Е.; Куздюмов; Калерия; прыщавые батрацкие сыны наяривают про Щорса; геморроидальный исполнитель, Куздюмов-прим, меняет свое лицо от писателя до Предкомитета и назад; нервный мальчик-психиатр, сам явно сумасшедший, стоит на крыше автомобиля и призывает собравшихся к покаянию; Яшка в синем жалком ?москвичк? сидит в компании Венус - будущей своей неофициальной вдовы, а Тамара с Региною моют машину, словно надеясь придать ей хоть отчасти престижный, благопристойный вид, теплой водою из полиэтиленового ведерка; Пэдик во всем своем великолепии; его обставленная засосами, как банками, и измазанная черной икрою супруга; поэтический диван-кровать, весь, целиком, вместе с обитателями, въезжает на гаишную площадку, словно печка из сказки про Емелю; интеллектуал Владимирский оседлал бутафорский картонный айсберг и что-то вещает; Иван Говно в джинсовом костюме; глуховатый Арсениев тезка; Юра Жданов, опасливо оглядываясь по сторонам, жадно жует довесочек; антисоветчик Писин потрясает ста томами своих партийных книжек; двое с гитарами: девочка в терновом венце из колючей проволоки и бард и менестрель, автор песенки ?Мы встретились в раю?; и - на корточках, по-зэчьи, Венчик; пьяный Каргун верхом на Коне Чапая; юморист Кутяев лежит прямо тут, на асфальте, в луже масла АС-8, в обществе горбатого Яшки и пэтэушниц; Яшкины губы шевелятся - и уж наверное словами: ?РАДИ БОГА, НЕ ПИШИ ПРОЗЫ!?; еще двое с гитарами, но неясные, как за дымкою, за занавеской: оба грустные, оба - с усиками, оба лысоватые, немолодые; двое мальчиков-красавчиков: Максим и второй, из КГБ, тот, что брал убийцу шведов; прыщавая девица с огромным папье-машевым членом в руках; снова Лика - в вечернем платье - нет-нет, и это не Лика! женщина с лошадиным, почти как у Шефа, лицом и в голубых джинсах, та, что исчезнет скоро - исчезла недавно - в глубинах Арсениевой коммуналки; Черников тупо твердит: ?КАК ТЫ МОЖЕШЬ ЖИТЬ С ТАКОЙ ФИЛОСОФИЕЙ??; прекрасная кукольница; Урыльников в бронированном ЗИЛе; перед бородатым Игорем Сосюрой пляшет на капоте ?победы? длинноногая Саломея: подружка Лены, Леночки, Леночки Синевой, ленинградской Арсениевой любови, Ностальгии, и сама она, не постаревшая вовсе, не родившая еще сына и не вскрывшая вены в коммунальной ванной; саратовская Валя, аспиранточка из парадного, так и сидит враскоряку на Бог весть откуда появившемся здесь пыльном, окованном по углам сундуке, так и сидит, как Арсений оставил ее сто лет назад; печальный еврей Нахарес; шестеро детей: трое мальчиков и три девочки, - не по-сегодняшнему одетых, гарцуют на пони и стреляют друг в друга из игрушечных ружей монте-кристо самыми настоящими пулями; даже Арсениев дед тут: эдакий Чеховский герой в летнем парусинковом костюме, но в буденновском шлеме со звездою; военный врач в форме русской армии; молоденькая Арсениева мать со значками КИМ и ВОРОШИЛОВСКИЙ СТРЕЛОК на груди и со счетами под мышкой; бритый наголо следователь Слипчак в сапогах и расшитой украинской рубахе о чем-то мирно беседует с начлагом, Арсениевым отцом, первой его женою, певицею из театра Станиславского, и дядей Костею; двое восставших из мертвых изможденных зеков-доходяг: родные Арсениевы дядья, еще какие-то зеки позади одной, не поддающейся детализации массою, - и чистенький благообразный старичок прохаживается перед их строем с ладненьким серебряным топориком в руке: другой Слипчак, Егор Лукич; лысый, беззубый, полуоглохший Тавризян пытается, вероятно, обрести смысл собственной жизни, напряженно вглядываясь в Того Кто Висел На Стене; рядом женщина пишет цифрами горькую свою прозу; а вот и душка Эакулевич в канареечного цвета ноль-третьем ?