-нибудь у черта на рогах, в казахских степях, например, я поставлю свою жестяную коробочку под одиноким случайным деревом и проживу в ней хотя бы два-три дня так, что ни одна собака в этой стране, в которой все обо всех всегда вс° знают, не будет и подозревать, где я в настоящий момент нахожусь! Задумался, что-то припоминая, по губам скользнула летучая улыбка, и добавил:
   ...я мчал, по пояс гол,
   по крымским солонцам верхом на мотоцикле
   и чувствовал себя вольнее, чем кентавр,
   когда почти кипел в огромном горном тигле
   моих колесоног расплавленный металл.
   Впрочем, улыбнулся снова, это про мотоцикл.
   225. 3.05 - 3.42
   Когда ведешь автомобиль, особенно после долгого перерыва, следует предельно сконцентрировать внимание на нем, на дороге, на знаках и светофорах, а не болтать с попутчицею, не читать ей стихи, припоминая давнее приятное, не анализировать собственные ощущения, не восхищаться своей манерой езды, не зажиматься от каждой естественной на непривычном, да еще и разболтанном аппарате микроошибочки, вроде треска при переключении передачи, не пытаться, наконец, угадать впечатление, которое производишь на сидящую сзади даму, - в противном случае обстоятельства могут поставить тебя перед необходимостью резко ударить по тормозам, так что машину закрутит на свежем, корочкою льда покрытом асфальте, и соответствующая железа впрыснет в кровь лошадиную дозу адреналина, и конечности ослабеют, и зрачки расширятся, и пересохнет во рту. Арсению такую необходимость явило человеческое тело, неожиданно возникшее прямо перед капотом, за одним из плавных поворотов. Автомобильчик крутануло пару раз и остановило у самого бордюра внутренней стороны проспекта, там, где его разделяла надвое пятиметровая аллея. Вильгельмова взвизгнула. Она не видела лежащего на асфальте, смысл произошедшего был для нее загадкой.
   Едва руки-ноги кое-как стали подчиняться Арсениеву мозгу, тот заставил их сделать несколько движений: из машины, наружу, к мягкому, скрючившемуся на разметочном пунктире телу. Вильгельмова, все еще ничего толком не понимая, следила, как Арсений вышел, приблизился к неподвижному темному предмету, наклонился, секундою позже выпрямился, принялся злобно, бешено колотить предмет ногами, и, когда художница открыла дверцу, чтобы подойти к Арсению, услышала летящий сквозь сжатые зубы попутчика черный, последний мат. Что вы делаете? крикнула, разобрав в лежащем предмете человека. Что вы делаете?! и схватила Арсения за плечи. Что я делаю?! Вот что я делаю! и, пнув тело еще пару раз, Арсений носком ноги перевернул его навзничь. Несмотря на только что полученные телом пинки, лицо его, тронутое кровоподтеками, пьяно-блаженно улыбалось. Алкаш! Видите - алкаш! А если б я его переехал?! Помогите мне, сказала Вильгельмова, не ответив Арсению, и взяла подмышки, попыталась приподнять тяжелого, словно труп, человека. Надо оттащить хоть в кусты.
   История разыгрывалась словно бы в пустыне, единственная машина, миновавшая их за все время, прошла по противоположной, за аллеею, стороне. Пережитые напряжение и злоба на стекляшку преобразили Арсения, обычно сравнительно мягкого. Он вырвал пьяного из Лениных рук, шмякнул об асфальт: пусть лежит где лежал! пусть издыхает как собака! Алкаш, еби его мать! и силою потащил Лену к машине, распахнул дверцу, пихнул Вильгельмову на заднее сиденье. Она подчинилась без слова, без обиды, чуть ли, кажется, не с оттенком восхищения. Арсений обошел капот, сел за руль и взял с места так, что колеса взвизгнули. В зеркале заднего вида мелькнул оставленный на дороге человек. Лена смотрела на Арсения, а назад не оборачивалась.
