Мои блуждания по кабинетам имели и положительную сторону, одарили меня любопытным открытием: люди, мне симпатизирующие и симпатичные, видящие во мне талант и ценящие его, убежденные - по высказываниям - либералы, теперь либо разводили руками, либо говорили что-то вроде сам виноват (в чем?). Мысль, что, позволяя Системе так поступать со мною, они санкционируют Ее, разрешают Ей, если Ей понадобится, поступить так же и с ними самими, видимо, не приходила в их страусиные головы. То, что ни один из Народных, Лауреатов, Художественных Руководителей громко, вслух не возмутился, не бросил на начальственный стол заявление об уходе, как в свое время из-за каких-то там сраных революционно настроенных студентов вышел из консерватории Римский-Корсаков, а Чехов из-за говнюка Горького отказался от звания академика, представлялось на первый взгляд лишь вполне естественным: кто я им такой? На второй же - демонстрировало, как выгноила Система нечто существенное в каждом из них. Именно такой психологией объясняются, по-моему, сложные тридцатые годы, в которых жертвы, как правило, виновны немногим меньше, чем палачи. Страшным казалось вот уже что: чтобы усмотреть в их (жертв и лауреатов) поведении безнравственность, для нормального культурного человека девятнадцатого столетия очевидную, требовалась затрата особых интеллектуальных усилий, так сказать, второй взгляд. Нравственность из категории несознательно-духовной, рефлекторной переходила в интеллектуально-волевую, стало быть - невозвратимо гибла.
   После Шефа оставалось только самое последнее средство (не совсем, правда, верное, но из чего выбирать?): пойти в КГБ. Если бы, что проблематично, Они стали со мною разговаривать вообще, можно было б спросить на голубом глазу, не то ли, мол, старое м-ское дело стало причиною моих неудач? И Они вполне могли бы столь же наивно удивиться: мол, что вы?! за кого вы нас принимаете! Прямо при мне позвонить по телефону, и моя карьера покатилась бы дальше как по маслу (такие истории, я слышал, происходили). Наш невинный разговор оставил бы суть дела в подтексте, от меня могли бы даже ничего не потребовать, но при случае, может - самом важном в жизни, Они справедливо припомнили бы мне этот совсем уж доброхотный визит. Нет, продолжать невольно начатую десяток лет назад игру (и тогда не следовало ее начинать!) мне не хотелось, - переиграли бы, в конечном счете, Они. Это все равно что садиться за карточный стол с заведомыми шулерами или надеяться разорить огромное казино.
   Далее шли более полугода безработицы (в грузчики, шоферы и лифтеры с высшим образованием у нас не берут), омерзительные семейные сцены, в которых, кроме Ирины, принимал участие весь фишмановский клан, унизительные выпрашивания полтинников на сигареты. Я готов был поехать в любую тмутаракань, подальше от фишманов и московских кагебинетов, стать самым очередным, самым детско-сказочным режиссером, но оказалось, что на той шестой части земного шара, где меня угораздило родиться, места мне не находилось вообще. Нащупать щелочку в обставшей меня стене помогла теща, не столь, впрочем, из любви ко мне или к справедливости, сколько из тяжелой нужды: Фишманы как раз нищенствовали: не хватало денег на достройку над дачею третьего этажа. Тещина, по еврейским каналам, протекция перевесила даже Их запрет, и я стал штатным литсотрудником одного из московских журналов. Впрочем, возможно, запрет туда просто не дошел: ничто, писал Герцен, так не охраняет от дурных российских законов, как столь же дурное их исполнение.
   Долгое время я пребывал в прострации: слишком трудно примириться с потерею надежд на любимую работу, к которой так упорно прорывался несколько лет подряд. Потом меня отвлекли покупка кооператива, развод, выбивание в исполкоме комнаты. Потом, когда это все кончилось, я чуть ли не с удивлением обнаружил себя давно и прочно сидящим за редакционным столом и подумал, что жить все же как-то надо. Подумал даже, не легкие ли заработки и стремление в полуэлиту влекли меня к кинорежиссуре? - об искусстве-то в нашем кино говорить нелепо! Постепенно появились новые цели: Союз журналистов, ?жигули?, по которым, привыкнув к фишмановским, я дико тосковал, сборник стихов, наконец, в ?Молодой гвардии?. Я стал обрастать связями, писал огромное количество самой дикой муры в любые издания - лишь бы платили. Папка с вырезками пухла, сборник потихоньку продвигался, переводы из разных городов скапливались на сберкнижке.
