Заверещал внутренний телефон: Машка-какашка дошла, стало быть, до бюро пропусков. Никита с усилием разрушил позу своего оцепенения и снял трубку: слушаю! Никиточка, прости меня, дуру! Я виновата, виновата, виновата перед тобою тысячу раз! Машка несла ахинею, и Никита раздраженно пережидал, когда можно будет вклиниться с единственным актуальным на данный момент вопросом: твой отец что, сегодня дежурит? Да, недоуменно ответила Мэри, сбитая с нежно-покаянной волны. Дежурит и в ночь? И в ночь. Подожди меня, я сейчас спущусь. Он же прекрасно знает, что отец нашим встречам не помеха, пожала Мэри плечами в тревожном недоумении.
   Словно ошпаренный пес, в коридоре Никиту поджидал бородач Солженицын: Никита Сергеевич, простите! Для вас я не Никита Сергеевич, а гражданин начальник! - Никита имел к Солженицыну некоторое, несколько, правда, гадливое сочувствие и обычно не позволял себе подобных обижающих резкостей, но это проклятое имя-отчество, показавшееся раздраженному Никите произнесенным со значением, с издевочкою, вывело из себя: только, пожалуйста, короче, я спешу. Гражданин начальник (Никита, сам вызвавший именно это обращение, невольно поморщился) - гражданин начальник, мне меньше месяца сидеть осталось! Солженицын покосился на покуривающего в конце коридора, у окна, лефортовского прапорщика-конвоира. А если вы подадите рапорт - меня отправят в лагерь и неизвестно на сколько! Могу оттуда и вообще не вернуться!
   Яузский Солженицын (настоящую фамилию его Никита не помнил, да, кажется, и не знал никогда) был диссидентом, два с лишним года назад арестованным по семидесятой за изготовление и распространение цикла хвалебных статей о творчестве Солженицына вермонтского, под следствием потек и потому получил пять вместо семи и предложение, что срок будет переполовинен, если Солженицын вместо лагеря останется на обслуге в тюрьме. Диссидент согласился, полагая, что обслуга - это убирать двор, чистить картошку, менять проводку и прочее - однако, ему готовили иную судьбу: трижды в неделю ездить под конвоем из Лефортово в здание на Яузе и имитировать там стиль и голос любимого своего писателя, то есть сочинять за него отрывки из новых книг, всяческие статьи, интервью и обращения к государственным деятелям и общественности, доводя, что, кстати сказать, особого труда не требовало, до абсурда идеи и приемы прототипа, и произносить сочиненное в микрофон. Такая работа, хоть и заключала в себе определенный нравственный изъян, с точки зрения бытовой, житейской представлялась все же много приятнее и обслуги, и, конечно же, лагеря, только вот страшно было сознавать, что носишь в себе ужасающую государственную тайну: убедившись в некоторой духовной нестойкости и болтливости Солженицына, хозяева могли бы и не рискнуть выпустить его на свободу, и сейчас, когда срок подходил к концу, Солженицын все ждал подлянку, провокацию, которая дала бы повод отменить условно-досрочное, отправить в лагерь и там сгноить, - ждал, опасался, но! но все-таки снова смалодушничал, хотя и совсем в другом роде.