   Напряжение мало-помалу спадало, уступая место стыду и раскаянью, которые в этот ненормальный для людей час, час между волком и собакой, как звали его древние, приняли химерический вид: явились Арсению сначала абсурдным допущением, потом - убежденностью, что пьяный на дороге - Лика. Несколько минут Арсений отмахивался от навязчивой нелепой идеи и гнал ?запорожец? вперед, дальше, к Ликиному же дому, но, когда идея овладела сознанием до невозможности ей сопротивляться, резко развернулся и - назад, по прежней полосе, против движения, которого, по счастью, в четвертом часу утра не было. Что вы делаете?! простонала Вильгельмова. Арсений только мотнул головою.
   Мотор пронзительно свистел: ?запорожец? выбивался из последних сил. Впереди показалась черная ?волга? и, заметив Арсения, начала свирепо мигать желтыми, скрытыми за решеткою радиатора фарами и сигналить. Арсений, почти не обращая внимания, почти инстинктивно, чуть тронул руль вправо, и машины разъехались, едва не шаркнув друг по другу бортами. Зеленый глаз светофора, под которым Арсений проскочить не успел, сменился красным, и вдогон одноокому зверю понесся с перекрестка заливистый свисток постового, неизвестно как оказавшегося там о ею пору. Остановите же машину! Вильгельмова уже кричала. Что вы делаете! Остановите машину!
   Где лежит Лика? - единственная мысль занимает Арсения. Не Лика ли это? а именно: где лежит Лика? и ничего вокруг он не видит и не слышит. На каком же месте она лежит?! Дорога пуста, как взлетная полоса в туман. Может, дальше? И там ничего, кроме асфальта. Еще дальше? Еще? Нет, уже проскочил. Крутило до развилки. Если крутило вообще. Если не померещилось. Снова разворот и - вперед, но уже по шерсти и медленнее, внимательнее. Лена примолкла. Дорога так и остается пустою. Никто на ней не лежит. Никто. Померещилось, с облегчением решает Арсений. Все померещилось. Никакого пьяного в реальности не существует. А тем более - Лики. Бред. Галлюцинация. Игра расстроенных нервов. Как с автоматическим расстрелом в переходе на ?Проспект Маркса?. Или не померещилось? Спросить, что ли, у Вильгельмовой? вспоминает Арсений о ее присутствии. Лучше не надо. Идиота из себя разыгрывать! Никого не было - вот и все! Ни-ко-го-не-бы-ло! Ни-ко-го!
   Ну, как прокатились? с улыбкою обернулся Арсений. Не страшно? Ничего, сказала художница с облегчением, ибо подумала: конечно же никакой не сумасшедший! Просто решил покуражиться перед бабой.
   226.
   Если бы мы имели дело не с главою романа, а с частью кинофильма, то как раз в данный момент синкопированная, напряженная, приправленная острыми диссонансами музыка сменилась бы сентиментально-лирической скрипичной темою, которая, настроив зрителей (тех, в ком не вызвала бы раздражение вплоть до того, чтобы, хлопнув сиденьем, выйти из зала вон) на трогательный лад, подсказала бы им, что герой снова пускается в воспоминания, на сей раз сравнительно светлые. И действительно, наплывом, как это было модно в тридцатые годы, салон трескучего ?запорожца? превратился бы в обитый красным атласом салон древнего ?мерседеса?, игрового реквизита той самой картины, на которой, дожидаясь собственной постановки, работал Арсений ассистентом, а вместо лица Вильгельмовой на экране возникло бы лицо Лики: трогательное, беззащитное до красоты, трезвое вполне. Вы знаете, Леокадия Степановна, легли бы на музыку бархатные Арсениевы слова, я несколько раз видел вас в роли Жанны, и до сих пор... Оставьте, ради Бога! перебила бы Лика. Жанна давно умерла. Ее сожгли на костре. А я еще живая, не надо меня хоронить!
