Боже, как хочется курить! думает дрожащая от возбуждения Вильгельмова, приводя кресло в нормальное состояние и устраиваясь за рулем. Колготы одной пустой ногою свисают из бардачка.
   231. 4.06 - 4.09
   Лика подошла к окну и взглянула вниз: маленький светлый автомобильчик в плане с аспидным кругом посередине. Подумала: мишень для Бога. Под руку подвернулась Арсениева зажигалка, Лика влезла на подоконник, открыла форточку, попыталась прицелиться и швырнула никелированную вещицу вниз, но, кажется, в мишень не попала. Потом с трудом, едва не разбившись, спустилась и неверными пальцами, так что игла со скрипом, усиленным электроникою до скрежета, проскребла по нежным бороздкам черного диска, перенесла звукосниматель куда-то на середину пластинки и под начавшееся полузвуком-полусловом пение вернулась к окну. Божья мишень двинулась с места, словно надеясь таким наивным способом убежать кары. Аспидный ее центр, яблочко, отлепился от нее и, перекувырнувшись в воздухе, спланировал на асфальт, обнаружил в полете сходство со шляпою.
   Как мишень остановилась, как выпустила из своих недр маленькую женскую фигурку, подобравшую яблочко с асфальта и водворившую на голову, Лика уже не увидела, ибо печальный просветленный голос:
   Дай передышку щедрому хоть до исхода дня,
   Каину дай раскаянье и не забудь про меня,
   пытаясь приобщить ее к недостижимому для смертного человека миру, исторг из Лики искренние, хоть, увы, и пьяные слезы.
   Охранить же Арсения от страшного сна голос не сумел, ибо тих и маломощен, тут даже электроника помочь не могла, - а пространство, отделяющее голос от внутренностей одноглазой жестянки, слишком велико, разгорожено стеклами и стенами и все увеличивается, увеличивается и увеличивается...
   232.
   233. 3.40 - 3.44
   Юре все же удалось задремать в гостиничном кресле, под недреманным оком сорокасвечевого бра, кошмары носились в подсознании: пьяная Галя, мертвая Лика, - однако от неудобства положения тело затекло очень скоро и, потребовав перемен, разбудило владельца. Юра проснулся, сходил в дальний конец коридора, в туалет, выкурил сигарету - до утра еще ой как далеко! - и, чтобы отогнать мысли о Гале, о пустующей в М-ске двухкомнатной квартирке, о том, как вообще жить дальше, - извлек Арсениеву рукопись, засунутую в щель между сиденьем и левым подлокотником, нашел окончание ?Ностальгии?, которую дочитал еще до сна, перевернул страницу.
   Ниже названия Убийца шел текст: гражданин прокурор! Наш процесс, кажется, подходит к концу: в понедельник должны вынести приговоры, точнее: огласить их, ибо они, разумеется, вынесены давным-давно, еще до ареста.
   Глава двадцать вторая
   УБИЙЦА
   Мое письмо - попытка святотатства:
   так в небеса летящая душа,
   чтобы за тело с Богом рассчитаться,
   берет о собой взведенный ППШ.
   Р. Уразаев
   234.