жигуленке?, что облеплен со всех сторон раздетыми и полураздетыми женщинами: лесбияночками из Магадана, Олей в наволочке, Галочкою, кем-то там, плохо различимым, еще; муж-инженер ресторанной мадонны; мент из метро; служительница; неуловимый Колобков, - он и здесь вертится, бегает среди народа, так что и здесь его как следует не разглядеть, да и не хочется; всмерть избитый ступенями пьяный с эскалатора; Профессор с расстегнутой на ?милтонсе? ширинкою, откуда высовывается, поводя головкою, маленькая гадючка; прыщавая рыженькая из Челябинска, и рядом скрючился Сукин, обеими руками держится за отбитые яйца; гинеколог из Лебедя; карла с хвостиком; ведающий списком коротышка в обнимку со своею двадцать первою ?волгой? и тут же - черный с погончиками, в бескозырке ?АВРОРА? и с бронзового цвета наганом, точная копия одного из четверых матросиков с ?Площади Революции?: выпрямился, сбежал, надул кого-то уговорил постоять за себя! Забитая до полусмерти вокзальная проститутка из Ленинграда; Лена в болотной блузе, ой, пардон! - Лена в этот миг только выбирается из такси, и потому Арсению не видна; однако Ленин одноглазый зверь, десять минут назад оставленный с сухим баком и, кажется, даже незапертыми дверцами у заправки на Беговой - уже где-то здесь, на площадке, и Ленин муж - горбун с огромной головою притулился внутри салона: что-то не то пишет, не то рисует; еще один самоубийца: Золотев, - бутылка валяется на асфальте, из нее толчками, булькая, выливается бензин, а сам Золотов ласкает, гладит по голове нет, не Ауру! - она тут же, рядом, но одна: беременная, в рабочей спецовке фирмы ?Леви страусе?, - а свою измученную абортами маленькую несчастную жену; грустный усатый художник, ныне фарцовщик и валютчик, в обнимку с двумя афганскими борзыми, двумя Маринами Влади; задроченный диссидент строчит на подножке ?Нивы? в позе Того Кто Висел На Стене в Разливе письмо гражданину прокурору; Вовка Хорько в форме сержанта милиции прижигает раскаленными шомполами спину розовому младенчику с нимбом; преподаватель О-го пединститута принимает из стеклянного пенальчика разноцветные таблетки; остриженный наголо уголовник уходит вдаль под автоматом молоденького, тоже остриженного наголо солдатика срочной службы, а их провожает взглядом, вся в слезах, тушь размазана по щекам. Галка, Арсениева соседка по площадке; еще один милиционер с ускользающим от воспоминания восточным лицом, старший лейтенант, причем вроде бы гаишник, - ага, вот и черно-белая регулировочная палочка на поясе; и кто-то там еще, еще, еще, и все они вертятся вокруг небольшого обелиска, удлиненной пирамидки, фаллического символа эпохи, повершенного жестяной пятиконечной звездочкою.
   На лицевой стороне символа - выцветшая фотография женщины и ниже надпись: ТРАЙНИНА, НОМЕР ТРИСТА ДВЕНАДЦАТЫЙ. 11 АПРЕЛЯ 1943 ГОДА - и, через тире - дата романных суток, заполуночной их части. Еще ниже: ПАЛА СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ ЗА ПРАВОЕ (или ЛЕВОЕ - в полутьме не разобрать) ДЕЛО, а на боковых гранях пирамидки, словно две гробовые змеи, извиваются рельефные загогулины: не то просто орнамент, не то - значки интеграла.