   Мы увидели бы лицо Арсения крупным планом: кривая усмешка от обиды, что заткнули рот, когда именно он, Арсений, уговорил дуру-режиссершу пригласить на место внезапно выбывшей со съемок актрисы всеми позабытую Лику; именно он, буквально оборвав директорский телефон, разыскал ее в Москве и соблазнил приехать; но Арсений, конечно, не скажет ничего подобного, а, как ни в чем не бывало, займется представлением движущихся за окнами таллиннских достопримечательностей. О, если б он заранее знал, что Лика не сумеет преодолеть зажим перед аппаратом, если б мог предугадать, как больно станет она переживать свои неудачи на площадке, как в конце концов напьется до положения риз и тихонько, воровато сбежит в Москву! Он, разумеется, не затеял бы эту авантюру, несмотря даже на то, что именно авантюра и принесла в подарок ту волшебную, ту удивительную, ту лучшую в его жизни ночь.
   Почему пьяная Лика перед побегом - Арсений в тот, первый раз толком и понять-то не сумел, что она не слегка подшофе, а именно что пьяная, во всяком случае, не на счет алкоголя отнес последовавшее - постучалась именно в его дверь? заметила ли на себе вечный обожающий взгляд и невольно ответила взаимностью, или просто номера оказались рядом? Арсения до сих пор мучил этот вопрос, а Арсений, в свою очередь, время от времени мучил вопросом Лику. Так или иначе, но, когда Арсений прижался к ее горячему, красивому, маленькому телу, точно Арсению по размеру, так что спрятать под мышкою и хоть на край света унести, все мысли и вопросы вылетели из головы и внемысленно стало ясно: она, моя, единственная, мне Господом назначенная. Вот любовь! Вот счастье! Вот полное растворение и забвение себя. Господи! спасибо Тебе! И утром, чуть свет, в ?мерседесе? по всему Таллинну - за розами: положить на подушку, пока Лика не проснулась.
   Розы назывались баккара.
   227. 0.48 - 1.53
   Лика оперлась ладонью на перемычку между дверцами и собралась выяснить у Юры, добрый ли Арсений, но такси вдруг рванулось из-под руки, да так резко, что Лика едва устояла на ногах, а когда поняла, что устояла, долго еще смотрела вдаль, хотя машина с хамом-таксистом за рулем давным-давно скрылась из глаз. Лика плюнула вслед, презрительно ухмыльнулась и вошла в парадное. У почтового ящика приостановилась, порылась в сумочке, не вдруг попала ржавым ключиком в скважину, но попала-таки и вытащила вечерку и письмо от Жени. Письмо повертела в руках и засунула назад в ящик, заперла. Лифт не работал. Отправилась пешком к себе на одиннадцатый. Шла долго, с остановками. И все время блуждала улыбка по лицу. Ухмылка.
   Дома обшарила холодильник и все шкафчики в поисках выпивки, не доверяя собственному знанию, что взяться ей там неоткуда. Потом включила проигрыватель и поставила любимую, заезженную чуть не до дыр пластинку, которую слушала, впрочем, только по пьяному делу: Окуджаву. Возьмемся за руки, друзья, пел бард, возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке, и про виноградную косточку, и про комсомольскую богиню, а Лика сидела на корточках, не сняв даже синюю свою дубленку, и заливалась тихими слезами. Сентиментальное Ликино настроение достигло апогея, когда бард поведал о том, как кого-то сняли с креста и не пообещали воскресения. Жалко было и этого кого-то, и себя, и Олечку с Женею, даже недоброго Арсения, кажется, тоже было жалко, хотя больнее его никто в жизни Лику не обижал.
   На звонок, открывать дверь. Лика шла в твердой уверенности, что увидит на пороге Арсения, и за те несколько секунд, что понадобились на путешествие через комнату и прихожую, успела - очень смутно - подумать и о вине перед любимым, что снова сорвалась, пьяна, и озлиться на него за предательство, и открывшийся проем стал свидетелем вызывающего Ликиного лица с выражением примерно таким: никому на сеете в своих поступках не обязана давать отчет, а если мне хочется пить, то я и буду!
   Какой соли? спросила, не вдруг разобравшись, что, вместо ожидаемого Арсения, площадка предлагает усатого соседа в вытертых и латаных голубых джинсах и красной, с заграничной надписью, майке. Какой соли? Окуджава пел за спиною, потрескивая:
   Давайте жить, во всем друг другу потакая,
   тем более, что жизнь короткая такая.
