На другой день Водовозов устроился на завод и перебрался в общежитие и с тех пор к Зое Степановне не зашел ни разу, и только много лет спустя, на пятом уже, кажется, курсе, как-то, гуляя с девицею, забрел в те края. Тихий, заросший травою непроезжий тупичок, объединившись с соседними, превратился в асфальтированную улицу, застроенную пятиэтажными панельными корпусами, и один такой корпус расположился на том как раз месте, где прежде стоял деревянный домик, росли юрга, малина, гладиолусы, где жили Зоя Степановна и евреи Фаня с Аб'гамчиком. Отцовскую же могилу Волк навещал (не чаще, впрочем, раза в год, пару лет и пропустив вовсе) и стоял подолгу, глядя на некогда зеленую, проржавевшую насквозь пирамидку заводского памятника, на приваренную к ней пятиконечную звездочку да на две березки, растущие рядом.
   5. ВОДОВОЗОВ
   Полыхала биржа труда, Сережка Тюленин, прицепив знамя к кирпичной трубе, мочился - крупным планом - прямо на это знамя, голая Любка Шевцова танцевала перед голыми же онанирующими немцами, недострелянные молодогвардейцы занимались в могиле - в предсмертных судорогах, мешая их с судорогами любви - любовью, а я чувствовал, понимал, я уже знал точно, что мои дамы совершенно, абсолютно, стопроцентно фригидны, что раздевались они со скукою, по привычке, по чужому чьему-нибудь заведению, а возбуждения от этого испытывали не больше, чем в бане, что им еще безусловнее, чем мне, до феньки занудная идеологическая порнушка, и что, если и способны они покончать, причем, так покончать, что домик прошлого века, пионерский клуб "Факел", содрогнется и уйдет под асфальт Садового, оставив по себе одну струйку легкого голубоватого дыма - то уж совсем от другого, и вот это-то категорическое несоответствие интересов присутствующих происходящему с ними - словно партсобрание нудит! раздражало меня до крайности, и я снова не выдержал, вскочил, заорал: хватит! Погасите х..ню! Давайте уж к делу! Ну?! Чего вы от меня потребуете за пропуск из поганого вашего государства?! и, что интересно, экран тут же потух, и свет загорелся, и голые дамы - совершенно невыносим был вид фиалок, соратниц Ильича, с их висящими пустыми оболочками высохших грудей, с реденькими кустиками седых лобковых волос - голые дамы уставились на меня эдакими удивленно-ироническими взглядами: ишь, мол, какой шустрый выискался! - взглядами, подобными которым немало перещупали меня в разных начальственных кабинетах. Чего мы от тебя потребуем? презрительно выпела одна, хорошенькая комсомолочка с налитыми грудями - но и она, я знал точно, была так же фригидна, как остальные, вид только делала. Чего мы от тебя потребуем, того ты нам все равно дать не сможешь! - и, перекатившись по ковру, тряхнула, подбросила на ладошке мои совершенно тряпичные гениталии - дамы издевались надо мною, хотели унизить мужское достоинство - но мне и достоинство до феньки было, особенно перед ними; я отлично знал про себя, что, когда надо, все у меня окажется в порядке, и Настя это почувствовала и ударила побольнее.