   Почему эти люди здесь все? пытается подумать Арсений. Ведь есть же среди них такие, которые никак не унизятся до стояния в очереди на автомобиль. Немного, но есть! Или столь полный кворум означает нечто более страшное для меня: персонажи будущей моей книги поджидают автора, чтобы?.. - пытается подумать, но не успевает, ибо
   262. 5.13.04 - 5.22
   хлопает выпустившая Вильгельмову дверца такси, и исчезает, как сквозь асфальт проваливается, обелиск, и увиденные только что персонажи растворяются, рассасываются, становятся незаметны, неузнаваемы в усталой утренней толпе очередников - в толпе текучей, аморфной, - отнюдь не в том упругом монолите, какой предполагал увидеть Арсений, настроившийся на перекличку.
   Уже отсюда, с шоссе, с пригорка, совершенно ясно, что перекличка не идет и не ожидается, но это слишком маловероятно, и Арсений недоверчиво глядит на часы, снова на толпу, опять на часы: четырнадцатая минута шестого. Что, отменили? Забывший, оставивший Вильгельмову, бросается Арсений вперед, вниз, в не слишком густую человеческую гущу. Перенесли? Позже начнут? Когда? Люди, к которым он обращается, все, видать, попадаются совестливые: отворачиваются, отводят глаза, из доброго десятка не отозвался никто - и Арсению становится не по себе. Товарищи! Что ж такое, на самом деле! Ответит мне кто-нибудь или нет?! И, словно громкие последние слова звучат приказом каким-то, командою... нет! словно они звенят бубенчиком прокаженного - народ редеет вокруг Арсения, образуя несвойственную природе пустоту, границы ее раздвигаются и раздвигаются, и вот оттуда, из-за удаляющихся границ, прорезается возмущенный вильгельмовский голосок: они раньше перекличку начали! В половине четвертого! Они нас из списков выбросили!
   Арсений аж задыхается от известия, хотя с первого взгляда на площадку предчувствовал что-то в подобном роде. Уже, кажется, и автомобиль не так ему важен, уже и автомобиль меркнет, как мерк на минуту несколько часов назад, при попытке проникнуть в метро, - а ударила под дых жуткая, черная, насильственная несправедливость, исходящая на сей раз не от какой-то там Системы, не от зловещего, таинственного ГБ, но вот от них, от людей, его окружающих, с которыми он ходит по одним тротуарам и подземным переходам, ездит в одних троллейбусах, спускается и поднимается на одних эскалаторах, ест в одной стекляшке, -и не к кому апеллировать, некому пожаловаться на чудовищный произвол. Но как же? Ведь на пять было назначено...
   Столько, наверное, наивной растерянности звучит в Арсениевой реплике, столько недоумения и детской обиды, что стыдливый басок не выдерживает, бормочет de profundis толпы: общее решение. Перенесли. Большинством голосов. Де-мо-кра-ти-я-а... стонет Арсений. Безголовая гидра! Но кто-то ведь направляет демократические решения, кто-то за них ответствен! Ну конечно же эти двое: коротышка и длинный с погончиками. И отыскать их, во всяком случае коротышку, не задача: он прикован, как к ядру, к своей ?волге?, он от нее шагу не ступит.
   Итак, растерянность проходит, в голове возникает план, и Арсений, снова как полководец, нет, как вождь восстания, произносит повелительно: Лена! Вильгельмова! Сюда! Вильгельмова тут же показывается на импровизированном майданчике, и не одна: то справа, то слева, то сзади выпускает из себя толпа прочих обездоленных, легковерных, кто тоже отошел до пяти: вздремнуть или выпить чаю, да и тех, надо думать, кто только что появился и надеется попасть в список на холяву, - все они как-то вдруг признают в Арсении командира, - а он, полный священного негодования, жаждою справедливости обуянный, и не удивляется нисколько: бросает вперед, по направлению к коротышкиной ?волге?, руку эдаким упругим, энергичным движением и ведет своих волонтеров на толпу.