   В землю, в землю, в землю...
   81.
   Впервые дав возможность Арсению выговориться, Арсений оказался столь увлечен страстным, горьким и на первый слух нерушимо логичным монологом своего героя, что переносил слова на бумагу зачарованно-автоматически, не успевая пропускать их сквозь призму писательского своего скепсиса. Позже, перечитав, Арсений, искушенный написанною уже третью ДТП, ясно увидел, как тенденциозен монолог едва дожившего до середины романного дня Арсения, - однако рука просто не поднялась вставить ни замечание о том, что план, идея в искусстве - не более чем три процента конечного результата; ни о том, что, скорее всего, никакие Они никаких запретов по поводу Арсения никуда не рассылали, а главным Арсениевым врагом стал, разумеется, собственный его язычок: легко и не без самодовольства создавая себе репутацию левака, пусть даже не из одного пижонства создавая, но отчасти и по простодушной искренности и духовному жару, Арсений сам подсказал конкурентам, а те - начальству способ не подпустить выскочку к пирогу, которого всегда кажется слишком мало, - не подпустить так по-нехитрому хитро, чтобы оставить Арсения чуть ли не удовлетворенным собственными значимостью и государоопасностью; ни о том, что невзятие Шефом в свой Театр актера Ю. тоже не имело никакого отношения ни к министру, ни к Конторе: в жене Юё., которую пришлось бы зачислить в труппу вместе с супругом, премьерша Театра, она же - любовница Шефа, усмотрела опасную конкурентку и устроила Шефу такой семейный скандальчик, что Шеф вынужден был срочно искать повод для расторжения уже подписанного контракта, ни о том, наконец, что какую-никакую работу, чтобы не стрелять у тещи на сигареты, найти в Москве можно всегда, а если согласиться на провинцию - и подавно, - рука просто не поднималась сделать все эти поправки и вставки, и не потому только не поднималась, что не хотела нарушать цельность и подлинность монолога, но и потому еще, что чувствовалась в нем какая-то безусловная правда об их стране, где чего-чего, а поводов для обмана Арсения или актера Ю. всегда достаточно-предостаточно.
   Поводов, выглядящих более чем убедительно.
   82. Равиль
   Каждой весною в Москве, в каких-то заброшенных окраинных клубах, в уголках парков, на бульварах - где когда - собирается странная публика: одетые во все самое лучшее, часто чужое, и от этого жалкие и смешные девочки; сорокалетние, выхолощенные жизнью старухи, доступными им средствами создающие - так им кажется - иллюзию бодрости и молодости; красивые мальчики с готовностью на лицах к порочной любви; дошедшие до ручки необратимые алкоголики разного пола и возраста, что удерживаются в эти дни любыми силами от привычного, необходимого допинга... - всех не перечесть. Однако при неимоверном разнообразии их объединяет трудно выразимая, но с лету уловимая черта: актеры из провинции.
   Эти сборища, будто перенесенные в нетронутом виде в сегодня из предыдущего века, называются актерскими биржами. Не ужившиеся в театре правдолюбы пробуют поменять шило на мыло; выгнанные отовсюду алкаши надеются еще раз провести какого-нибудь директора, да заодно и себя; режиссеры пытаются пополнить труппу недостающими типажами и прячут в глубину души - чтобы не сглазить - мечту: раскопать в навозной куче жемчужное зернышко таланта. Словом, тяжелая, гнетущая атмосфера неофициальной и потому удивительно живучей организации вся состоит из надежды.
   В этом году на бирже видели Равиля. Что он там делал: выбирал, предлагался ли, куда канул после, - осталось неизвестным. Впрочем, о Равиле ходили и другие слухи: и будто он, мусульманин, ездит с какой-то бригадою, кроет золотом купола церквей и будто устроился служить в милицию. Одно только можно сказать наверняка: к тридцати пяти годам он не успел еще прославить свое имя.
   83.
   Ибо Он поступит как человек, который, отправляясь в чужую страну, призвал рабов своих и поручил им имение свое. И одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе; и тотчас отправился.
   Получивший пять талантов пошел, употребил их в дело и приобрел другие пять талантов. Точно так же и получивший два таланта приобрел другие два. Получивший же один талант пошел, и закопал его в землю, и скрыл серебро господина своего.