   Никита, занятый своим, с трудом понял, вспомнил, о чем нудит Солженицын: да, действительно, часа полтора назад, возвращаясь с двенадцатого этажа, куда относил контролерам на утверждение пленку с сегодняшними "Книгами и людьми", Никита издалека заметил, что у дверей отдела кто-то толчется. По мере бесшумного - по паласу - приближения Никите все яснее становилась мизансцена: низенькая пухлая Танька Семенова, она же Людмила Фостер (программа "Книги и люди"), она же Леокадия Джорджиевич, стояла у слегка приоткрытой двери, напряженная, вся поглощенная зрелищем внутри комнаты; длинный тощий прапор, конвоир Солженицына, поверх ее головы наблюдал столь же внимательно и за тем же самым. Засунув руки за пояс коротенькой джинсовой юбочки, Людмила Фостер, она же Леокадия Джорджиевич, дрочилась, пыхтя, сжимаясь, выгибая короткую спину, не слыша над собою (или имея в виду) сопение прапора. Никита все понял вмиг: Катька Кишко, она же Лана Дея ("Европейское бюро" "Голоса Америки"), нарушила-таки категорический запрет Трупца и дала Солженицыну, а на атас поставила подружку, которая так прониклась сценою, что забыла, зачем, собственно, здесь стоит. Никита, без труда поборов возникшее на мгновение искушение пошутить: заорать тонким, пронзительным голоском Трупца Младенца Малого, - отодвинул рукою и конвоира, и Таньку и вошел в отдел: потный, красный, повизгивающий Солженицын трахал со спины Лану Дею, опершуюся руками и грудью о край его, никитиного, рабочего стола. Розовые нейлоновые трусики Ланы Деи были спущены на колени, юбка задрана и елозила, вторя солженицынским движениям.
   Никита как ни в чем не бывало обошел пылких любовников, не услышавших ни его появления, ни предостерегающих междометий Таньки, ни свиста прапора, обошел и сел за стол. Наконец, Солженицын начальника заметил, и его, Солженицына, не успевшего, кажется, даже и кончить, сдуло, словно ветром. Катька под намеренно наглым, пристальным взглядом Никиты начала приводить себя в порядок, бормоча: надо же посочувствовать человеку. В тюрьме все-таки живет. В тюрьме, говорят, несладко! Все это было жалко, грязно, но тем не менее Никиту взвело, и он, злой на себя, что способен возбудиться от такой пакости, отошел к окну, прижался лбом к теплому пыльному стеклу и погрузился в оцепенение, так что прослушал суету в коридоре, и только тогда вернулся к реальности, когда заметил красно-белого жука скорой внизу и услышал катькину реплику: говорят, его Трупец и отравил.
   Итак, Солженицын подкараулил Никиту, чтобы предотвратить возможные последствия опрометчивого своего поступка. Никита смотрел на Солженицына так же невозмутимо, как часом раньше - на одевающуюся Катьку, и обескураженный прыщавый бородач попробовал зайти с другого конца, решить вопрос, так сказать, по-домашнему, а, возможно, и с оттенком шантажа: гражданин начальник, а Лидия Сергеевна
   Влых вам, часом, не сестрица? Моя фамилия - Вя- лх! отрезал Никита и пошел по коридору к большим лифтам.
   Стучать на Солженицына Никита, конечно, не собирался - просто тот, как специально, наступил еще на одну больную мозоль: напомнил о родственничках-диссидентах и об их вялой, неприятной, соответствующей диссидентской их сущности фамилии, от которой Никита аж с начальной школы пытался отмежеваться добавляющим, как ему представлялось, упругости и энергичности переносом ударения. К тому же, наконец прояснилось, почему Солженицын всегда казался знакомым, где-то виденным: Никита, выходит, несколько раз встречал его в лидкином обществе (Лидка прямо висла на Солженицыне, роняла слюни) и, помнится, злился: нашла, мол, себе старуха любовника! - грязь диссидентская! - раскаявшийся преступник был примерно никитиным ровесником, то есть моложе Лидки лет как минимум на десять.
   Однако, и минуты не прошло, как раздражение спало, Солженицына стало жалко. Никита остановился, обернулся и громко, на весь пустынный коридор сказал вдогонку бородачу, понуро плетущемуся к прапору: чего вы боитесь? У вас же на следующей неделе статья про китайскую опасность, две пресс-конференции и глава из "Красного колеса". Вы же монополист - кто вас в лагерь отпустит?!
   Машка-какашка ждала Никиту внизу с замирающим сердцем. Слушай, сказал он. Я не буду вдаваться в подробности, может, это вообще - чистая психиатрия, но ты должна срочно ехать к отцу на службу и ни в коем случае не допустить, чтобы он включал сегодня "Голос Америки". Если не допустишь, я на тебе женюсь. (Пауза). И не брошу. Поехали вместе! - Мэри ничего не понимала. Не могу: много работы. Хорошо, сказала, наконец. Работай. Я попробую. Не потому, что женишься, а потому (пауза), что я тебя люблю.