   Если бы толпа, потеряв ненадолго вождей, не распалась бы на отдельных, каждого со своей психологией, своими страхами, своими представлениями о совести и справедливости персонажей, она, пожалуй, не расступилась бы перед Арсениевым отрядом, ибо он, маломощный, двигался отвоевывать у нее нечто уже ею захваченное и проголосованное, - стало быть, законное, - но она расступается и открывает мозговой центр демократии: серую ?волгу? модели ?М-21?. На переднем диване сидит коротышка и, положив тетрадку со списком на руль, что-то вычитывает в ней, высчитывает, что-то помечает под рассветляющейся серостью весеннего утра; длинный с погончиками тоже тут как тут: полулежит, закрыв глаза, на диванчике заднем: отдыхает от трудов.
   Арсений, бесстрашный от сознания собственной правоты, уверенный в победе, подогреваемый тяжелым, решительным дыханием следующих за ним соратников, не раздумывая, бросается к дверной ручке, - он еще не знает, что станет делать дальше: восстановит ли, завладев тетрадкою, несправедливо вычеркнутые из списка фамилии или просто уничтожит в праведном гневе, порвет, сожжет и по ветру развеет саму тетрадку, и они с обиженными составят новый, справедливый список, который откроют собственными именами, а тех, бывших вождей демократии: длинного и коротышку - и вообще туда не допустят, - не знает, но бросается, однако палец, как назло, соскальзывает с никелированной открывальной кнопочки, и коротышка успевает услышать, заметить, среагировать: топит шпенек фиксатора в тот самый миг, когда Арсений, вторично нащупавший кнопку, на нее нажимает. Дверца не поддается, и Арсений, как давеча в окно бензоколонки, принимается колотить в лобовое стекло ?волги?, а разъяренные его партизаны обступили со всех сторон непрочную жестяную крепость, тузят ее кулаками, копытами, раскачивают из стороны в сторону.
   Длинный с погончиками давно проснулся, и Арсений в какое-то мгновение ловит его пристальный, бронзовый взгляд, - кэк жывие! - а коротышка давит на ключик: вертит стартер, пытается запустить двигатель. Колеса, колеса коли! орет Арсений. Уйдут! И тут же шипят один, другой, третий фонтанчики воздуха. ?Волга? оседает, и как раз в это мгновение мотор заводится. В коротышке читается решимость двигаться, несмотря на неприятности с резиной, несмотря на стоящих у капота людей: вперед, по ним, если не расступятся! - и его следует остановить. Камень! кричит взобравшийся на капот Арсений. Что-нибудь тяжелое! Не глядя, протягивает руку назад, в сторону, и ощущает в ладони холодную массу металла: кто-то услужливо подал монтировку. Что любопытно: прочая толпа, отметившаяся, не принимает пока ничью сторону, как стала кругом, так и стоит и даже реплик, кажется, не подает: затаила дыхание, ждет, кто победит.
   Арсений в упоении разрушения опускает монтировку на лобовое стекло, но поза неудобна, размах маленький, стекло на поддается. Арсений ударяет еще, еще, еще раз, а коротышка тем временем трогает машину с места но вот стекло хрястнуло и осыпалось мелким дождем осколков. Рука с монтировкою, не встречая привычной преграды, привычного сопротивления, проваливается внутрь салона и в то же мгновение чувствует на себе, на запястье своем, бронзовые клещи чьих-то пальцев, и уже нету сил держать монтировку, она выпадает, и вдруг чужой, в черном рукаве рукою поднятая с замахом, оказывается в каком-то десятке сантиметров от Арсениева лица. И сантиметры эти резко, по логарифмической кривой, сокращаются, пока не сходят на нет.
   263.
   264.
   265.
   И Арсений останавливается в нелегком раздумий над Арсением, что лежит в кустах, на берету канала, беспамятный от удара железяки, которую сам же первый и поднял. Арсений-автор понимает, что наступил наиболее удобный момент, чтобы взять да перерезать нить жизни Арсения-героя, удобный и гуманный, ибо смерть случится в бессознательном состоянии. Когда-то, давным-давно, еще находясь с Арсением-героем в одном лице, Арсений-автор составлял план своего романа, и по плану Арсений-герой должен был прийти в себя, но с тех пор он сумел наделать столько непредсказуемых загодя пакостей, проявить себя с таких гадких сторон, что Арсения-автора одолевают сомнения: не одна ли, мол, гибель сможет - хоть отчасти! - примирить читателей с Арсением-героем? Все же к мертвым, особенно когда сами каким-нибудь боком принимали участие в убийстве, мы относимся с большим снисхождением, нежели к живым.