   Гражданин прокурор! Наш процесс, кажется, подходит к концу: в понедельник должны вынести приговоры, точнее: огласить их, ибо они, разумеется, вынесены давным-давно, еще до ареста. Имея довольно сведений о подобных процессах, я могу предположить: меня ждет не более трех-пяти лет лагерей обычного режима, что, если учесть почти два года пребывания под следствием, совсем не много и не страшно. Я полагаю, что мне по моему сроку удастся миновать урановые рудники или подземный завод, и потому мое письмо вовсе не связано с желанием заработать относительно быструю и безболезненную смерть взамен долгой и мучительной. Оно и не знак протеста против комедии вашего суда, эдакий вариант самосожжения: игра между нами идет по известным обеим сторонам правилам, и, когда мы с моими товарищами (впрочем, вам будет понятнее слово ПОДЕЛЬНИКИ) стали передавать свои статьи за границу для опубликования, нет, раньше! - когда только начали собирать и систематизировать информацию для них, - прекрасно знали, что вступаем в открытую борьбу, и знали с кем. К тому же о последствиях вы нас пару раз и предупреждали прямо. Я скажу вам больше, гражданин прокурор: на мой взгляд, вы даже несколько перемудриваете с правилами игры: стоит ли вам, сильным, устраивать этот цирк: городить огород из нелепых обвинений, подтасовывать факты, готовить лжесвидетелей и лжезрителей? Процесс ведь все равно реально не публичен, а ни нас, ни общественное мнение (хоть вам и кажется, что его не существует), ни Запад, ни, наконец, самих себя вам не обмануть. Так что все можно было бы обстряпать проще, согласно, так сказать, КЛАССОВОМУ ПРАВОСОЗНАНИЮ, к чему и призывал в свое время ваш коллега и Нобелевский лауреат Михаил Шолохов. И никто из нас, поверьте, не был бы на вас в обиде. Борьба есть борьба. Что же касается всех этих разговоров о демократических свободах и ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА, - сие, безусловно, болтовня и демагогия как с той, так и с вашей стороны. В жизни все гораздо проще: вы у власти, вы держитесь за свое место, не можете не держаться, - потому эту власть и защищаете. Мы выступаем против нее и, следовательно, против вас, против ваших привилегий, а, так как на сегодняшний день вы сильнее - а вы бесспорно сильнее! - мы и будем наказаны вами и даже, если вам удастся, и усмирены. Естественный ход событий. Я вовсе не собираюсь вступать в казуистические споры по поводу того, чью именно власть вы представляете, пусть а priori будет по-вашему: рабочих, крестьян и ТРУДОВОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ, - мне, как, впрочем, разумеется, и вам, бесконечно далеки интересы и первых, и вторых, а если к третьим вы причисляете себя, то, безо всякого сомнения, и третьих, то есть третьих тогда получится - только мне. В конечном итоге в том, что произошло около шестидесяти лет назад, моей вины нету: ни намеренной, ни случайной, ни трагической (поймите меня правильно: дело не в возрасте, а во ВНУТРЕННЕМ СОЧУВСТВИИ или ПРОТИВОДЕЙСТВИИ), так что я, слава Богу, ни с какой стороны к вашему перевороту не причастен, да вы и устраивали его не для меня. Выходит, нечего мне и обижаться. Просто имеет место грустное несовпадение наших судеб.
   Что же касается до исторической правоты - кому из современников дано ее узнать? ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? Как говорил какой-то, не помню, литератор: ЗЛО - ЭТО, МОЖЕТ, ТО ЖЕ ДОБРО, ТОЛЬКО СПРОЕЦИРОВАННОЕ В ОТДАЛЕННОЕ БУДУЩЕЕ. Неизвестно ведь: вдруг выяснится, что правы были вы, а не мы или, что, скажем, без вас не случилось бы и нас, а мы неожиданно увидимся из грядущего солью земли. Или наоборот. Впрочем, все вышеизложенное знакомо вам по моим статьям, фигурировавшим на процессе в качестве обвинительных материалов.
   235.