   Не в том дело, товарищи, сказала и вышла к камину, локтем белым, полным на полочку, как на трибуну оперлась, потеснив пару основоположников, не в том дело: стот или не стот! А в том, что не стот, как вы убедились - необрезанный! В то время, как владелец его вот уже около года пытается уверить нас, что он еврей! Дамы тут же неодобрительно зашевелились, зашикали с пародийным акцентом: ев'гей! ев'гей! ай-ай-ай как нехо'гошо! ай-ай-ай как стыдно! аб'гамчик! ев'гей! и тут мне точно стыдно стало, потому что припомнил я стандартный текст заявления, адресованного в ОВИР: все документы пропали во время войны, а теперь меня разыскал старший двоюродный брат моей матери, Шлоим бен Цви Рабинович! - текст, собственноручно написанный, собственноручно подписанный, текст отречения от мамы, от отца, деда, прадеда, от собственной, как говорит Крившин, крови, а Настя уже ставила вопрос на голосование: ну что? будем считать г'гажданина необ'гезанным ев'гейчиком? Конечно! завопили дамы, словно снова в ворота влетела шайба. Раз он сам этого захотел! Раз ему ев'гейчиком больше н'гавится - пусть! пусть! Единогласно, резюмировала Настя и начала излагать постыдную мою историю: как заказал я через знакомых вызов, как стал проситься к вымышленному этому Шлоиму бен Цви, как единственного сына, Митеньку, решил кинуть на произвол судьбы - и тут в капитановых руках оказался кружевной платочек, и у дам по платочку - откуда они их повытаскивали? из влагалищ, что ли, или из прямых кишок? - а только запахло духами, отдающими серою, и дамы завсхлипывали, засморкались, запричитали: Митенька, Митенька, маленький Митенька, бедненький Митенька, бледненький Митенька, Митя несчастненький, Митя уж-жасненький!.. - словно кому-то из них и впрямь было дело до маленького моего мальчика - не на р-равных! играют с волками! егеря! но не дрогнет рука! обложив нам! дорогу флажками! бьют уверенно! на-вер-р-р-р-ня-ка! Да, товарищи, продолжила Настя, на произвол жестокой судьбы! Жестокой! заголосили дамы. Ой как жестокой! Без папочки! Сироткою! В нищете! И нет, чтобы оставить младенчику денюжку на яблочки, на молочко, этот ев'гей, этот, с позволения сказать, отец-подлец выманил у бывшей своей жены - не знаю уж, как: видно, пользуясь мягкостью женского нашего сердца, и капитан Голубчик помяла ладошкою левую грудь, выманил у нее бумажку об отказе от алиментов, и если б нам не просигнализировали, а мы, в свою очередь, не проявили соответствующей случаю бдительности, бедный сиротка, Митенька (тут снова пахнуло серными духами, снова возникли кружевные платочки), бедненький Митенька мог бы оказаться в цветущей нашей стране совсем без молочка и совсем без яблочков! и Настя буквально захлебнулась в рыданиях. Ай-ай-ай, закачали головами дамы. Ох-хо-хо! запричитали, ц-ц-ц! зацокали. Без молочка! без яблочков! И он хочет, пусть даже и ев'гейчик, чтобы после этого мы его отпустили?! патетически воскликнула унявшая рыдания капитан. Он на это надеется?!
   Вот е-если бы, сладко, змеею, вползла в разговор одна из фиалок, старуха, соратница Ильича, мать ее за ногу! вот если бы не-е было Ми-и-итеньки - тогда другая картина, тогда катитесь, г'гажданин ев'гейчик на все четы'ге сто'гоны, 'гожайте там себе крохотных аб'гамчиков и не мешайте ст'гоить светлое завт'га! Как же! завопила одна молоденькая. Родит он там! У него ж вон смотрите: не стоит!.. Или уж алименты заплатите, все сполна, до совершеннолетия, четырнадцать тысяч согласно среднему заработку и двадцать четыре копеечки! подкинула реплику ЗАГСовая поздравляльщица - с лентой между грудями. Да где он их возьмет, четырнадцать-то тысяч?! понеслось со всех сторон. В подаче! Без работы! Побирушка нищая! И в долг ему никто не поверит, изменнику родины! Ев'гейчику необ'гезанному!..
   Это они были, конечно, правы - четырнадцать тысяч, хоть себя продать, взять мне было неоткуда: я, дурак, понадеялся на альбинино слово и затеял отъездную галиматью, а Альбина, вишь, забрала отказ от алиментов обратно! - и тут словно открытие совершая, словно эврику крича, выскочила самая юная девочка, та, двенадцати или тринадцати лет, с едва наливающимися грудками, с еле заметным рыжим пушком внизу живота - выскочила и отбарабанила заранее заученный текст: так ведь он же, коль едет, сыночка-то все равно больше не увидит, разве на том свете. Сыночек-то для него и так точно мертвенький! Конечно! уверенно подтвердила Настя. Точно мертвенький. Дело техники, и, повысив голос, скомандовала в сторону дверей: давай, дядя Вася! клиент - готовый!