   По долгом времени приходит господин рабов тех и требует у них отчета. И подошед, получивший пять талантов, принес другие пять талантов и говорит: господин! пять талантов ты дал мне; вот, другие пять талантов я приобрел на них. Господин его сказал ему. хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен; над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего. Подошел также и получивший два таланта и сказал: господин! два таланта ты дал мне; вот, другие два таланта я приобрел на них. Господин его сказал ему. хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен; над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего.
   Подошел и получивший один талант и сказал: господин! я знал тебя, что ты человек жестокий, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал! и, убоявшись, пошел и скрыл талант твой в земле: вот тебе твое. Господин же сказал ему в ответ: лукавый раб и ленивый! ты знал, что я жну, где не сеял, и собираю, где не рассыпал. Посему надлежало тебе отдать серебро мое торгующим; и я, пришед, получил бы мое с прибылью.
   Итак, возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов. Ибо всякому имеющему дастся и приумножится; а у неимеющего отнимется и то, что имеет. А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю. Там будет плач и скрежет зубов.
   Мф., XXV, 14 - 30
   84.
   85. 18.05 - 18.22
   Певица допела Хэлло, Долли! и Арсений протянул: да-а-а... потом добавил: помнишь, у Равиля песенка была: друзья мои, мы вместе отплывали в неизвестность, - куда теперь нацелен ваш компас? Как там дальше? Не пощадили бури... подсказал Юра. Вот именно, подтвердил Арсений, не пощадили бури наших парусных флотилий, =разбились в щепки наши корабли... Впрочем, слишком романтично. По мне, мы скорее являем эдакое кладбище с покосившимися крестами и надписью над воротами: здесь зарыты собаки. Кстати, как поживает Галка? Ты знаешь, Арсений, ответил Юра, Галя не поживает. Галя умерла. Две недели назад. От рака... И, словно в подтверждение сказанному, показал рукою на тарелку, полную красной шелухи. В этом-то все и дело. А стихи у тебя, конечно, хорошие. Арсению стало ужасно неудобно. Он не знал, что ему делать, как вести себя, о чем говорить. И в землю закопал? чуть не вырвалось из него. Оркестр, как назло, шебуршал нотами, никак не мог начать новый номер, и над столом висела тишина. Арсений снова поглядел на ударницу, та, кажется, и действительно очень походила на покойную Юрину жену. Сколько ж ей лет было? выдумал, наконец, Арсений вопрос. Тридцать? Двадцать девять... с половиной... Ч-черт! А я думал: раком заболевают только после сорока! выругался Арсений и тоже покосился на тарелку. В общем, так оно и есть... но... видишь вот... Юра уже почти плакал. Ты извини, сказал Арсений, что я тебе стихи дурацкие читал, про сборник рассказывал. Никакие они не дурацкие, брось напрашиваться на комплимент! ответил Юра и заплакал уже явственно. Арсений налил коньяку в рюмки: выпьем? Вид плачущего Юры был просто невыносим. Хотелось не то убежать, не то зареветь самому. Давай, вытер слезы Юра. За Галю? За упокой души рабы Божией Галины... Ты что, веруешь? А что мне остается еще?
   Выпили. Закусили. Помолчали. А рак чего? поинтересовался Арсений, словно это не все равно. Груди. Молочной железы, ответил Юра. Галя тут, в Москве, полгода лежала. Оперировали. Я почти все время рядом просидел. Что же меня не разыскал? обиженно выступил Арсений. Знаешь, не очень до того было. И потом... как бы тебе объяснить? Не хотелось, что ли. Казалось, если мы с Галей сами, вдвоем, - она выкарабкается. Потом ее выписали, вернулись домой. Почти до конца ходила на работу. А вела себя как! Все понимала, но держалась. Я даже верить стал, что как-нибудь уладится. И только за две недели слегла. Прямо на глазах начала таять. Но все улыбалась. Накануне смерти почувствовала себя лучше. Я подумал - перелом какой, кризис. А она взяла и...
