В этот момент такие же писки донеслись из недр коридора, и диктор забубнил последние известия. Здесь, кажется, все в порядке, пробормотал Арсений, закрывая ладонями уши, и стал читать дальше.
   Глава вторая
   ПРОВЕРЯЮЩИЙ
   Жизнь человеческая подобна цветку, пышно
   произрастающему в поле: пришел козел, съел
   и - нет цветка.
   А. Чехов
   12.
   Поезд, должно быть, опоздал на несколько минут, и, когда Комаров вышел на привокзальную площадь, до слуха его донеслись неизвестно откуда взявшиеся, словно родившиеся из густого воздуха, сигналы точного времени: шесть коротеньких писков, обозначивших полдень.
   Жара стояла в городке, судя по всему, не первую неделю, жара тяжелая, безветренная, и все успело пропитаться мелкой серой пылью: воздух, стены домов, вялые листья случайных деревьев.
   Полночи Комаров протолкался в очереди у кассы, а потом, улегшись на верхней плацкартной полке, до самого утра ворочался, не мог по-человечески заснуть: раздражали духота, кислые испарения, храп. К тому же место досталось в конце вагона, и посетители туалета, проходя, задевали ноги, хлопали под ухом тамбурной дверью. Поэтому сейчас Комарову хотелось одного: добраться до гостиницы, умыться, лечь в чистую постель и, наконец, отдохнуть.
   Хотеться-то хотелось, но показаться на заводе следовало сегодня же: завтра суббота, потом - воскресенье: выходные дни. Вообще говоря, приезжать в командировку на уик-энд достаточно нелепо, даже, кажется, запрещено циркуляром министра, но так уж устроено все в этой жизни, что то и дело приходится быть замешанным в совершенных нелепостях.
   До завода, расположенного на окраине, по единственному в городе маршруту ходил от вокзала автобус. Комаров сразу заметил железный столбик с красной облупленной консолью таблички и стал ждать в полном одиночестве: аборигены, видно, привыкли не рассчитывать на коммунальные излишества. Аборигены, впрочем, вообще не показывались на площади.
   Прошло минут двадцать. Дальше торчать у столбика не имело смысла, и, хоть и брала досада за эти потраченные впустую минуты, Комаров решился пойти пешком. Спросить дорогу было не у кого, и он двинулся наугад по длинной, некогда асфальтированной улице, не слишком, впрочем, рискуя заблудиться: два других выходящих на площадь проулка вряд ли способны были привести куда-нибудь, кроме тупика.
   День-ночь, день-ночь мы идем по А-африке, бормотал под нос Комаров, размеренно шагая бесконечной унылой одноэтажной улицею. День-ночь, день-ночь все по той же А-африке. Слова были похожи на команду, которую он подавал в такт собственным шагам: день-ночь - раз-два. Он не знал, кому принадлежат эти въедливые, как пыль, строчки. Когда-то, лет пятнадцати, он смотрел в театре спектакль из иноземной жизни. О чем спектакль, как назывался - Комаров не помнил, но и сейчас видел крепкую фигуру в тропическом шлеме, костюме хаки и высоких желтых скрипучих ботинках, начищенных до блеска, - фигуру полковника колониальных войск, шагающего по авансцене и громко, чуть нараспев, декламирующего: день-ночь, день-ночь мы идем по А-африке. Больше всего именно интонация полковника запомнилась Комарову, и он произносил слово ?Африка? так же странно, с особенным, двойным ударением на первом слоге, на первом звуке, с ударением, от которого получалась коротенькая пауза перед ?ф?: мы идем по А-а'фри-ке, - как и тот полковник.
   Только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, бормотал Комаров, потом делал пустой, без текста, шаг, снова копируя англичанина из спектакля, - возникала синкопа: раз! - а следующие группы фонем распределялись между шагами, завершающими, замыкающими ритмическое кольцо: иот-два! пусканет-три! навойне-ч'тыре! Дальше Комаров слов не знал, как, видимо, не знал их и полковник в тропическом шлеме, а потому начинал сначала: день-ночь, день-ночь мы идем по А-африке...