   Но имеет ли Арсений право, пусть даже из самых добрых побуждений, лишать Арсения возможности написать его ?ДТП?? Ах, Арсений-автор понимает, конечно, что, сколь бы талантливым, сколь бы пронзительным, сколь бы сочащимся кровью ни получился роман, мало найдется читателей, способных оправдать зло и горечь, которые посеял вокруг себя литератор, проживая жизнь, ведущую к произведению, но, коль уж зло и горечь все равно посеяны, пусть взамен останется хоть книга!
   И Арсений осторожно, на цыпочках, отходит от Арсения в надежде на жизненные силы последнего.
   266. 10.15 - 10.25
   Уже не первый год стоял Арсений, сгорбленный, под аркою ?Площади Революции?, занимая место братишки с ?Авроры?, и бронзовый наган, за ствол которого считал своим долгом ухватиться каждый проходящий мимо пацан, налил правую руку невыносимой тяжестью, а тесная бескозырка ломила голову, словно пыточный обруч. Арсений давно потерял надежду на смену и как-то даже отупел, закостенел в собственном страдании, как вдруг яркий огненный луч прорезал подземелье, и Арсений понял, что пришло время освобождения. Он попробовал пошевелиться, но затекшее тело отдалось нестерпимою болью, благодаря которой Арсений и очнулся окончательно, приоткрыл глаз и вторично шевельнулся, чтобы увести зрачок из-под слепящего света. И снова движение мгновенно отдалось во всем теле, замерзшем и избитом. Ах, вон оно в чем дело! солнце, ползая по кустам, отыскало щелочку, сквозь которую сумело-таки упасть на Арсениево веко, и, отфильтрованное кожей и кровью сосудов, красно-багровое, достало сетчатку и преобразилось в сознании в сигнал к освобождению.
   Соленый, нехороший вкус во рту. Арсений пробежал изнутри языком по зубам. Правый верхний клык легко поддался слабому мягкому натиску, шатнулся вперед, отозвался в десне воспаленным саднением. Арсений хотел потрогать его рукою, но первое же движение снова разбудило общее страдание тела. Отдельно и особенно трещала голова.
   Буквально в сто приемов, постепенно, медленно поднялся Арсений сначала на колени, потом во весь рост. Потрогал зуб, но осторожно: очень хотелось верить, что выбит он не вполне, что еще врастет, восстановится. Почему расквашены щека и губа, почему качается зуб, Арсений не понимал и не помнил. Замеченная им за мгновение до беспамятства монтировка стала предвестием и орудием первого и, кажется, окончательного удара, ибо за ним не было ничего. Неужто же били и после потери сознания? Зачем? Бессмыслица. Или так лихо волочили к кустам? Арсений протянул к глазам руку: справиться который час, и тут же треснула корочка на запястье, выпустила горячую каплю. Весь обшлаг рубахи в засохшей коричневой крови, и из петли торчит обломок запонки. Ах, да! это он вчера стучался к заправщице, а потом штурмовал крепость на колесах. Который час - не разобрать: стекло утратило прозрачность, побелело от микротрещинок. И хотя только затем, да еще взглянув предварительно в сторону сияющей под солнцем гладкой поверхности канала и легкой дымкою затянутых новостроенных жилых массивов, посмотрел Арсений на площадку, он давно уже, может, с первого от пробуждения мига, знал, что увидит на ней (боковое ли зрение подсказало, внутреннее ли), и действительно: летают бумажные обрывки, валяются бутылки; чернеют на сером асфальте лужи и пятна ГСМ; горя тысячами бриллиантиков, переливаются осколки лобового стекла давешней ?волги?. Все закончилось. Он опоздал.