   Несмотря на гаерскую атмосферу, которую вот уже с полчаса поддерживали дамы, я заметил, как все они напряглись в этот момент, поджались, задрожали внутренней дрожию, некоторые потянулись за бокалами - и тут растворились двери, и дядя Вася в белом - заправский санитар - халате вошел, копытом постукивая, в руках стерилизатор держа: небольшой такой, знаете, в каких шприцы кипятят для уколов, возьми, произнес добродушно-приказательно и открыл крышку. В стерилизаторе лежал медицинский скальпель, ужасно похожий на тот, каким я собирался в крайнем случае зарезать капитана Голубчик (труп - в клубничную грядку!), может, даже и тот самый, извлеченный из бардачка логова, и я вдруг, припомнив давешнюю, у гардероба, настину фразу про младенчика, уже, кажется, начал догадываться, в чем дело, что за цели маскировали дамы бардаком своим скуловыворачивающим - и действительно: в другом, рядом с камином, конце зала оказались еще одни двери, и за ними открылась, белизною и бестеневым светом сияя, операционная, и дамы, обступив, повлекли меня туда. На высоком столе, под простынкою, сладко спал Митенька, и шейка его вымазана была йодом, как для операции дифтерита, а дамы шептали в уши со всех сторон: он под наркозом, он и не почувствует, он ведь для тебя все равно как мертвенький! мертвенький! мертвенький! ты ж не торгуясь собирался платить, не торгуясь! а дядя Вася мягко, но настойчиво совал и совал скальпель мне в руку.
   Не следовало, конечно, и думать на эту тему, и все же я на мгновение прикрыл глаза, и глупая моя, бессмысленная, непроизводительная и бесперспективная жизнь промелькнула в памяти, а воображение подкидывало заманчивые американские картинки: всякие там конвейеры, заполненные новейшими моделями автомобилей, крохотные фабрички и лаборатории с полной свободою творчества, эксперимента - и уже ощутила сжимающаяся моя ладонь теплый после кипячения металл рукоятки зловещего инструмента, как вдруг на одном из воображенных конвейеров почудились вместо автомобилей метлы, такие точно, как стояли в соседней комнате, у камина, и я вспомнил слова Крившина, что техническая мощь человека - дело пустое, суетное, дьявольское, что все это гордыня, морок, обман - я никогда с ними не соглашался прежде, спорил до посинения, а тут, метлы эти поганые увидев, поверить не поверил, а все-таки скальпель отбросил с ужасом, схватил Митеньку на руки и побежал из операционной, из кинозала, из домика на Садовом, и, помню, страшно мне было, что вот, не откроются двери, что дамы припрут меня к стенке, что лезвие, опрометчиво выпущенное из рук, окажется в следующую секунду между моих лопаток - тот, которому я! предназначен! улыбнулся! и поднял! р-ружье! - впрочем, что уж - пусть и окажется - все равно тупик, полный, безвыходнейший, проклятый тупик - однако, похоже, насильно никто нас здесь держать не собирался: двери открылись и одна, и другая, и третья тоже, и я, сам не заметив как, оказался на улице с пустой простынкою. Митенька растаял по дороге: естественно, ничего другого не следовало и ожидать: настоящий, разумеется, спит преспокойно в своей кроватке, а этот - символ, наваждение, морок. Гип-ноз!