   Некоторое время спустя, приблизительно на сороковом африканском цикле, Комаров поравнялся с ПАЗиком, стоящим на обочине, с тем, судя по табличке ?Вокзал - Комбинат?, самым, которого столь долго и безрезультатно прождал. Под аккомпанемент ласкового, журчащего мата водитель менял, словно его уговаривая, колесо. Комаров спросил, как пройти на завод, и услышал долгие и невнятные объяснения, связанные с названиями неведомых Комарову примет: столовой, горсовета, бани, увидел страстные и нелепые размахивания руками и даже удивился, как это можно - не первый день водя автобус одним и тем же нехитрым маршрутом, быть столь бестолковым в его описании, - удивился и перестал вслушиваться; просто стоял, изображая на лице внимание и благодарность за помощь. До конца все же не дотерпел, сказал, что, мол, спасибо, понял, замечательно, и пошел в прежнем направлении.
   Полуботинки Комарова ступали по мягкой неглубокой пыли, не оставляя за собою следов.
   13.
   В этот вечер Лена Комарова собралась-таки покатать сына на подвесной дороге: он начал приставать с дурацкой дорогою уже в первый день их ялтинской жизни, но очередей и так было слишком много, очередей более неизбежных, и Лена все перекладывала поездку и перекладывала. Утром на пляже Витька привязался снова, и она, разморенная солнцем, ленивая, неожиданно добродушная, застигнутая, можно сказать, врасплох, не сумела сопротивиться и пообещала наверняка, что да, сегодня пойдем обязательно.
   Лена стояла в очереди минут уже сорок, а Витька, протолкавшись к самой ограде, заворожено следил за безостановочным течением кабинок, которое занимало его всего. Лена, впрочем, тоже подпала под гипноз этого вечного движения, perpetuum mobile, под гипноз машины, которая работает сама по себе, независимо от того, везет или не везет людей и скольких, независимо от присматривающих за нею контролеров, независимо, казалось, от человеческой воли вообще.
   Очередь подошла, и они, удачно впрыгнув в кабинку, несколько минут провисели на канате между землею и небом, удивленные и увлеченные неожиданными ракурсами, в которых проплывали под ними деревья, фонари, домики с бесстыдно открытыми для обозрения дворами. Но движение в какой-то момент кончилось, во всяком случае для Лены с Витькой, и они вдруг снова оказались на terra ferma, и снова все стало обычным, будничным, несмотря на перемену декорации: рядом, перед глазами, торчал ресторан ?Горка?, чуть подальше - бетонное кольцо мемориала.
   Туда-то и повлек Витька Л°ну, и они с полчаса рассматривали серые стены, не держащие крова, читали надписи, разбирали смысл барельефов. Лена устала за день, ей хотелось отдохнуть, посидеть где-нибудь спокойно, а сын таскал ее за собою, и конца этому не предвиделось. Пришлось пустить в ход сильнодействующее средство: предложение поужинать в ресторане увлекло Витьку настолько, что он тут же угомонился.
   Они поднялись в зал, на второй этаж, сели в уголке и заказали ужин.
   14.
   Гостиница оказалась небольшим двухэтажным домом некогда белого цвета. У входа, прямо на тротуаре, врастая ножками в плавящийся асфальт, стоял старый, разболтанный венский стул, на котором старуха горничная наслаждается, представлялось, пыльной жарою. Вымотанный Комаров на мгновение позавидовал ей, ее способности к симбиозу с искаженной человеком природою убогого городка. Справа к гостинице примыкал модерный до нелепости кубик ресторана-стекляшки. Комаров заполнил анкету, получил ключ и поднялся по лестнице. Номер двухместный, но покуда в нем не живет никто. Раковины нету. Комаров достал из ?дипломата? мыло, взял со спинки кровати полотенце и направился в дальний конец коридора, в умывальник. Вода из крана не пошла. Комаров вернулся, разделся донага и улегся в постель, накрывшись одной простынею. Заснул он сразу, не успев даже разобрать, есть ли в номере мухи.