   Подошел официант с киевскими котлетами, стал передвигать посуду. Арсений не смел уже ни оглядываться на оркестр, который как раз заиграл что-то веселенькое, ни смотреть на Юру: уткнув глаза в тарелку, ощущал себя все неудобнее. Я первые дни у мамы жил, перекрикивая музыку, продолжил Юра, а потом чувствую: вообще не могу в М-ске. Пошел к директору, говорю: как, мол, хотите - давайте отпуск. А то просто уеду, и все. Директор меня в Москву и отправил, на курсы повышения. Это даже лучше, а то б не знал, куда себя пристроить... А так хожу, слушаю чего-то... Да-а... в который раз повторил Арсений. Да... Сколько ж вы прожили? Я помню, свадьбу играли... в каком? Я еще в политехе учился... В шестьдесят седьмом, кажется? В шестьдесят седьмом... рассеянно подтвердил Юра и тут же спохватился. Что? Нет, в шестьдесят восьмом. Четырех дней не дожили до десяти лет. Ты ведь знаешь, мы даже детей не завели: не хотелось отвлекаться друг от друга. А сейчас - какое-то ужасно глупое ощущение: квартира новая: две комнаты, изолированные, мебель, Галя сама выбирала, обставляла. Конечно, смешно звучит, но в Гале заключалось для меня все. Как-то ни работа не держала, ничего. А сейчас просто не знаю, куда деваться, что делать дальше. Вот когда бы ребенка! Впрочем, тоже черт его знает: рос бы сиротою... Да... снова сказал Арсений и украдкою глянул на часы. Знаешь, Юрка, двинули-ка все же в ту компанию! Там ничего, интересно. Критик этот должен прийти, ну, помнишь, я говорил?.. Владимирский. И девочка... Развеешься, а? Нет, Ася. Ты извини. Мне видеть никого не хочется. Я уж лучше в кино посижу, что ли. Да ты иди, иди, не стесняйся. Я еще долго в Москве - увидимся. Нет, Юрка, правда! Я обещал, там ждать будут. Неудобно! Да иди-иди, все нормально, улыбнулся Юра. Мне просто не хочется. А знаешь что? нашелся Арсений. У меня одна знакомая в зале Чайковского работает - программы объявляет. Артисткой когда-то была. Хочешь, я сейчас позвоню, узнаю, что там у них сегодня? Хочешь? Не суетись, Ася, снова улыбнулся Юра. Все нормально. Нет, подожди! - Арсений рад был хоть как угодно вырваться из атмосферы дикой неловкости. Я сейчас позвоню! У тебя двушки нету? Юра выгреб мелочь: вот, по копейке. Устроит?
   Арсений пошел звонить. Юра налил в фужер остатки коньяка, перекрестился и выпил. Поковырял вилкой котлету, и из нее тонкой струйкою брызнул расплавленный жир. Подпер голову рукою. Взгляд его был направлен в сторону оркестра. Звучала музыка. Ударница с лицом мадонны равнодушно колотила палочками по своей установке.
   86.
   А назвать книгу надо будет так:
   ДТП
   комический роман
   о дорожно-транспортном происшествии,
   не случившемся с человеком,
   который всю жизнь думал, что страдает за правду,
   а на самом деле
   стоял в очереди на автомобиль
   И предпослать ей эпиграф из московской телефонной книги - Арсений давно его заприметил:
   справки
   о несчастных случаях 294-54-92
   о заблудившихся детях 235-07-08
   о забытых вещах 233-00-18
   Лучше бы, конечно, о заблудших детях, об утраченных вещах - но тут уж ничего не поделаешь: документальность.
   87. 6.56 - 18.25
   Проводив так и не обернувшегося Арсения взглядом до угла, Лика слезла с подоконника и отчаянно - едва не вылетело стекло - захлопнула форточку. Походила по квартире из угла в угол. Наткнулась взглядом на Арсениеву зажигалку. Взяла в руки, повертела, пока металл не стал теплым. Выкурила сигарету. Приняла душ. Снова походила по квартире. Откинула теплое, душное пуховое одеяло и - зажигалка в кулачке забралась под него. Тоска на душе стояла страшная, и прогнать ее существовал единственный на свете способ: выпить. Но если Лика сделает это сейчас, она уже не сумеет остановиться несколько дней, пожалуй что и неделю, - а вечером надо на службу; а послезавтра прилетает Женя, и хватит ли Лике сил вынести вид опрокинутого его лица? А вдруг позвонит и Арсений и, если почувствует - а он почувствует! - что она пьяна, тут же бросит трубку и не перезвонит уже долго, может, даже никогда.