   Никиту сильно тошнило и раскалывалась голова. К концу рабочего дня это было делом обычным почти у каждого, кто служил в здании на Яузе: начальство, экономя валюту, многое повычеркивало в свое время из финского проекта, в том числе и показавшиеся начальству пустыми игрушками зажравшихся империалистов ионаторы системы эр кондейшн; то есть эр кондейшн это начальству было еще кое-как понятно, но ионаторы??? Нащупав в кармане таблетку аэрона, Никита побрел по вестибюлю в один хитрый закуток, где стоял автомат с газировкою: запаренные, с землистыми лицами, поднимались туда из своей преисподней - многоэтажного подвала - попить работники технического радиоцентра - ТРЦ, обслуживающего все студии здания. Насчет много работы Никита Машке, конечно, соврал: работы только и оставалось, что забрать у контролеров утвержденный и опечатанный ролик (а Никите уже сообщили по телефону, что ролик утвержден и опечатан, да и прежде сомнений не было, что так оно и получится) и спустить на передатчик.
   В прошлом году генерал Малофеев предложил сдвинуть график передач на день вперед против вашингтонского, - и впрямь, хули бздеть, когда все каналы информации в наших руках?! - и для Никиты раз-навсегда закончились нервы под дулом взведенного автомата, закончилась постоянная истерическая готовность выключить, заменить, заглушить, - теперь все можно было сделать загодя, в спокойной обстановочке, любое сообщение - обдумать, любой промах - поправить.
   Вот и сегодня: получив утром запись вчерашнего вашингтонского оригинала, Никита внимательно прослушал его дважды и решил оставить на месте кусок про последний американский бестселлер (судя по пересказу натуральной Людмилы Фостер - глуповатый и мало чем отличающийся от бестселлеров Юлиана Семенова, разве в дурную сторону). Можно было б, пожалуй, оставить и открытое письмо русских писателей-эмигрантов в адрес Политбюро ЦК КПСС, весьма напоминающее открытое письмо Моськи в адрес Слона, но Никита работал в "Голосе" не первый год и знал, что перестраховщики-контролеры с двенадцатого все равно письмо вырежут и нужно будет что-то придумывать в пожарном порядке или ставить глушилку на целые двадцать минут и в результате лишиться как минимум половины премиальных, - поэтому вклеил на место письм на той еще неделе сделанную заготовку о переводе на английский и бешеном успехе в Штатах очередного опуса поэта-лауреата Вознесенского. Идущее дальше сообщение о новой абличительной книге из высших тактических соображений оставляемого пока Комитетом в Советском Союзе последнего писателя-диссидента потребовало только косметического, так сказать, ремонта: замены двух-трех фраз - после чего сообщение превращалось в такой конский цирк, что, надо думать, последние знакомые последнего писателя-диссидента перестанут, прослушав передачу, подавать ему руку. Танька Семенова, специалистка по голосу Фостер, записала эти две-три фразы, Никита со звукооператором вмонтировали их в нужные места под глушилочку, и готовый ролик часа еще в четыре был отправлен на двенадцатый этаж.
   Никита помыл стакан, бросил в рот таблетку и нажал кнопку - не похожую, правда, на грибок для штопки носков, но тоже крупную и красную. Автомат заурчал, забулькал, однако воды не выдал ни капли, а таблетка таяла, распространяя по небу и языку приторную, тошнотворную сладость. Вот страна! - разозлился Никита и выплюнул на пол раскисший аэрон. Там, внизу, одних инженеров сотни четыре, не считая техников, а не могут наладить сраную железяку! Не работает? услышал Никита за спиною вопрос преисподнего, повернулся и пошел прочь, с отвращением глотая сладкую от аэрона слюну: не работает!