   Комаров спал в предпоследний раз в жизни, и сон его был глубок и тяжел.
   15.
   Просыпаться после дневного сна неприятно всегда, а тут еще эта жара, так и не спавшая к вечеру, жара и привкус пыли во рту.
   Комаров долго лежал навзничь с открытыми глазами и медленно думал о том, как убить остаток вечера и двое следующих суток, о том, что в понедельник должен приступить на заводе к проверке, которая, разумеется, ничего не даст, потому что если там и было что не в порядке, за субботу и воскресенье концы с концами они успеют свести, о том, что, может, командировка началась в такой неудобный, в такой нелогичный день специально, чтобы они успели свести эти самые концы, и о том еще, что ему, в сущности, совершенно все равно, что происходит в стенах завода на самом деле и чем руководствовалось начальство, отправляя его, Комарова, в оставленный Богом городок именно на уик-энд.
   Но лежать вечно невозможно, и Комаров решил сходить в примеченный днем ресторан - поужинать. Есть хотелось не очень, даром что сегодня Комаров не завтракал и практически не обедал, - но и тупое наблюдение за тем, как вползают в пустой номер пыльные сумерки, занятием представлялось слишком тоскливым, - там же должны существовать хоть какие-нибудь люди, может, даже играет музыка.
   Комаров встал, оделся и снова направился в конец коридора: а вдруг! И действительно: кран забулькал, затрубил, завизжал до дрожи, выплюнул несколько ржавых сгустков и пустил, наконец, тонкую струйку мутной теплой воды. Комаров умылся, прополоскал рот, с отвращением почувствовав привязчивый привкус железа, услышав скрип песка на зубах; вернулся назад, вынул из ?дипломата? белую рубаху, захваченную на всякий случай, и широкий тяжелый бордовый галстук, который жена привезла из Чехословакии, тяжелый галстук с тремя косыми парчовыми полосками. Комаров долго стоял перед зеркалом, узел все выходил криво, и трижды пришлось перевязывать, так что галстук успел измяться до неприличного состояния.
   Администраторши на месте не оказалось, и Комаров, положив ключ от номера в карман - деревянная груша заметно оттопырила эластичный кримплен, - вышел из гостиницы.
   16.
   Внизу, на первом этаже, вскоре заиграла музыка. Там танцевали, из-за соседних столиков начали вставать пары, спускались по лестнице, минутами позже - возвращались. Лене вдруг тоже захотелось потанцевать, как когда-то, как раньше, но никто не приглашал, все были своими компаниями, и ей показалось особенно грустно и одиноко.
   Лена допивала второй фужер ?массандры?, когда в зале появился парень лет тридцати, усатый, в кожаной куртке, в фирменных джинсах, с мотошлемом на правой руке. По усталому, обветренному лицу, по пропыленной одежде Лена поняла: парень целый день гнал на мотоцикле, вымотался, проголодался и теперь блаженно плавает в этом приятном коктейле из запахов пищи, звуков посуды и музыки, обрывков чужих разговоров. Его зеленоватые, цвета бутылочного стекла глаза показались Лене умными и печальными, и захотелось поговорить с парнем обо всем, потанцевать, тесно к нему прижавшись, но парень категорически Лену не замечал, сколь пронзительно и тоскливо ни глядела она на него, и ей стало стыдно и уж совсем одиноко. Она почему-то почувствовала себя брошенной.