   Поваренной, объяснил сосед. Обыкновенной поваренной соли. А выпить у тебя найдется? поставила условие Лика. С солонкою в руках они пошли через этаж вниз, оставив в пустой квартире постукивающую о сход бороздки иглу проигрывателя, автостоп которого был давно и безнадежно поломан.
   Прежде сосед считался художником, последние же полтора-два года торговал иконами, в чем и преуспел. Грязная квартира захламлена богатым хламом: валютными бутылками и сигаретами, датским пивом, японской системой и, конечно, основным соседовым товаром. Главное же: две афганские борзые, мама и дочка, с прямыми и длинными, как у Марины Влади, волосами и грустными выражениями морд. На кухне, где Лика с художником пили, стоял дорогой, семисотрублевый польский кухонный гарнитур: пластик, обшитый некрашеным натуральным деревом, деревянные стулья с прорезями для руки в сиденьях, большой деревянный же стол. Гарнитур купила жена; он раздражал художника донельзя. Стык дерева с пластиком, пытался втолковать Лике хозяин, придает мебели шутовской оттенок декорации провинциального театрика. Выпив полстакана, Лика принялась читать про мотороллер, а потом Цветаеву, ?Поэму Горы?. Все время забывала текст, плакала. Право слово, не унимался художник, лучше уж пленка под дерево, органичнее во всяком случае. Собаки, растянувшись у ног, на полу, заняли все его пространство; собак художнику было жальче всех: вот уже несколько недель он чувствовал, что его должны забрать за иконы, за валюту, за иностранцев, жену с сыном отправил к родителям в Астрахань и пил. И сейчас, не слушая Лику, все доливал себе в стакан и опрокидывал, доливал и опрокидывал. Словом, в более чем стандартной московской мизансцене непонятным оставалось только одно: зачем, собственно, стоит на столе солонка. Но художник достаточно твердо помнил, что поднимался к соседке именно за солью и никаких иных целей в голове не держал. Что же мне с нею делать? думал о Лике. Выгнать - не по-христиански. Трахать - не хочется. Скучно. Лень.
   Однако приобнял и рукою полез под мышку, к груди. Лика не шевелилась, молчала и плакала. Тогда художник полез дальше. Лика снова не шевелилась, молчала и плакала. Тогда он взял ее на руки и отнес в комнату, уложил на матрас с грубыми самодельными ножками, прибитыми по углам, и лег рядом. Расстегнул молнию на джинсах, высвободил член, прижался к Лике. Но она спала.
   Тогда заснул и художник.
   228. 3.43 - 3.47
   Розы назывались баккара. Зрители еще видели бы их на грязноватой наволочке гостиничной подушки рядом со спокойно спящей Ликиной головкою, а музыка бы уже сменилась, уже вернулся бы напряженный ритм ночного движения по Москве, уже резали бы ухо диссонансы, нагнетая нехорошие предчувствия, и потому никак нельзя было бы удерживать на экране дольше красивый, слегка, правда, подпорченный тоном наволочки и черным штампом на ней кадр с розами, а пришлось бы идти вперед, то есть возвращаться в интерьер одноглазого ?запорожца?. Сейчас Арсений ведет его более или менее спокойно, даже, можно сказать, элегично, размягчась таллиннским воспоминанием, однако музыка на размягчение героя внимания не обращает и пульсирует себе так, словно двигатель все еще воет на максимальных оборотах, а мимо все еще носятся черные лимузины, чиркая по маленькому облупленному бортику лакированными своими бортами.