   Лика больше часа ворочалась под одеялом; желание выпить, предчувствие того, как сразу изменится, расцветет мир, как тысячи увлекательных возможностей откроются перед нею, как хорошо будет поехать куда-нибудь к старым друзьям, как исчезнут с души непереносимая усталость, обида, раздражение, - желание выпить не давало заснуть, сверлило, свербело, заманивало, и уже непонятно было, чем занять себя, на что отвлечься, чтобы ноги сами не понесли вниз, через двор, через дорогу к заветному прилавку. Лика сняла трубку, набрала номер матери, хотела поговорить с Олечкою - но мать начала, по обыкновению, читать мораль, и Лика, что-то раздраженно буркнув, трубку повесила. Вот если бы позвонил Арсений... Лика набрала три первые цифры служебного Арсениева телефона, но тут же прижала рычаг: нет уж, не дождется, сама она звонить не собирается.
   Снова походила из угла в угол, снова покурила, снова постояла под душем. Открыла холодильник, перебрала продукты: все вызывало одинаковую тошноту, есть не хотелось совершенно. Удержаться, конечно, надо бы, но подскажите: как? А чего она в самом деле?! - Лика со злостью швырнула Арсениеву зажигалку куда-то в угол. - Олечку забрала мать и не подпускает; Женька мотается черт-те где - тоже мне, любит! Арсений устраивает пакостные сцены... Ради кого, собственно, удерживаться? Плевать она на них хотела! Ради зала Чайковского? Ей, Жанне д'Арк?! Лика лихорадочно оделась и совсем было выбежала из дому, как зазвонил телефон. Але, Арсений? крикнула в трубку с надеждою, но это, конечно, оказался никакой не Арсений, а администраторша со службы. Не зная, что и сказать, администраторша молола чушь: чутко, ненавязчиво проверяла, в форме ли Лика. Ох уж эта ей чуткость! Спросила бы лучше прямо! Трезвая я, трезвая! заорала Лика в микрофон. Не доверяете? Так вот же вам! И, обрывая пуговицы, расшвыривая вещи, разделась догола, бросилась под одеяло. Заплакала. И незаметно пришел сон без сновидений.
   Новый телефонный звонок разбудил Лику. Пробегая к трубке, взглянула на часы: опаздывает; не телефон - проспала бы. На сей раз - все же Арсений: слушай, у меня тут неприятность! - и словом не обмолвился об утренней сцене; это, конечно, хорошо: можно считать, что помирились; но вот так вот, небрежно, походя, без извинений, без хотя бы упреков, - обидно... Приехал старый друг, институтский еще, м-ский. Юрка Седых. Помнишь, я рассказывал? Из нашего театрика. Разумеется, Лика не помнила. Она ничего не хотела помнить. Она предпочла бы, чтобы память у нее парализовало навсегда! Хорошо, не важно. Короче, у него две недели назад умерла жена. Лика опаздывала, катастрофически опаздывала: надо еще погладить платье! Понимаешь? Что я должна понимать?!
   Почувствовав, что Лика сильно обижена, Арсений зажурчал, замурлыкал в трубку, - его, оказывается, интересовало, какая сегодня программа. Сейчас посмотрю. Лика полезла в сумку за книжечкою: спрашивает про программу - может, придет? Нашла, долистала до нужной странички, прочла в трубку. Ну вот, прямо на заказ. Провести сможешь? Разумеется, не меня - его! Я - никак. У меня ЛИТО. Не бабы, а Владимирский. Критик такой известный. Могла б и знать.
   Лике стало обидно до слез - какое он право имеет кричать на нее?! - но смолчала и принялась покорно выслушивать приметы Арсениева друга, черт его побери совсем, и где и когда он ее будет ждать. Жена, вишь, у него умерла - а ей-то, а Лике-то что за дело?! Может, Арсений просто хочет меня сбагрить? мелькнуло в голове, и глаза сузило ожесточение. А вот возьму да напьюсь! Что? переспросила. Какая зажигалка? Ах, зажигалка! Пошарила взглядом по углам, вспоминая, в который зашвырнула Арсениеву вещицу. Здесь твоя зажигалка, здесь! Не пропадет! Никуда не денется! Не пропью я ее, успокойся, пожалуйста! закричала на Арсения, и голос его, как по команде, снова сделался мягким, бархатистым, обволакивающим, и у Лики снова, как оно бывало и всегда, не нашлось сил сопротивляться. Хорошо. Захвачу я твою зажигалочку. Передам. (Пауза.) А когда мы с тобой увидимся? решившись, спросила робко, с надеждою. Ведь послезавтра прилетает Женя. Женя - это твои проблемы, голос Арсения мгновенно пожесточел, стал резким, неприятным. Сама с ним и разбирайся. А я освобожусь - позвоню. Все. Некогда. Спасибо. Целую. Пока.