   Возле выхода на балкон-веранду расположилась шумная разновозрастная компания, центром которой, несомненно, являлась ярко, экстравагантно одетая и накрашенная - Лена не решилась бы так никогда - женщина. Они сидели давно, отмечали, наверное, какой-то свой праздник, женщина выпила немало, была чуть лишку весела и раскованна, но это ей даже шло. Она сама пригласила мотоциклиста танцевать, и тот - куда только делась благородная его усталость! - согласился. Вернулись они, свободно болтая, хохоча, мотоциклист пересел за их столик и легко и сразу вошел в незнакомое общество.
   Лена смотрела на них и, наверное, завидовала, потому что поймала себя на злости и в адрес мотоциклиста, глаза которого, перестав быть печальными, уже не казались ей значительными, и в адрес его раскованной партнерши. Резко захотелось уйти, но тут как раз Лену пригласили: какой-то потный нацмен, из Средней Азии, что ли. Она отказала, хоть, надо думать, обрадовалась бы и такому предложению двадцатью минутами прежде, но кавалер все равно подсел и начал болтать. Лена сдерживалась, чтобы, не дай Бог, не вышло скандала, а может, и назло мотоциклисту, которому только до Лены, разумеется, и было дела.
   Все это ощущалось унизительным и тянулось бесконечно, но мелких денег - оставить на столе - с собою не оказалось, двадцатипятирублевой было жаль, а официант, как назло, не шел и не шел.
   17.
   В ресторане действительно играла музыка: на эстрадке расположилось четверо пожилых мужчин: скрипка, ударные и контрабас, старший, слепой, играл на баяне, склонив голову, - словно прислушивался к тонущим в гаме звукам; контрабас был большой балалайкой народного оркестра. Несмотря на жалкий вид ансамбля, Комаров приятно удивился: ему казалось, что мальчики с гитарами давно заполонили все кабаки необъятной нашей Родины, - и с удовольствием слушал старые мелодии, популярные в пору юности музыкантов: какие-то древние танго, песни времен войны.
   Смерть не страшна, с ней встречались не раз мы в степи, пел в микрофон слепой баянист бернесовским голосом. Вот и теперь надо мною она кру-жит-ся, а Комаров одиноко сидел за угловым столиком, пил маленькими рюмками теплую водку из графинчика, ел салат столичный, слушал музыку и лениво наблюдал за залом. Ну и дегенератов нарожает эта пьянь! мерцали либеральные мысли. У нас воистину светлое будущее. У самого Комарова, о чем он пока не знал, будущего не было почти никакого: бифштекс с яйцом, гарнир сложный, сто пятьдесят пшеничной, стакан того, что называлось у них кофе. И часть душной ночи в пустом пыльном номере.
   Две женщины за столиком неподалеку останавливали внимание Комарова чаще прочей публики. Обеим по тридцать, может, чуточку за. У одной крупная коричневая родинка над правой бровью и больше вроде бы ничего; у другой грустные глаза, и от этого все лицо выглядит усталым и даже красивым. А возможно, оно и на самом деле красивое.
   Комаров встретился с нею взором; она не отвела глаз, ответила, и лицо ее показалось Комарову еще привлекательнее, ему захотелось познакомиться с нею, узнать поближе, - нет, не узнать - убедиться, что она как раз такая, какую он нафантазировал себе, захотелось говорить с нею и даже танцевать (а этого-то он уж вовсе не любил, потому что был ленив, неловок, неповоротлив, танцевал скверно), и он совсем собрался пригласить ее, как мелодия кончилась и музыканты ушли на перерыв.
   Налив водки, Комаров пристально взглянул на ту, что без родинки: пью, мол, за вас; она заметила, улыбнулась, но тут же и отвернулась, заговорила с подругою. Пока музыканты не возвратились, Комаров смотрел на женщину, сочиняя сентиментально-романтическую историю о ее прошлом и уже их (!) будущем. Когда история удивительным образом сложилась не меньше не больше, как в Даму с собачкой, Комаров поймал себя на мыслях, что ключ от номера лежит в кармане, что можно сделать так, чтобы дежурная ничего не заметила, - только вот подселили ли соседа? И, если подселили, одна ли живет женщина без родинки, и чуть не рассмеялся: как мирно, ладно, оказывается, способны сосуществовать романтика и прагматизм.