   Но довольно кино! жизнь продолжается: ?запорожец? останавливается под Ликиными негорящими окнами. По нынешнему состоянию Арсению вполне хватило бы воли, чтобы, подчинясь нравственному чувству, пробужденному в погоне за призраком, и самой искренней, обновленной таллиннскими воспоминаниями любви, послать Вильгельмову куда ей будет угодно пойти или поехать, не втягивать Лику в скверный сюжет ночного чаепития, но, согласно той же логике, Вильгельмова уже превратилась в Арсениевом сознании из будущей любовницы в самую обыкновенную случайную попутчицу, появление которой никаким образом оскорбить Лику не может: торчит себе где-то в тени, на заднем плане, и Бог с нею, пускай торчит! К ним-то с Ликою какое она имеет отношение?
   Лифт не работает. Подождите меня в машине, Лена, говорит Арсений. Чего вы потащитесь пешком на одиннадцатый этаж! А чашку чая вы мне выбросите из форточки? подъебывает художница. Ну, как знаете. Была бы честь предложена. Этажу к шестому в Арсении проявляется одышка, которую, впрочем, от Лены он не скрывает. Вильгельмова роскошь не скрывать одышку позволить себе не может: увы, женщинам в Раю всегда приходится тяжелее.
   229. 3.40 - 3.52
   Проснувшись на матрасе и почувствовав рядом мужское тело, Лика обняла его, прижалась крепко и сказала: Асенька. Провела рукою до низа живота, наткнулась на высвобожденный из брюк член, такой спокойный и маленький, нежно погладила. И тут только поняла, что рядом вовсе не Арсений, истерично вскочила: что ты со мною сделал, говнюк?! Художник едва разлепил глаза и плохопонимающе поглядел на гостью. Обычно добродушные, собаки глухо заворчали. Что ты со мною сделал? Ненавижу! Всех мужиков ненавижу! усилила Лика утреннюю сентенцию. Не-на-ви-жу! И, довольно долго провозившись с замком - художник снова спал и стонал во сне - выскочила на площадку под внимательным взглядом афганских борзых.
   Поднимаясь, Лика услышала несколькими маршами ниже чьи-то двойные тяжелые шаги, и ей вдруг стало страшно: будто это идут за нею, ворвутся, выволокут, куда-нибудь умыкнут. Она стала на цыпочки и, невесомая, прибавила ходу, влетела в квартиру, заперла дверь, сползла по ней на пол, ощутив за деревом полотна, за металлом задвижки некоторую безопасность, замерла, сидя на корточках, - проигрыватель все выстукивал по сходу бороздки - и тут же снова возникли давешние недобрые шаги: приблизились, остановились, и прямо над головою звонок пропел резкую мелодию, заставил вздрогнуть, вскочить, закричать: уходите вон! Не открою! Никому на свете не открою! Ликуша, раздался с площадки Арсениев голос. Ликуша, что случилось, моя маленькая? Слышишь меня? Ты дьявол! заорала Лика. Оборотень! Не смей подделывать его голос! Вы меня не обманете! Вас много! Ликуша, маленькая, что с тобою, продолжал Арсений терпеливо. Открой. Открой мне, пожалуйста. Это же я. Вильгельмова из угла, привалясь к перилам и переводя дух после долгого подъема, наблюдала крайне познавательную сцену, вероятно, полагая, что и она пригодится для работы. Слышишь меня, открой!..
   Зазвучал замок, и дверь приотворилась, только не Ликина, соседняя. Приотворилась узенько, на цепочке, и заспанный женский голос из темноты провещал едко-поощрительно: я уже вызвала милицию, так что вы шумите, шумите. Арсений очнулся, увидел щель, увидел вильгельмовское лицо, увидел себя со стороны: жалкого, упрашивающего. Вспомнил Нонну: как удивительно долго не желал верить в ее измену. Подумал: предала. И эта - предала. Внутренне встряхнулся, настроился на бравурно-циничный лад: стало быть, говоришь, дьявол? оборотень? нас, говоришь, много? А сколько, интересно, там вас? Всего двое? Своему-то дьяволу ты уже хвост вылизала? Утешила после смерти супруги? А теперь решила передо мной картину прогнать? Артистка, блядь, погорелого театра! Пошли, Лена, ну ее на хуй! обернулся к Вильгельмовой и побежал вниз. Ступени перестукивали под ногами и отдавались в ушах Ликиными криками: не открою! Никому не открою! Ты оборотень! Ты дьявол!