   Гражданин прокурор! Коль уж речь зашла о статьях, не могу не заметить, что статьи, в случае успеха письма, окажутся самым главным, практически единственным делом моей жизни. Но, увы, не главным из того, что я ДОЛЖЕН был сделать, ибо убийство я все-таки выношу за скобки. Просто они предоставили мне шанс подать против вас голос, и я не имел права этим шансом не воспользоваться и возможности отложить его на потом. Сам я ценю свои статьи - с точки зрения ВЕЧНОСТИ достаточно невысоко. Главное - мой большой роман, о котором я уже несколько лет мечтаю, роман, куда мне хотелось вложить все, что я думаю о вас, о вас и о себе. Мне грустно, что основная моя книга не напишется - она даже не начата! - во всяком случае, не напишется мною, и теперь это, возможно, основное мое сожаление. Роман должен был называться ?ПРОЦЕСС? (не правда ли, несколько несвежее название? но оно условно, и не в нем суть). Я собирался рассказать историю жизни человека, моего ровесника и современника, историю с самого начала, с рождения, историю того, как он, имея вполне надежное (с вашей точки зрения) рабоче-крестьянское происхождение, постепенно, шаг за шагом, настраивается против вас: против вашей идеологии, против вашей власти, против вашего государства, словом, против СИСТЕМЫ. Мне представлялось более чем интересным проследить, как, вопреки массированным и планомерным действиям на сознание моего героя с самого детства до зрелости: октябрятской, пионерской и комсомольской организациями, школою, ВУЗом, всеми этими ОБЩЕСТВЕННЫМИ ДИСЦИПЛИНАМИ, кино, радио, телевидением, печатью, он все равно, и отнюдь не на поводу у иностранцев, которых видел только по вашему же телевизору, а сам собою, естественно, глядя вокруг, постепенно, непреодолимо начинает ощущать потребность к противодействию, и чем сильнее и всестороннее давите вы, тем необходимее, неудержимее распрямляется он. Короче, я хотел по возможности непредвзято описать бытие и порожденное им согласно вашей же теории - сознание. Сознание, подобное моему, моих товарищей (виноват: подельников), моих единомышленников. И, смею вас уверить, герой книги был бы вполне ТИПИЧЕН и, не сочтите за издевку, СОЦРЕАЛИСТИЧЕН, ибо порожден социалистической реальностью. Не всем подобным людям достает воли действовать, и потому не все они оказываются на скамье подсудимых, но клянусь: моих героев гораздо больше, чем вы можете себе вообразить. Впрочем, вру, клевещу на вас: вы отлично представляете ситуацию в государстве, иначе зачем бы вас понадобилось так много? А ведь без дела вы, кажется, не сидите?
   236.
   Но не в романе суть, гражданин прокурор! Мы с вами только должны были выяснить, что мое письмо отнюдь не протест. Если вам это что-нибудь подскажет, я могу уведомить вас о психологической подоплеке его появления, о, что называется, поводе. О причинах же до времени умолчим! Мой сосед по скамье подсудимых, неважно кто, не будем уточнять, рассказал однажды к слову историю, как он в позапрошлом году, еще на свободе, пытался устроить без очереди в крематорий знакомую старушку. Сосед передал анекдотическую свою беседу с директором заведения. Голубчик вы мой! отбрехивался директор. Что же я могу сделать для вас?! Посудите сами: в Праге четыре крематория, в Лондоне шесть, а в Москве всего один. А тут еще каждую ночь привозят по ПЯТИ РАССТРЕЛЯННЫХ.
   Не знаю, насколько история соответствует истине, но, если даже расстреливают и во сто крат меньше, трупы все же надо куда-то девать! Возможно, их и на самом деле сжигают, хотя, по другой версии, зарывают на тюремном дворе и могилы ровняют с землею, по которой потом прогуливают живых заключенных. (Последний вариант, впрочем, слишком романтичен для вашего тверезого государства.) И пусть я никогда не присутствовал при кремации и видел крематорий только снаружи, да и то - всегда без дыма над трубою, меня все последнее время преследовала эта картина, обрастающая в воображении тем большими подробностями, чем меньше она опиралась на фундамент реальности: род навязчивого кошмара и во сне, и наяву, кошмара, которым я, не исключено, платил за отсутствие подобных видений в свое время, но, как мы уже уговорились с вами, - о нем речь впереди.