   В трубке запищало. Он меня целует! криво усмехнулась Лика и полезла в угол выуживать зажигалку. Выудила. Села. Тупо уставилась в заоконье. Подкладываешь под приятеля? Ради Бога! Я не гордая! Я уже не гордая. Подкладываешь - лягу.
   Часть вторая
   ВЕЧЕР И ПОЛНОЧЬ.
   ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЕ ПОДПОЛЬЕ
   Глава девятая
   ЖИТИЕ ЛИКИ
   Отцы пустынники и жены непорочны...
   А. Пушкин
   88.
   Житие Лики было тридцать три года и окончилось успением в щели между беленым железобетонным забором и стеной трансформаторной будки. За успением не последовало ни воскресения, ни вознесения на небо, ни причтения к сонму святых и великомучеников, но будничная жизнь с дочерью, мужем и любовником, обремененная заботами об обеде и чистоте постельного белья, препирательствами с сантехником ЖЭКа, ежедневным стоянием в магазинных очередях и многим другим, о чем писать скучно, ибо слишком знакомо всем. А начало жития случилось за несколько дней до вступления страны, где Бог судил Лике родиться, во вторую мировую войну.
   Еще в середине мая Ликин отец, которого она впервые увидела четырнадцать лет спустя, отправил свою семнадцатилетнюю беременную жену в Ярославль, к тетке, и, надо думать, не столько из предчувствия грядущей на Москву тьмы, сколько из нежелания отягощать себя излишними хлопотами. Жребий, вытащенный отцом месяц спустя из жестяного короба почтового ящика, не был отмечен ни черным крестом, ни разноцветными нашивками за ранения, ни муаровыми колодками орденов и медалей, а содержал название забытого Богом казахского городка, куда эвакуировали завод. Первое письмо, которому предшествовала лишь посланная почти с недельным опозданием и изобличавшая вкус отца телеграмма: ПОЗДРАВЛЯЮ ЗПТ НАЗОВИ ЛЕОКАДИЕЙ ТЧК СТЕПАН ТЧК, пришло уже оттуда и определило первоначальное направление вихрю рабства, что зовут женской любовью. Вихрь этот, закрутив, на четырнадцать лет оторвал мать от дочери, понес через Москву, на восток, бил головою о войсковые кордоны, мотал по бесконечным казахским пространствам, с размаху, со всею жестокостью, сталкивал с семипалатинскими женою и детьми законного и единственного и давал силы быть к ним безжалостною, снова забрасывал на Маросейку, но в конце концов бережно опустил на обетованную землю, которою неожиданно оказалась Германия, поверженная к тому времени во прах. Обосновавшись сравнительно прочно в покоренной с его лишь косвенным участием стране, Ликин отец словно впервые увидел суженую и родил с нею двоих мальчиков, обозначив таким образом, с опозданием на добрый десяток лет, действительное начало своего супружества.
   Все это, разумеется, осталось за скобками ярославской жизни, и неизвестно существующая ли Германия вошла в Ликины сознание и память лишь пятнистой немецкой шубкою (запах нафталина), в которую - вот она, пожелтевшая от времени фотография - навечно одета маленькая девочка с тонкими, нервными, удивительно приспособленными к страданию губами, да потом, позже, двумя незнакомыми упитанными карапузами, которых и братьями-то назвать не поворачивался язык, и заграничным пианино красного дерева с консолями бронзовых подсвечников, на котором с тех пор, как оно оказалось в России, никто и никогда не играл, со спящими на верхней крышке раскрашенными фарфоровыми зверями. Внутри же скобок находились каменный двухэтажный дом дореволюционной постройки (запах промороженных дров свежего белья и горячих пирогов с картошкою и луком); лопушиный дворик, обнесенный посеревшим от снегов и дождей деревянным забором, о доски которого пьяный сосед, инвалид-фронтовик, колотил, взяв за худые плечики - затылком - трехлетнего выблядка, ибо сроки появления сына на свет никак не укладывались в соседову арифметику; чернильные номера очередей за капустою на ладошках детей и старух; тюрьма (запах карболки), где то и дело сидел бабкин племянник-вор, бывший первый парень и гармонист, вернувшийся с войны без руки; городская баня (запах березовых веников), которую топил раскулаченный Ликин дед, да любимая кукла, похожая лицом, пока оно не облупилось окончательно, на киноартистку Любовь Орлову.