   Но тут заиграла музыка. Комаров танцевал с соседкою, и, хотя она успела сказать только, что звать ее Светланой, ему казалось, что он знает и всю ее жизнь, и какими словами она эту жизнь перескажет, и что он ей ответит, и чем все кончится, знал даже, что на ней надето, и ее манеру раздеваться, знал, что она непременно попросит погасить электричество, то есть он уже понимал, что не осталось никакой надежды на. Даму с собачкой, но что все равно: романтическая история пойдет своим чередом, оставив по себе только привкус пыли во рту.
   И тогда Комаров вдруг, в первый и последний раз в жизни, взбунтовался, разозлился на себя, что плывет по течению, что неспособен искренне увлечься хорошенькой женщиной хоть на полночи, хоть на час, что при этой неспособности все равно строит дурацкие планы, и, кажется, еще за что-то, уже самому малопонятное. Он оставил на столе восемь рублей трешку и пятерку - жест, вообще говоря, немного слишком широкий накануне покупки автомобиля - и, стараясь не смотреть на Свету, почему-то чувствуя себя виноватым перед нею, предавшим ее, что ли, быстро пошел к выходу.
   Слепой баянист пел вслед бернесовским голосом: до тебя мне дойти нелегко, а до смерти - четыре шага.
   18.
   В эту же ночь Комаров умер в своем номере от инфаркта.
   Когда вдруг стало плохо, Комаров закусил губу и подумал: ерунда, ничего серьезного! В тридцать три года ни с того ни с сего концы не отдают, - и действительно: боль отпустила, и так бесповоротно, что Комаров даже позволил себе порисоваться, поиграть в эдакие кошки-мышки с судьбою, со смертью: а что б, мол, случилось, если б ему действительно через несколько минут пришлось умирать? Стало б, мол, ему страшно или снизошло бы на душу то спокойное приятие конца, о котором рассуждают писатели, сами умирать до того не пробовавшие, и рассказывают очевидцы, правда, только о глубоких стариках, вроде той горничной на стуле, вросшем в асфальт? Имело бы, мол, тогда значение, что Комаров ничего не сделал, ничего по себе не оставил, или было бы ему наплевать, как сейчас наплевать на работу, на соседку из ресторана, да, вообще говоря, и на жизнь в целом? О чем бы, мол, Комаров думал? О чем жалел? С кем бы прощался?
   С родителями, которых всегда любил привычной, положенной любовью, не требующей особых затрат души, и которые умерли для него много раньше: года через три после того, как он женился и стал жить отдельно от них, - чем на самом деле?
   С сыном, которого никогда не любил, потому что тот был результатом неосторожности и поводом для первых серьезных ссор с женою, и которого иногда даже прямо ненавидел за неудобства, приносимые его существованием, и за то, что выказать эту ненависть открыто невозможно; за то, наконец, что никак не мог понять его - поколение ли другое (хотя какое, к черту, поколение - в семь-то лет!), редко ли видел: по субботам и воскресеньям, когда забирал из садика-интерната, просто ли и не хотел?
   С женою, с которой зарегистрировался в свое время лишь потому, что слишком долго встречались, а когда ей надо было ехать на село по распределению - проявил какое-то дурацкое благородство, и которая, по сути, всерьез никогда Комарова не занимала: он не верил, что в ее жизни, в ее душе может заключаться хоть что-нибудь заслуживающее внимания, да жена на внимание к себе последнее время и не претендовала?
   С любовницей? С которою из них? Он и не помнил их как следует; их и любовницами-то язык не поворачивается назвать: так, объекты мимолетных знакомств, героини скучнейших приключений.