   Я рисовал себе лица служителей крематория, вызываемых на эту сверхурочную работу В НОЧЬ: с одной стороны - сорванный отдых, ненормальное для человека время бодрствования, с другой - двойная оплата, а деньги так нужны на ?жигули? или кооператив. Я представлял себе, как подъезжают служители на последних трамваях к Донскому, как входят в пустое здание, где полутемно, где с эффектом реверберации звучат шаги и разговоры вполголоса, как появляется из индивидуальных шкафчиков СПЕЦОДЕЖДА: какие-нибудь комбинезоны серо-зеленого цвета, как кто-то идет запускать топку, а остальные, перекидываясь покуда в картишки или двигая шахматные фигуры, поджидают СПЕЦАВТОМОБИЛЬ, который вот-вот должен появиться. Он, наконец, подъезжает, наверное ?ГАЗ-51?, фургон, со СПЕЦОКРАСКОЙ или надписью ХЛЕБ по борту, и люди в штатском (солдат срочной службы к таким государственным тайнам, надо думать, вы не допускаете), возможно, в плащах: по ночам прохладно, вносят пять СПЕЦМЕШКОВ с зашитыми в них трупами преступников, складывают на подготовленное место, передают какие-нибудь СПЕЦ же БУМАГИ, накладные, что ли, или как у вас называется? и бригадир расписывается в получении, молча делает необходимые пометки. Люди в плащах отходят в сторонку и терпеливо следят в тишине почти пустого здания, как отправляются в топку опечатанные СПЕЦМЕШКИ, сквозь окошечко светофильтра смотрят на гудящее пламя, в котором мешки совершают последние движения: корчатся, как запеленутые дети, если у них болит животик. Когда топка достаточно остывает, из нее выгребают ПРАХ: горку серой золы с кусочками непрогоревших костей, точь-в-точь как я видел в музее Девятого форта - бывшего немецкого концлагеря под Каунасом, и разделяют на примерно равные кучки по числу спал°нных мешков и привезенных людьми в плащах стандартных СПЕЦУРНОЧЕК. Затем служители идут мыться и переодеваться, а фургон с погашенными, ибо свет уже не нужен, фарами отъезжает от монастыря под шум первых трамваев, особенно гулких в зябком предрассветном воздухе.
   237.
   Я пытался представить себе, тоже безо всякого фундамента реальности (не я виновен в беспочвенности моих фантазий: у вас в государстве слишком много государственных тайн!), и как расстреливают. Да, кстати, вот ведь странность: вы официально именуете расстрел среди наказаний уголовного кодекса и всячески замалчиваете его, избегаете публичности. Ведь расстрел в застенке не имеет смысла устрашающего, а изолировать наказуемого от общества навечно можно и менее отвратительным способом. Вы, наверное, проходили Достоевского в своем СПЕЦУЧЗАВЕДЕНИИ, и я не хочу повторяться, доказывая, почему смертная казнь - самое отвратительное и страшное преступление, которое до сей поры человек изобрел против человека. Вересаев, правда, писал где-то, что как раз тайный расстрел в застенке - этот патент Советской власти, - обладает тем несомненным преимуществом, что лишает преступника ореола мученичества, не допускает к действию механизм, выраженный в пословице НА МИРУ И СМЕРТЬ КРАСНА, то есть, не исключено, с вашей точки зрения, и более эффективен. И потом - Запад! Ах уж этот Запад! Взять бы да взорвать его к такой-то матери, чтобы не совал нос куда не положено! Не так ли? Но revenons б nos moutons.
   Последние сведения, что дошли до меня о расстрелах в нашей стране, относятся к сталинским временам. Не информирован, коснулся ли прогресс и этой области, какие-нибудь, понимаете ли, фотоэлементы или сенсорное управление, но, во всяком случае, не мне здесь быть изобретателем нового, и я воображаю себе картину, основанную на моем устаревшем знании: во-первых, - поздний вечер, начало ночи, а вовсе не утро; ваши люди выходят на работу вечером, а утром их РАБОЧИЙ ДЕНЬ как раз заканчивается. Дальше: камера где-то глубоко под землею, каменные стены - я почему-то никак не могу увидеть ни побелки, ни масляной краски, - полумрак... Хотя откуда под землею полумрак? Полумрак - это когда свет пробивается в помещение, но света мало, так сказать: полу-свет - полу-мрак, а там, у вас, или полная темнота, что, впрочем, неудобно технологически и как-то расхолаживающе-романтично, несерьезно, или свет, постоянный электрический и пусть даже тусклый, в одну пятнадцатисвечевку, но все равно свет, а не ПОЛУМРАК.