   Холодный ветер, снежная крупа обожгли меня: я ведь был совсем голый я и забыл об этом, а сейчас, на морозе, вспомнилось поневоле: голый, как и они! но пути назад не существовало, дверь захлопнулась, кода я не знал и - без ключей - вынужденно высадил кулаком стекло-триплекс логова кровь прямо-таки брызнула из руки - открыл изнутри дверцу, вырвал из-под панели провода, зубами (скальпеля в бардачке не оказалось!) ободрал изоляцию, скрутил медь - только искры посыпались - и погнал машину по ночному пустынному Садовому: мимо американского посольства, мимо МИДа, мимо Парка Культуры имени Отдыха! Мерзлый дерматин сиденья впивался в тело, крупа хлестала сквозь выбитое стекло, кровь лилась, пульсировала, липла на бедрах, но, главное: разворачиваясь, я заметил, как из трубы, одна за другою, высыпали на метлах мои дамы, не все, но штук пятнадцать или даже двадцать! - и полетели за мной, надо мною, вслед, вдоль, над Садовым, через Москву-реку - и я понял, что, добровольно явившись в маленький домик, уже никогда не отделаюсь от ведьминого эскорта, и будет он сопровождать меня до самых последних дней.
   6. КРИВШИН
   И до самых последних дней не приучился Волк воспринимать свое имя привычно-абстрактно, как некое сочетание звуков, на которое следует отзываться или произносить при знакомстве - до самых последних дней эмоциональный смысл имени, его значение все еще довлели! И тут я ловлю себя на том, что рассказываю о Водовозове как о покойнике, только что не прибавляю: царствие ему небесное. А оно ведь и на деле едва ли не так: уезжают-то безвозвратно, и мир по ту сторону государственной границы становится миром натурально потусторонним, откуда вестей к нам, простым невыездным смертным, доходит не больше, чем при столоверчении и прочих спиритических штуках, и встретиться с его обитателями можно надеяться, только переселившись со временем туда, а для тех, кто ехать не собирается, так даже уже не туда, а Туда с большой буквы, во всамделишные, так сказать, эмпиреи, если они есть - другой надежды нынешние порядки, пожалуй, и не оставляют. И должен ли я теперь казниться, что всеми силами, всеми средствами, казавшимися мне действенными, хоть, может, и не Бог весть как нравственными, препятствовал волкову переселению: ведь мы всегда стараемся спасти самоубийцу, хоть спасение это, вроде, и идет против его воли? Не знаю, нет! право же - я не знаю, не знаю ровным счетом ничего!
   Итак, Волк, и повзрослев, все ощущал себя волком, и это часто принимало смешные формы: например, стопятидесятисильный самодельный свой автомобиль (который вот уже четвертый год - с отъезда хозяина - мертво ржавеет под моими окнами) упорно звал логовом и даже не поленился словечко выфрезеровать из легированной стали и укрепить на капоте - но, сколько бы подобным номерам я ни улыбался, в неизменной преданности Водовозова имени мне всегда слышался и некий трагический серьез. Надрывающийся голос барда, кровь на снегу и пятна красные флажков - все это было безусловно и неподдельно водовозовским. Прямой связи тут, конечно, не отыскать
   =ни в памяти:
   =в Сибири, в ссылке, охоты на волков не существовало - такую роскошь могли позволить себе где-нибудь в России, в степях, в Воронежской, к примеру, или Тамбовской области, где зверь редок, а в Ново-Троицком от волков скорее оборонялись (однажды ночью Водовозов возвращался с отцом в кошевке через тайгу с дальней заимки, и волки сперва страшно выли, окружая, а потом увязались следом, и отец хлестал лошадь что есть мочи - даже берданки какой-нибудь старенькой ссыльным иметь не полагалось! - и выскочили, можно сказать, чудом) - и, когда волки слишком уж наглели, устраивалась на них, как на беглых зэков, облава, побоище, и во главе вооруженного районного начальства шел старший лейтенант Хромых, весь увешанный винтовками, штыками, кинжалами и с пистолетом в руке, и все равно неизвестно еще было, кто кого!