   Тогда Арсений опустил голову и обратил взор на себя самого. Грязен он оказался, вопреки ожиданиям, не слишком: стало быть, не по земле волокли, стало быть, просто били. Попробовал почиститься. Тело болело - не иначе как все в синяках. Все-таки били, с-сволочи! Он уже без сознания валялся, а они, с-суки, били! И ни один из тех, чьи права Арсений защищал, не вступился, не помог, не доставил в больницу! Перешагнув границу кустарника, Арсений поскользнулся на раскисшем пригорке, но остаться на ногах удалось. Выйдя на асфальт, остановился, извлек из кармана скомканный грязный носовой платок и обмотал кровоточащее запястье. Чтобы завязать узелок, потребовалась помощь челюстей, и выбитый зуб, полузабытый на время, тут же напомнил о себе. Неужели выпадет, не удержится? снова подумал Арсений с досадою. А потом еще придется выковыривать корешки козьей ножкой. Так, кажется, называется у них пыточный сей инструмент? Прошел по дуге площадку и выбрался на тропинку, что вела сквозь лесок к зданию ГАИ. Слабая надежда: а вдруг запись не кончилась? вдруг удастся восстановиться в очереди? вдруг сторонники завершили дело, которое начал он? брезжила где-то в мозжечке, но ее осознания Арсений себе не позволял.
   Дверь ГАИ оказалась заперта, Арсений не стал даже и стучаться: Легкий ветер поворашивал на ступеньках обрывки одного из списков, суля им судьбу товарищей, в обилии усыпавших землю кругом. Ну и куда теперь? подумал Арсений, когда и мозжечок стал чист от надежды, как вымытое заботливой домохозяйкою весеннее оконное стекло. Только не домой. И не на службу. Кажется, вчера какая-то Лена была... христианка... или Света?.. Вопрос, впрочем, риторический: кроме Лики, пойти все равно не к кому. Дал бы только Бог застать ее дома!
   Арсений направлялся к поблескивающей свежею красной краскою будке телефона-автомата и думал: вот и порядок! Вот и отлично! Вот и замечательно: получить по зубам! Самое время! Мне давно требовалась приличная встряска. Как в том анекдоте про свинью: дескать, зарезать не зарезали, но попиздили хорошо! Я слишком заигрался с Системою, с властью. Я слишком увлекся ее правилами игры, слишком возмечтал об ее призах! Какого дерьма я только не понаписал за последних годы, а Они размножили дерьмо миллионными тиражами! И то, что статьи скоро забудутся, собственно, уже забылись, пошли на подтирку (смешно, отметил Арсений противоречие: дерьмо на подтирку!), - вовсе не аргумент! Как документы обвинения на Божьем Суде, они останутся в библиотеках, а главное, в моей собственной памяти. И в памяти тех, кто платил мне за них. Что самое обидное: платили-то, в общем, копейки! А если вдобавок выйдет и книжка, моя говенная, сраная книжица в ?Молодой гвардии?, я никогда уже не смогу взглянуть в зеркало. Не на галстук, не на прическу, а на себя. И забуду, каков я есть. И потом - Лика. Сколько можно мучить маленькую, несчастную, прекрасную женщину. И ее, и себя. Ведь, в сущности, кроме нее, у меня никого нету на свете. И никогда не будет. А то, что я, дескать, не имею права брать на себя ответственность ни за нее, ни за ее дочку, - пустые отговорки: жена должна разделять судьбу мужа, дети - судьбы родителей. Так велось испокон веку, так должно и остаться. На этом, может, и держится еще земля. Ни один ребенок, если ему удается вырасти в человека, не прощает родителям, что они не люди, а тени, жрецы людоедской идеологии, даже если становились тенями ради него. Якобы ради него. Решено! Я сейчас же звоню Лике, пусть быстренько укладывается. Забираю ее и Олечку к себе, ухожу из журнала. Ах, сегодня суббота. Или пятница? Не важно. Значит, из журнала ухожу в понедельник.