   Раньше вы расстреливали один на один. Пусть и у меня в воображении будет так. Входит он. Нет, разумеется, не палач - это название несовременно, как, кстати сказать, и красная рубаха, - просто какой-то офицер для особых поручений. ИСПОЛНИТЕЛЬ. Просит приговоренного стать на колени, лицом к стене. Потом достает из кармана пиджака (офицер в штатском - вот и КРАСНАЯ РУБАХА) пистолет и стреляет в упор, в затылок. Остальное уже не его дело. Он выходит из камеры сразу же, почти что в тот самый момент, как валится на пол тело расстрелянного. Труп вынесут и зашьют, камеру обдадут из шланга, чем и приготовят к приему нового пациента.
   Я понимаю, в моей картине масса неточностей: мало с кем, например, удалось бы справиться вот так просто, в одиночку, люди даже перед лицом огромной, безликой и бесчувственной государственной машины (Боже! как подходит сюда слово МАШИНА!), как правило, не смиряются, а защищают жизнь из последних, удесятеренных сил (или как? намекните! страх парализует их до потери сознания?) или, скажем, пуля, пробив череп, вдруг да отскочит от стены рикошетом и заденет стреляющего; или, наконец, мозг и кровь вдруг да запачкают платье исполнителя, и, следовательно, нужна ТЕХНИКА БЕЗОПАСНОСТИ и СПЕЦОДЕЖДА, та же КРАСНАЯ, положим, РУБАХА (а как быть с платьем приговоренного? или вы его предварительно раздеваете?). Я понимаю, что при расстреле необходимо присутствует врач, вы, прочие должностные лица, - УЧЕТ И КОНТРОЛЬ, как учил УЧИТЕЛЬ. Я понимаю, понимаю, не совсем же я сумасшедший! И все-таки вижу именно выше-нарисованную картину. Я и пишу-то о ней, только чтобы от нее избавиться. Такое, между прочим, тоже бывает.
   238.
   Вы, гражданин прокурор, наверное, только улыбнетесь моим фантазиям, слишком хорошо зная практику своего дела и превосходно видя, как далека она от романтических бредней вшивого диссидента. Разумеется, ваша реальность куда проще, прозаичнее, а посему и куда страшнее, но что же делать? Мне она абсолютно неизвестна, а вы или вам подобные, которым вроде бы и карты в руки, кто допущен во внутренности ГОСУДАРСТВЕННОЙ МАШИНЫ, СИСТЕМЫ, - не имеют ни права, ни желания, ни, наконец, УМЕНИЯ писать или рассказывать о ней, зато в избытке имеют крепкие нервы. Ведь не станете же, например, вы, даже перед лицом смерти, даже заболев, вообразим невообразимое, раком - публично исповедоваться. Впрочем, не уверен, знакомо ли вам вообще понятие ГРЕХА. Вот мы все и пребываем в блаженном неведении и фантазируем всяческую дребедень, а вас - по этой вашей нечеловеческой сдержанности, замкнутости представляем чуть ли не сверхчеловеками. Даже на меня, обладающего личностью внутренне довольно независимою (вы, надеюсь, согласны с таким самоопределением), действует ваша причастность к власти, к гиганту государства, к СИСТЕМЕ, так что я с трудом и часто без успеха убеждаю себя, что вы - обыкновенный, рядовой представитель рода Homo, существо из мяса и костей, подверженное разного характера слабостям, болезням и в конце концов... да-да, не удивляйтесь! - и в конце концов той же самой банальной СМЕРТИ. Мне не верится порою, что у вас есть имя и отчество, есть родители, которые вам их дали.