   =ни в метафорическом смысле:
   =в отличие от большинства сверстников, от поколения, про которое писана песня, не всасывал Водовозов в детстве: нельзя за флажки! - отец, едва только Волк стал способен понимать человеческую речь, разговаривал с ним вполне откровенно и обо всем - то ли плохо еще учен был парижанин Дмитрий Трофимович; то ли полагался на чутье сына, верил, что ни при каких обстоятельствах, ни от каких случайностей тот не предаст, не проговорится; то ли, может, так и не в силах очухаться от встречи с Родиною, подсознательно ждал предательства, искал гибели - той самой алиментарной дистрофии в том самом магаданском лагере!
   =и тем не менее, Волк справедливо чувствовал, что бард хрипит про него, и про него, и я вполне допускаю, что после этой песни, этого надрывного хрипа милые, мелодичные, изысканно зарифмованные альбинины опусы могли показаться Волку не просто бесцветными и не про то, но и раздражить вплоть до разрыва и развода. Ну, разумеется, исподволь уже подготовленных.
   Я никогда не верил в прочность этого брака и даже, нарушив обыкновение не вмешиваться в чужие жизни, пытался Волка предостеречь, отговорить. Нет, я вовсе не антисемит, хотя евреев в России немножко, по-моему, много, то есть, немножко много на видных местах и, главное, в культуре. Я понимаю: свободная конкуренция, но ведь все государства ограждают пошлинами свою промышленность от иноземной конкуренции, а культура не важнее ли промышленности? - вот и тут бы какую пошлину, что ли, выдумать, необидную. Неофициально она, конечно, есть, но, судя по результатам - недостаточная. Мандельштам, безусловно, гений, но это не русские интонации, а они ведь заполняют сейчас нашу поэзию, здешнюю и тамошнюю, и их обаянию и впрямь не поддаться трудно. Я, повторяю, вовсе не антисемит, но как-то не очень я верю в совместимость разных рас: знаете, иная кожа, иная кровь. Иной запах.
   Помню наш разговор - мы тогда совсем недавно были знакомы, полгода, что ли, не больше - он происходил ранней-ранней весною: лежал снег и капало с сосулек. Мы гуляли неподалеку от издательства, где как раз шла моя книга "Русский автомобиль" с огромной главою про водовозовских прадеда и деда, про их дело - неподалеку от издательства, по кривой улочке, еще до революции замощенной и обставленной деревянными двухэтажными домами, давно готовыми на снос, прогнившими, но все почему-то обитаемыми, обвешанными со всех сторон пеленками и прочим барахлом. Заложенные в булыжник рельсы блестели на весеннем солнце и подрагивали под тяжестью трамвайных поездов, которые то и дело катились туда-сюда, и скрежет мешал разговору, придавал ему ненужно раздражительный характер. Я сам немец по бабке! возражал Водовозов: действительно, одним из прадедов Волка, отцом матери Дмитрия Трофимовича, был Владимир Карлович Краузе, механик, потомок обрусевших еще в царствование Петра Алексеевича немцев. Я сам немец по бабке! - а я по возможности мягко отвечал, что это, видишь ли, совсем не то: немцы, французы! что немцы, проведя две тысячи лет в рассеянии, никогда не сохранили бы такого единства, такой общности, ни черта бы не сохранили! что сознания избранности хватило бы им разве на век и все такое прочее, и, главное, я повторил: раса. Другая раса, другой запах. Но человек, когда ему что-нибудь втемяшится в голову, не то что принять - услышать противоположные доводы не в состоянии: Волк свел разговор к шутке: знаешь, сказал, у нас евреи бывают трех видов: жиды, евреи и гордость русского народа - это мне Альбина сама говорила. Так вот она - безусловно, гордость русского народа. Ты увидишь ее, послушаешь, и тебе все станет ясно. Хорошо, в бессилии ответил я. Хорошо. Я послушаю. Мне все станет ясно. Это очень и очень вероятно. Но у нее ведь есть родственники, клан! Волк снова не захотел меня понимать и подчеркнуто переменил тему.