   За двумя коленами коридора находились дальние лифты. Никита вызвал кабину и стал следить, как последовательно загораются и гаснут номера этажей на табло: одиннадцатый - высокое начальство, ныне повально пребывающее в отпусках, десятый и девятый, родные: "Голос Америки", восьмой "Русская служба Би-Би-Си", седьмой - "Радио Свобода", шестой - "Немецкая волна из Кельна", пятый - Канада и Швеция, четвертый - "Голос Израиля", "Ватикан" и, кажется, кто-то еще, третий - соцстраны от Китая до Югославии и Албании. На втором расположилась столовая. Вот вспыхнул, наконец, и первый, двери приглашающе распахнулись, показав Никите в зеркале его самого. Нехорошего цвета было лицо у Никиты, болезненного, бледно-зеленоватого, и нечего было обманывать себя, объясняя дурное самочувствие отсутствием ионаторов, - просто Никита знал, чт может случиться к ночи, и животное нежелание гибнуть действовало таким вот неприятным образом. Лифт останавливался буквально на каждом этаже, принимая в свое брюхо одних, выпуская других: дикторов, редакторов, авторов, контролеров, пожарников и прапоров из охраны, - Никита смотрел на лица без сожаления, какое непроизвольно возникает, когда видишь человека, обреченного умереть в самом скором времени. Впрочем, так же, без сожаления, смотрел и на отражение собственного лица. А тошнота - тошнота от воли и разума не зависела.
   На десятом Никита вышел и побрел по серому ворсу паласа вдоль длинного, неярким холодным светом заполненного коридора. Двери проплывали справа и слева, одинаковые, зеленоватого финского дерева; про некоторые из них Никита знал, чт за ними: вот бездельники "Из мира джаза" (Луис Канновер), идущие обычно в эфир целиком, без вымарок и доделок, вот "Театр, эстрада, концерт", вот - "Религиозная жизнь евреев", эти три двери - "Программа для молодежи", - тут ребятишки и впрямь пашут! Через десяток шагов после второго поворота коридор уступом расширился в правую сторону. В уступе, отгороженном тонким витым шнуром, по обеим сторонам уже не деревянной - массивной металлической, как в бомбоубежище, двери стояло двое вооруженных прапоров. Здесь находилась святая святых "Голоса Америки": студия прямого эфира, откуда по сегодня велись живые, не с пленки, передачи последних известий.
   Никита не застал тех легендарных времен, когда здание на Яузе безраздельно принадлежало Трупцу Младенца Малого, и все без исключения программы от первого до последнего слова готовились на месте (как раз тогда произошел, говорят, совершенно анекдотический случай с "Радио Свобода", не с тем, что на седьмом этаже, а с натуральным, американским: ребятки оттуда: цээрушники и эмигрировавшие диссиденты, - заметив, что ГБ работает за них, перестали бить палец о палец, ловили яузские передачи и предъявляли своим шефам в качестве отчета за получаемые бабки), - Никита пришел на службу уже в период нового начальства и его установки максимально использовать передачи врага: установки, где удачно слились интересы маскировочные с лозунгом всенародной экономии (нашим долго не удавалось заставить разленившихся мюнхенских коллег снова приняться за дело: целыми неделями, бывало, молчали обе "Свободы" - американская и советская, - ждали, кто кого переупрямит!) - и несколько лет, до самого момента, когда по инициативе генерала Малофеева график сдвинулся, бывал в этой комнате каждую неделю: сидел за столиком, внимательно слушал через наушники натуральный Вашингтон и то пропускал его в эфир, то - вводя через микшер глушилку, подавал сигнал Таньке, или Екатерине, или Солженицыну, - тому, словом, кто имитировал прерванный голос, - чтобы читали запасной текст, покуда Никита снова не воротится к Вашингтону. За передачами всегда наблюдал контролер и при необходимости включал общее глушение. Тут же со взведенным автоматом стоял еще и не их (то есть, в широком смысле, конечно, тоже их) ведомства офицер, имеющий, надо думать, особые полномочия. Жесткие сии меры, предупреждающие маловероятную возможность преступного сговора диктора с редактором, после нескольких эксцессов, случившихся на Пятницкой, в вещании на заграницу, соблюдались неукоснительно, и это единственное вселяло робкую надежду на благоприятный исход сегодняшней ночи.