   Возвращаясь же к расстрелу, замечу, что, пожалуй, с крайним любопытством посмотрел бы на него собственными глазами, понаблюдал бы и за вами, хотя, кажется, единственный способ для осуществления такой идеи - сыграть в сем захватывающем спектакле ПРАВОСУДИЯ главную роль. Одну из двух главных ролей. Сами догадываетесь КОТОРУЮ. Жаль вот только, что не смог бы тогда уже увиденное описать. НЕ УСПЕЛ БЫ.
   Но я, кажется, слишком забегаю вперед, то есть, скорее, в сторону, да вы все равно читайте, вы читайте, гражданин прокурор. Теперь-то скоро, совсем-совсем скоро!
   239.
   А знаете, что мне сейчас пришло в голову? Вдруг вы подумаете, что я хочу моим письмом заронить в вас сомнение в психическом здоровье его автора? И тем самым избежать наказания? Нет, гражданин прокурор, скорее всего, вы не правы. В процессах, подобных нашему, нам чаще приходится доказывать свое психическое здоровье, чем наоборот: ведь ненормальность людей, выступающих против вас, - большое успокоение вашей совести (если она существует и в успокоении нуждается) и поддержка вашей идеологии, вашей СИСТЕМЫ. К тому же лагерь, на мой взгляд, много предпочтительнее ?серпов?, ?кащенки? или Казани.
   А, черт с ним! - в конце концов вы сами скоро поймете, чем оно продиктовано, мое письмо. Пока же попробуйте извинить его многословие моею профессией литератора или тем, что это, быть может, ПОСЛЕДНЕЕ МОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ.
   240.
   Ну-с, начнем. Пора пришла. Все, что я написал до сей строки, было, по сути, предисловием. Оттяжкою. Теперь главное. Я хочу сделать важное заявление. Признание. Я УБИЛ ЧЕЛОВЕКА Восемь лет назад. В этом действии обвинили другого: обычная юридическая ошибка, вдвойне обычная в СИСТЕМЕ, где планируется раскрытие преступлений в процентах и сроках, но другого, которого обвинили, осудили и наказали, - другого, вероятнее всего, уже нету в живых. Так что не его я собираюсь спасать и не доброе его имя, ибо имя вполне запятнано и без моего убийства, да и благородство такого рода, пожалуй, показалось бы вам несколько запоздалым и весьма дешевого свойства. Просто мне хочется рассказать историю моего преступления. Преступления, ибо закон ваш я преступил. Тогда, заметьте, преступил, а вовсе не сейчас. Сейчас я вел себя согласно правилам игры и только этим письмом пытаюсь их частично нарушить.
   Почему? Это уж, пожалуйста, догадывайтесь сами. Подсказок я сделал вам достаточно.
   241.
   Все началось очень давно, в пору моего отрочества, которое, как вы знаете, я провел в Сибири, в городе О. Мне исполнилось пятнадцать лет, когда я вдруг поразился двумя открытиями. Первое - через него проходят, наверное, все подростки, и, быть может, от того, остается ли память о нем в человеке, когда тот вырастает, зависит, КАКИМ вырастает, зависит его духовная зрелость, его человечность, зависит, с вами ли он остается или идет против вас, - заключалось в следующем: ИНДИВИДУУМ СМЕРТЕН. КАЖДЫЙ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ. КАЖДЫЙ. БЕЗ ИСКЛЮЧЕНИЯ. ЗНАЧИТ - И Я.
   Я смотрел в ночное звездное небо и размышлял о бесконечности пространства и времени, о голубой пылинке, бессмысленно болтающейся в этих двух бесконечностях, и о том, как все же абсолютно несовместима мизерность моего тела с величием моего духа и разума, способных обнять обе эти бесконечности, пусть не вообразить, не представить их себе, но все-таки хоть бы о них ПОДУМАТЬ. Мне казалось: я никогда не смогу примирить в себе два знания: знание, что Я ЕСМЬ, и знание, что МЕНЯ КОГДА-НИБУДЬ - ОЧЕНЬ, в сущности, СКОРО - НЕ БУДЕТ. Жажда жить, начало мощное, биологическое, вступало в безнадежный бой с интеллектом.