   Полный комплект родственников я имел удовольствие наблюдать на свадьбе, которая случилась месяца через полтора после нашего разговора. И теща-гренадер, детский патологоанатом (!), Людмила Иосифовна, кандидат медицинских наук, и вдвое меньший ее размерами муж, Ефим Зельманович, директор какого-то бюро, кажется, по организации труда, да и все прочие, исключая, пожалуй, делегатов от Одессы и Кишинева - все они выглядели весьма интеллигентно, европейски, без этой, знаете, местечковости и специфического выговора. Мы сидели за огромным, из нескольких составленным, дорого накрытым столом в ожидании молодых, которые решили устроить сразу после регистрации часовое свадебное путешествие по Москве на логове, круг по Садовому - сидели за столом и вели светскую беседу, и за этот час я окончательно уверился, что, несмотря на отсутствие в них местечковости, Водовозову с новыми родственниками не ужиться ни при каких обстоятельствах - иначе он просто не был бы Водовозовым - а Альбина - еще не видя ее в глаза я знал точно - на разрыв с ними не пойдет, мужа не предпочтет, и браку, празднуемому сейчас, не удержаться ни на каком ребеночке.
   Появились молодые. Невеста (жена уже) и точно была хороша очень: худенькая, хрупкая, с длинными темными волосами (непонятно почему названная Альбиной - Беляночкою, еще бы Светланой назвали!) в красном - по древнеславянскому (?!) обычаю - свадебном платье, в красной же фате, с букетиком темных, едва не черных роз на невысокой, но соблазнительного абриса груди. После нескольких горько, когда осетровое заливное съелось подчистую, а гигантское блюдо из-под него, занимающее центральное место в композиции стола, унеслось Людмилой Иосифовною, Альбина глубоким, красивым голосом спела под огромную, казалось - больше ее самой - "Кремону" несколько собственных песенок: про витязя, умирающего на Куликовом поле, про идущую замуж за царя Ивана Васильевича трагическую Марфу Собакину, еще про одного русского царя - про Петра Алексеевича, посылающего сына на казнь, про юродивую девку на паперти - несколько прелестных песенок, которым недоставало, разве, некоторой самородности, мощи таланта, и я, помню, в заметной мере расслабленный алкоголем, чуть не задал Альбине бестактный вопрос: зачем она, черт ее побери, осваивает такие темы? сочиняла бы лучше про свою жизнь или что-нибудь, знаете, о Давиде, об Юдифи, о Тристане с Изольдою на худой конец! - я был, разумеется, не прав: у волковой жены и про то, про что сочиняла, выходило неплохо - слава Богу, удержался, не задал.
   Альбина на свадьбе была уже беременна. Глазом это практически не замечалось: восьмая или девятая неделя всего - но Волк мне проговорился, потому что уже, кажется, и тогда это представлялось ему главным, потому что уже, кажется, и тогда в глубине души прояснилось ему, что женится он не столько по любви, место которой занимал вполне понятный и вполне искренний восторг яркою, даровитой девочкою, сколько - чтобы завести ребеночка, сына: Водовозовъ и сынъ, - по которому он так тосковал все годы, когда жил с первой своей супругою, Машей Родиной: у той мало что имелся ребенок от другого мужчины - еще этот ребенок оказался девочкою.
   7. ВОДОВОЗОВ
   Подобно комете с хвостом голых ведьм, неслось логово по столице, а на душе моей было так же гадостно и невыносимо, как в другую ночь, когда Альбину увезла скорая, и я остался в квартире наедине с тещею, Людмилой Иосифовной, потому что тесть как раз отъехал в Ленинград, в командировку, делиться опытом, как организовывать чужой труд.