   И все же, глядя на металлические двери, Никита до галлюцинации ясно воображал, как через два-три часа войдет за них Трупец Младенца Малого, как отошлет контролера, как офицера ну! скажем! застрелит, как подложит дикторше заветный свой текст про простынки, - воображал так долго, что вооруженные прапора напряглись, готовые в любой миг действовать согласно инструкции. А что? подумал Никита. Может, оно и к лучшему? Рвануться за шнур, и все! И хоть трава не расти! И пускай нажимают потом - без него! - на любые кнопки!
   Вернувшись в отдел, Никита сказал собирающейся домой Катьке: сходи-ка на двенадцатый, забери пленку и сдай в преисподнюю, и Катька, обычно вертящая на подобные просьбы задом: не моя это, дескать, обязанность, Никита Сергеевич, сами, дескать, и сход-те, - сегодня кротко кивнула, потому что знала за собою вину. Глядя на выходящую из дверей Катерину, Никита снова почувствовал смешанное с брезгливостью возбуждение и подумал: ну не скотина ли человек?! Мир, можно сказать, рушится, а он об одном только и мечтает!.. Только об одном!
   А собственно, чего он сюда вернулся? Сидеть-высиживать, чтобы подохнуть именно здесь, на боевом, как говорится, посту, в отвратительном этом черно-сером здании? Не подпускать Трупца к студии прямого эфира? Каким же, интересно, образом? - морду, что ли, ему набить? - так не Никите с Трупцом тягаться, Трупец - профессионал, самбо знает! Может, и впрямь следовало поехать с Машкою? Или сходить в главную контору, на Лубянку, прорваться к начальству, объяснить? А чего ему объяснишь, начальству? Про Обернибесова? Про кнопочку? Про то, что ребята провода напрямую скрутили? Про простынки белые?.. Сочтут за шизофреника и отправят в дурдом. И будут, что самое смешное, абсолютно правы! Да гори оно все огнем! - если Никита шизофреник - стало быть, ничего и не случится; если же шизанулся мир, так и Бог с ним тогда, с миром! значит, заслужил мир эту самую кнопочку.
   И Никита вдруг понял, что единственное, чего ему хочется сейчас всерьез - спать.
   Напряженная внутренним нетерпением, Лида шла по бульвару намеренно медленно, спокойно, прогулочным шагом: она знала, что Никита так рано со службы не возвращается, а никаких иных дел и желаний, кроме как повидаться с Никитою, у Лиды в настоящий момент не было.
   Слухи о том, что все голоса производятся известной Конторою, несмотря на нелепость и фантастичность, ходили по Москве упорно и давно, лет пять-шесть, то затихая, то вновь усиливаясь; позапрошлой осенью они достигли апогея, и двое ребят из Комитета борьбы за свободу информации были арестованы, - все тогда очень обрадовались, потому что арест явился великолепным подтверждением правоты ребят и можно было начинать широкую общественную кампанию, - но тут, как назло, именно голоса и передали под свист и рев глушилок довольно подробную информацию о разгроме Комитета, - и слухи тут же резко и надолго спали: если бы, мол, голоса действительно производила мощная, но глуповатая Контора, - стала бы она сама себя дискредитировать, да к тому же еще и глушить! Это глушить было самым эмоциональным, самым веским аргументом против слухов.
   Но вот сегодня утром пришло по дипломатическим каналам письмо из Парижа, и в нем черным по белому было написано, что от очередного гэбиста-перебежчика французской разведке и узкому кругу эмигрантов стало достоверно известно, что голоса в самом деле производятся Конторою, что радиоотдел расположен на набережной Яузы и что в числе прочих работает там родственник видных правозащитников младший лейтенант Никита Вялых, а все тексты и выступления Великого Писателя Земли Русской подделывает некий раскаявшийся узник совести, знакомый читателям "Континента" по серии статей о творчестве Александра Исаевича. Дальше в письме было, что гэбист-ренегат покуда строго засекречен, так что, мол, ребята, остальное копайте сами.