   С друзьями, которые давно уже только числились таковыми: жили своей понятно-непонятной жизнью, а нечастые встречи с ними неизменно и неизбежно превращались в поиски тем для разговоров, достаточно светских, чтобы не задевать ничьих самолюбий и проблем: все равно человеку со стороны не разобраться, да и разбираться-то не к чему: хватает и своего?
   А о чем, собственно, жалеть? Все, чего Комаров желал, так или иначе сбылось или вот-вот должно сбыться: и Плехановский институт, и работа в министерстве на вполне перспективной должности, и, пусть не очень любимая, - а у кого очень?! - но вполне престижного вида жена, и недавно - отдельная трехкомнатная, бесплатная, не кооператив, и скоро - оранжевые, да, непременно оранжевые! они заметнее, с ними меньше всего происходит аварий - ?жигули? ноль-третьей модели: деньги почти собраны и открытка придет вот-вот.
   Правда, оставалась от зеленой юности одна нереализованная мечта, от которой он сам в свое время и отказался: писал в институте стихи, показывал их кой-кому, но отзывы слышал не слишком восторженные. Комарову говорили, что стихи ничего, недурные, но писать сейчас умеют все, такого умения самого по себе недостаточно, чтобы называться поэтом. Комаров поверил отзывам без борьбы и даже с каким-то облегчением, а при случае повторял из Вознесенского, что, дескать, пол-России свистать выучили, а Соловья-разбойника все равно нет как нет. Право же, по зрелом размышлении об этом жалеть тоже стоило вряд ли.
   Немного позже, когда боль навалилась снова и Комаров понял, что все, доигрался, умирает всерьез, - неторопливые эти, внешние мысли уже не успели прийти в голову. Явился дикий, животный страх смерти, сквозь который вдруг проглянули глаза - глаза Светы из ресторана, - и Комаров сильно и тоскливо пожалел, что ее нету сейчас с ним.
   19.
   Когда Лена все-таки расплатилась, взяла Витьку за руку и направилась к выходу, ташкентец, вежливый и безобидный, но донельзя прилипчивый, увязался за ними, и идти было хоть и не страшно, однако противно вполне. На улице стемнело. Мемориал эффектно осветили зеленые лучи прожекторов, и Витька снова потянул Лену туда, а она, усталая и до предела раздраженная дурацким вечером, тем не менее согласилась: в надежде отделаться от неожиданного поклонника. Надежда, разумеется, не сбылась, и они, на сей раз втроем, снова походили вокруг и внутри бетонного кольца. Узбек заигрывал с Витькою, чтобы хоть так подольститься к матери, но ревнивый сын заигрываний не принимал, и Лена почувствовала к нему благодарность за это.
   Наконец Виктор удовлетворил тягу к познанию прошлого, и они пошли вниз. Там, где дорожки от мемориала и ресторана сливались, повстречался давешний мотоциклист. Он был один и спросил, как пройти на Кривошты. Лена мгновенно забыла о своей на него обиде, обрадовалась, что знает улицу, сказала, что живет неподалеку, покажет, - пусть, мол, идет с ними, а где же ваш мотоцикл?
   Они шли и болтали о том о сем, даже именами обменялись, - мотоциклист был очень легок в беседе, - а когда дошагали до этого самого непроизносимого Кривошты и парень, поблагодарив, скрылся во тьме, не попытался хоть формально справиться, где можно отыскать Лену завтра или, скажем, послезавтра, ей снова стало скверно, и она снова разозлилась на него, на этого пижона в кожаной куртке.
   Нацмен, правда, по дороге отвязался - и то слава Богу.
   20.
   Старуха горничная, которую вчера при входе в гостиницу заметил Комаров и о которой так случайно вспомнил за четверть часа до второго приступа, пришла утром убирать номер и увидела лежащий на полу труп. Вид смерти не произвел на старуху, привыкшую к диалектике жизни, глубокого впечатления, вызвал только мгновенное невольное чувство жалости, что, дескать, такой молодой.