   Митенька рождался в одной из привилегированных больниц под личным присмотром профессора не то Кацнельсона, не то Кацнельбойма, которому (клановая общность и личное с моей тещею знакомство - условия стартовые) заплачено было двести рублей, а сама Людмила Иосифовна в коротком застиранном халатике, готовом под напором мощных телес, отстрелив пуговицы, распахнуться на шестого номера бюсте, ходила возле меня кругами, неприятно интимным тоном рассказывала подробности, какие, мне казалось, теще рассказывать зятю - наедине - несколько непристойно, вообще непристойно: про то, как рожала Альбину: я, знаешь, намучилась, устала, заснула или забылась, что ли; а она, знаешь, в это время из меня как-то выпала, я и не заметила как; если б врач не зашел, она б у меня там, между ног, и задохлась, бедненькая, и еще всякие подробности одна гаже другой - ходила кругами, рассказывая, облизываясь на меня, и я не знал, куда деваться от похотливой этой, накануне климакса, горы мяса, запертый с нею вдвоем на пятидесяти пяти метрах полезной, девяноста двух - общей - площади. Я до сих пор удивляюсь, как Король-старшая не изнасиловала меня, в ту ночь, впрочем, впечатление осталось, будто изнасиловала, и, когда около пяти утра позвонили и сказали: мальчик, рост, вес, состояние матери хорошее, у меня возник импульс выскочить из душного дома, провонявшего свиными почками, которые в скороварке через два дня на третий - впрок! варила теща, - выскочить, сесть в логово, забрать получасового сына и вот так же, как сейчас, погнать, уехать с ним на край света, чтобы никто из них не сумел нас найти, ибо к женщине, которая выпала из моей тещи и едва не задохлась меж могучих ее лядвий, я начинал испытывать что-то вроде гадливости.
   Позже, когда Митенька уже прибыл домой - Боже! как они все не хотели называть его Митенькой, Аркашей хотели, хотя Водовозовым (при том, что Альбина осталась при собственной фамилии: Король) - Водовозовым записали с удовольствием - позже гадливость несколько поутихла, рассосалась, по крайней мере по отношению к Альбине, однако, и по отношению к Альбине касалось это только дня, потому что ночью, в постели, гадливость всегда возвращалась и прогрессировала. Альбина, оправившись от родов, все чаще и властнее заявляла супружеские права, и одному Богу известно, чего стоило мне - и чем дальше, тем большего - обеспечивать их. Неотвязно, неотвязно, осязаемо мерещился в такие минуты отвратительный прыщавый негр с вывернутыми серыми губами, серыми ладошками и подушечками пальцев и серой, должно быть, головкою стоящего члена - первая, до меня, альбинина романтическая любовь, впрочем, не вполне романтическая: с дефлорацией и я только теперь понял, как права была омерзительная Людмила Иосифовна, когда выговаривала дочери за излишнюю со мною откровенность: этот эпизод и впрямь лучше бы Альбине от меня скрыть. Негры, евреи, время от времени ловил я себя на скверной мысли, негры, евреи - одно похотливое, потное, вонючее племя.
   Митенька рос, и, Господи! с каким напряжением вглядывался я в маленькое личико, едва не каждое утро опасаясь, что начнут проявляться чужие, ненавистные черты: тестя, Людмилы Иосифовны, - но, к счастью, нет: Митенька оказался совсем-совсем моим сыном: белокурым, с серыми глазками, и вполне можно было ошибиться, глядя на мою ново-троицкую фотографию сорок четвертого года, будто это не я, а он, и многие ошибались. Правда, дальше внешнего сходства дело пока не шло: сколько ни таскал я самых дорогих и мудреных заводных, электрических, радиоуправляемых игрушек: автомобилей, железных дорог, луноходов, сколько ни изобретал сам, сколько ни пытался играть с ним - увлечь Митеньку не умел: сын больше любил листать книжки, без картинок даже, в полтора года знал наизусть "Айболита" и "Кошкин дом", а то и просто сидел, задумавшись, уставя удивительные свои глаза в окно, где ничего, кроме неба, не было. И еще очень любил слушать альбинины песни, которые она ему сочиняла каждую неделю новую. Я жевал свово Мишла, = пока мама не пришла! Но, честно сказать, я и сам в свое время любил слушать альбинины песни.