   Я не хочу обвинять вас в том, что вы отняли у меня религию - все равно мой сначала аналитический, затем иронический и, наконец, цинический склад ума (обычная цепь превращений, ПРОЦЕСС) не принял бы этого ненадежного спасательного круга, способного поддержать на поверхности океана мысли разве что человека легковесного, который, впрочем, и без того вряд ли пойдет ко дну. Если же мы исключаем религию, другой блокировки от страха смерти не остается. Я подобной блокировки, во всяком случае, не нашел, сколько ни искал, да и вы не предложили мне чего-нибудь стоящего. Поэтому я так ценил свое второе открытие. Но о нем позже.
   Итак, я часто думал о смерти. Я боялся ее. Я не знал, как мне жить дальше, имея столь страшную перспективу. То есть боялся я, разумеется, не смерти, а самого момента умирания. Я думал, что мне никогда не достанет силы воли умереть, что я буду сходить с ума, как только начнет приближаться эта неминуемость, во всяком случае, как только я ее замечу. Сумасшествие, конечно, защитило бы мой мозг, но что бы я вынес ДО сумасшествия! Я воображал собственные предсмертные истерики и был себе противен до тошноты, но знал, что никогда не сумею справиться с собою. Я перебирал в уме всевозможные варианты: разные болезни (особенно страшным выглядел в моих глазах рак), несчастные случаи, старость. Я проглотил массу книг, медицинских и художественных, бесконечно представлял смерть Ивана Ильича и князя Андрея, расстрел Безухова и казнь Достоевского, сорвавшихся с виселицы декабристов и заживо погребенного из рассказа По; героя, наконец, ?Американской трагедии?, последнюю часть которой, связанную с электрическим стулом, равно как и некоторые страницы ?Идиота?, ?Последнего дня приговоренного?, ?Баллады Рэдингской тюрьмы?, я зачитывал до дыр. Я знал, например, что инфаркт сопровождается патологическим ужасом, и не хотел умирать от инфаркта - и так далее. Моя мысль, моя фантазия не отпускали меня ни на минуту. Я почти перестал есть и спать, смотреть на свет Божий казалось тошно. В конце концов я чуть не собрался во внутренний карман пиджака: с момента получения всегда носил их в
   Я напоминал мерзкого, извивающегося в песке СКОРПИОНА, который ловит собственный хвост и жалит себя.
   242
   В самый разгар мучительных моих переживаний у тетки обнаружили рак легких, запущенный настолько, что оперировать не имело смысла, и она больше года умирала на моих глазах.
   Тетке, естественно, диагноза не сказали, оставили лазейку для надежды, и, чем вернее предчувствовала умирающая правду, тем лихорадочнее пыталась себя обмануть. Нам не оставалось ничего, кроме как поддерживать теткины иллюзии. К концу лета она иссохла, стала словно скелет и совсем не ходила - муж выносил ее на улицу погреться случайным осенним солнышком, - но с неимоверной убежденностью все рассказывала и рассказывала, как поправится весною и где посадит тогда георгины, куда перенесет вон ту яблоню и что-то еще в таком роде, требовала от мужа, чтобы тот срочно достал ей на зиму путевку в Болгарию. Я пытался представить, что за жуткая работа идет в теткином, уже тронутом разложением мозгу, и сам едва не сходил с ума. Особенно тяжело было порою смотреть в ее глаза, ибо в последней их глубине таилось понимание правды. Однако вслух ее тетка признала только за несколько часов до кончины, и вот это вот признание показалось мне и кажется до сих пор самым страшным из того, что я понял о смерти.