   230. 3.53 - 4.06
   В ?запорожце? стало холодно, и Арсений первым делом включил печку. Запустите двигатель, сказала Вильгельмова. Аккумулятор сядет. Арсений повернул ключик. Следовало трогаться с места, но Арсений сидел недвижно, фокус взгляда на невидимой точке воздуха между ветровым стеклом и панельной стеною Ликиного дома.
   Большие крупноблочные дома
   стояли как публичные дома.
   По вечерам снаружи и внутри
   подъездов загорались фонари,
   а на небе, распутна и пьяна,
   висела красным фонарем луна.
   Луны, впрочем, не было. Хотя стена дома занимала всю площадь обзора, Арсений знал точно: луны нету.
   И чего мы сидим? спросила художница, когда пауза, урчащая лишь печкою да двигателем, перевалила за третью минуту. Переживаем измену знакомой? Я хочу вас, Лена, неожиданно для себя ответил Арсений. Мне кажется: я вас люблю. Только, если можно, избавьте от дальнейших разговоров на этот счет: да так да, нет так нет. Там слева рукоятка, сказала Лена. Сбоку от кресла. Нажми и разложи, и погладила Арсения сзади по щеке, по бороде. Он чуть повернул голову, мазнул губами по Лениной руке: что-то вроде летучего поцелуя - кожа с тыла ладони шершавая, обветренная, - и отклонился от Вильгельмовой в поисках рукоятки. Пальцы шарили в тесноте, в пыли, в масле, но ничего подходящего не нащупывали. Господи, какой ты бестолковый! сказала художница, но ласково, без тени раздражения. Подожди, я сейчас! и выбралась наружу, обошла автомобильчик спереди, открыла Арсениеву дверцу. Арсений, впрочем, уже полулежал, за несколько мгновений до Лениного появления нащупав-таки ручку и расцепив спинку с сиденьем. Подвинься, шепнула Вильгельмова. Боже, какой ты бестолковый! сняла неимоверную шляпу, оставила снаружи, на крыше ?запорожца?, а сама втиснулась в салон. Арсению пришлось изогнуться, чтобы высвободить место для художницы, и теперь, упираясь головою и плечами в задний диванчик, а ногами - в пол, Арсений изображал что-то вроде мостика. Подожди, бормотала Вильгельмова, хотя Арсений никуда ее и не торопил, ни словом не торопил, ни делом, мне надо снять колготы, и снимала их лежа, неудобно, в тесноте и запахе солярки: сейчас, сейчас, только вот колготы сниму. Ну, чего ты лежишь? вопросила, освободясь, наконец, от пресловутых колгот и сунув их в бардачок, хотя к Арсениеву положению слово лежишь можно было отнести только с очень большою натяжкою. Становись на колени... Господи, какой непонятливый, какой бестолковый!
   Наконец, мизансцена обоюдными стараниями устраивается: Арсений стоит на коленях на месте выброшенного переднего правого кресла, Лена изогнулась на оставшемся левом, разложенном, оперлась в пол раскинутыми в обхват партнера ногами, миди-юбка собрана на животе. Арсений входит в горячее, влажное, готовое принять его лоно художницы и почти тут же чувствует начало сладкой финальной судороги, которую обычно умеет задерживать сколько хочет, сколько нужно партнерше. Лена тоже чувствует близкий Арсениев финиш и шепчет умоляюще: ну, подожди минуточку!.. Ну подожди... дай кончить и мне... я быстро... я быс... ты слышишь?.. ты... слы... Однако почти сразу же причитания теряют призвук надежды, и Лена продолжает их по инерции, извиваясь вокруг извергшего семя и тут же опавшего, потерявшего способность со-чувствовать члена, отчаянно еще веря, что сумеет зацепиться за него петелькою какого-то глубинного своего нерва, к другому концу которого прикреплены все прочие нервы проголодавшегося тридцатипятилетнего тела. Извини, буркает Арсений, переползая с пола на заднее сиденье. И дай немножко поспать. Веди сама.