   Арсений зашел в автомат, снял трубку и полез в карман за монетою. Там не нашлось ничего, кроме смятой пачки ?явы?. Повесил трубку, выбрал из трех оставшихся сигарет сравнительно целую, отправил, оторвав поврежденный фильтр, в рот, снова наткнулся языком на поломанный зуб. Пачку же с двумя безнадежно лопнувшими сигаретами смял окончательно, в комок, бросил под ноги. Зажигалочка! вдруг припомнил - и вместе с зажигалкою - весь свой вчерашний день. Бедная моя зажигалочка.
   Денег не оказалось ни в одном кармане: ни медных, ни серебряных, ни бумажных, и тут же обнаружилось, что нету и ?дипломата? с удостоверением, паспортом, черновиками и чем-то там еще. Арсений выскочил вон и побежал к площадке - выскочил и побежал ровно настолько, насколько позволяло состояние. Отыскал в кустах место, где провалялся все утро. Посмотрел вокруг, еще шире вокруг. ?Дипломата? не было. Обошел все кусты: изнутри и снаружи, со стороны канала. Глядя под ноги бессмысленно-внимательно, ибо на ее сравнительно небольшой и ровной поверхности чемоданчик заметился бы сразу пошел по площадке и наткнулся взглядом на что-то знакомое: остатки блокнота, затоптанные в масляную лужу. Приподнял двумя пальцами за угол: из полусотни страниц, некогда блокнот составлявших, осталось не больше полудесятка. Темные прозрачные на просвет пятна являли обрывки строчек ?Шестикрылого Серафима? в прямом и зеркальном виде, одни налезающие на другие. Арсений разжал пальцы и пнул ногою упавшее на асфальт месиво. Резкое движение снова отдалось болью. Где же ?дипломат?? продолжало тупо бубнить в мозгу. А, может, оно и к лучшему? приостановил Арсений бубнение. Подумаешь: паспорт, удостоверение! Гори все огнем! Разве что кто в ГАИ снес? - бубнение возобновилось. Испиздили до полусмерти, а чемоданчик снесли в ГАИ. Честные. Только там все равно закрыто. И в последний раз покинул Арсений площадку.
   Однако, проходя мимо двухэтажного домика, не удержался, стукнул в дверь, впрочем, безо всякой надежды, просто так, и двинулся дальше, но не успел свернуть на тротуар, как услышал лязг замка и голос сзади: эй, парень! На пороге стоял старший лейтенант, похоже, тот самый, что привиделся Арсению в странное бредовое мгновенье рассвета, несколько часов назад, - только без палочки на поясе. Кого же он мне напоминает? тупо думал Арсений. Кого он мне так мучительно напоминает? Это ты стучал? и улыбка хитрая, знакомая до сумасшествия. Вы меня? Да-да. Я. Простите, я хотел спросить: вам не передавали чемоданчик? Черный такой, ?дипломат?. Кейс-атташе. Я ночью где-то здесь потерял. Лейтенант отрицательно мотнул головою, а Арсений совсем уже повернулся, как вспомнил, узнал: РАВИЛЬ. Конечно же Равиль! Выбритый, постаревший Равиль. Но это казалось невероятным, и Арсений, приглядываясь, задал гаишнику риторический вопрос: а что, запись прошла? Фью! свистнул лейтенант, и Арсений едва удержался, чтобы не расколоться, не сказать: Равка, ты? Чего дурака валяешь? Что за идиотские розыгрыши?! Но татарское лицо гаишника оставалось таким посторонним, хоть и грубо доброжелательным, что собственному безумию верилось скорее, чем собственным глазам. Запись! Ищи прошлогоднего снега! Часа два, как закончили! Опоздал, что ли? Да я, видите ли... (нет, ерунда! какой же он Равиль! и лицо совсем не то, и фигура... татары - они все друг на друга похожи!). Ладно, что с тобой делать! заходи сюда. Вот, бери открытку, заполняй, и поднес к кончику Арсениевой сигареты, о которой тот давно забыл, горящую спичку.