   Старуха собралась было доложить администраторше, но, выходя, случайно обратила внимание, как в зеркале, перед которым Комаров вчера столь старательно повязывал галстук, отражаются беспомощно запрокинутый подбородок голого трупа, шея, перерезанная прямой линией русой бородки, и старухе захотелось по смутному, но крепко сидящему в крови обычаю прикрыть, занавесить зеркало, чтобы вернуть смерти подобающие ей спокойствие и величие, уничтожить непристойное отражение.
   Старуха завернула в служебный закуток и взяла свою черную шаль с крупными красными и зелеными цветами, но тут же и перерешила: мало ли! - и заменила наволочкою из кучи белья, приготовленного в стирку.
   Когда старуха пыталась приладить наволочку к зеркалу, оно сорвалось с гвоздя и разбилось об пол на три больших неровных осколка. Одно к одному, подумала старуха, подосадовала на себя, что ввязалась в историю, когда ее никто не просил, и сочла за лучшее промолчать о смерти постояльца, чтобы, чего доброго, не вычли из зарплаты. Пусть уж сменщица сама увидит и сообщит, а бедняге все равно, может и полежать еще часок-другой.
   Старуха отнесла назад наволочку, убрала соседний, последний на этаже номер, сдала ключи и ушла домой.
   21.
   Назавтра Лена встретила пижона у моря, и он мало что узнал обрадовался ей, словно старой доброй приятельнице, и позвал с собою в Никиты. В Никиты Лена ездила позавчера, возила Витьку, - тем не менее согласилась сразу и, оставив недовольного сына на попечение едва знакомой соседки по комнате, быстро оделась и взобралась на неудобное сиденье мотоцикла. ?Ява? взревела, встала, трогаясь, на дыбы, - пижон усмирил ее резкими шпорами, - и помчалась по извилистому шоссе с неимоверной скоростью. Лене было нестрашно и весело.
   В Никитах они с пижоном гуляли, ели мороженое, целовались на скамейке, прямо на глазах у публики. Последнее тоже было хорошо и весело, потому что Лена уже лет семь не целовалась вообще, и поцелуи казались внове, почти как в первый раз. Потом пижон читал свои стихи, из которых особенно одно стихотворение Лене понравилось, и она даже записала его себе на память.
   Вечером Лена отдалась пижону на склоне какой-то горы, прямо в черте города, привалясь к острой кромке бетонного колодца канализации, что выступал из земли на высоту табурета. Все было как-то неудобно, неловко, нескладно: и троллейбусы, проходившие внизу не более чем в десятке метров; и настырный лай собаки неподалеку, так что казалось: она где-то совсем рядом, чует любовников, может, даже и видит, недовольна их присутствием, поведением, а не мешай цепь на ошейнике, и набросилась бы с аппетитом; и осыпающиеся под ногами камешки - ноги скользят по ним, как по льду; и, наконец, больше, пожалуй, прочего не вполне прекратившиеся у Лены месячные.
   Два следующие дня провели вместе, встречали на Ай Петри рассвет (утро, правда, оказалось пасмурное: ни обещанного пижоном зеленого луча, ни солнца, ни Турции не увидали, только замерзли да не выспались), ездили в Судак, в Старый Крым, в Коктебель, где на пляже у пижона нашлось множество знакомых, и он немного стеснялся спутницы и своего стеснения.
   К середине второго дня Лена почувствовала, что успела необратимо надоесть своему первому (смешно: все восемь лет брака Лена оставалась Комарову безупречно верна) любовнику, раздражает его больше и больше. К вечеру она устроила пижону по этому поводу что-то вроде истерики, и на другое утро он просто не появился: укатил, не попрощавшись, на своей ?яве? дальше, неведомо куда. И пусть, и правильно, и так ей и надо!