   Новость, что Никита работает именно на пресловутых фиктивных голосах, оказалась и для Лиды, и для родителей ударом веским: они знали, что их сын и брат служит где-то при Конторе и в определенном смысле даже уважали его за принципиальность и твердость: он представлялся им партнером, сидящим по ту сторону шахматного стола и ведущим с ними бескомпромиссный, но честный поединок, победа в котором, согласно с исторической справедливостью, останется, конечно, за ними, - теперь впечатление получалось такое, будто Никита на их глазах стянул с доски коня и спрятал в карман. Все! он мне отныне не сын! патетично воскликнул поправившийся с утра пивком диссидент Сергей Вялых. Я ему прежде спускал многое, надеялся, что одумается, поумнеет, но теперь чаша терпения моего переполнена! и, видно, не сумев в столь кратком монологе излить всю горечь свою и обиду, новоявленный Тарас Бульба добавил, отнесясь уже к Лидии: а твой Солженицын тоже хорош! Я тебя еще тогда предупреждал!
   Телефон у них года два как сняли (якобы за хулиганство, которого, разумеется, не было, кроме разговоров с заграницею), и мать, набрав двушек из кучки, обычно лежащей на телевизоре, пошла звонить в автомат тем немногим, у кого телефон пока оставался. Из немногих половины не оказалось дома, однако, часа два спустя маленькая квартирка Вялых заполнилась под завязку, а люди все прибывали и прибывали, и для каждого опоздавшего приходилось пересказывать все сначала и показывать отрывки письма, тщательно прикрывая остальные места конвертом, ибо до того еще, как появился первый гость, семейным советом решено было скрыть покуда от общественности оба факта: и позорящий семью факт никитиного участия в наиболее грязной из затей Конторы, и позорящий все правозащитное движение в целом и тоже отчасти семью (как-никак, Солженицын был Лидке не посторонний) факт участия Солженицына, - приходилось пересказывать все сначала, но, надо заметить, и пересказ, и показ не представлялись обременительными ни отцу, ни матери, ни самой Лиде, потому что приятно сообщать о том, о чем узнал раньше других, - и они все трое, перебивая друг друга, оспаривали эту обязанность, и у каждого чесался язык добавить и те подробности, которые ими же самими решено было скрыть.
   Давно уже выгреблись все рубли и медяки из карманов, в дело пошли даже остатки коммуникационных двушек с телевизора, и не столько выпившие, сколько затравленные на настоящую выпивку гости-диссиденты повели горячую дискуссию о необходимых мерах. В конце концов решили:
   1) организовать в срочном порядке новый Комитет борьбы за свободу информации вместо прежнего, из тех только двоих посаженных ребят и состоящего;
   2) назвать его именами тех героических ребят, отбывающих в Мордовии;
   3) в целях безопасности выработать гибкий устав, согласно которому членом Комитета мог считаться каждый, кто пожелал бы себя им считать, хоть бы и в глубине души;
   4) чтобы число документов Комитета оказалось достаточно солидным, разрешить каждому его члену выпускать собственные документы, подписывая их не своим именем, но именем Комитета: так выходило и много спокойней для каждого.
   Правда, не совсем ясным оставалось, как довести факт создания Комитета и текст будущих документов до широкой общественности, коли не только газетам и журналам оттуда поставлены на границе практически неодолимые препоны, но и радио в руках Конторы, но тут все сошлись на том, что вопрос этот второстепенен: трусливая, инертная, запуганная внутрисоюзная "общественность" (ее иначе как в кавычках и общественностью-то нельзя назвать!) все равно бы не прореагировала, - общественность же главная, истинная: иностранцы и эмигранты - слава Богу, доступ к информации пока имеют.
   Часам к четырем дело, в общем-то, было слажено, Комитет учрежден, недоставало разве фактических сведений о деятельности радиоотдела Конторы, чтобы в документах было чего писать существенного, а не только гневные и саркастические, но общие слова, и совсем уж положили ждать, сгоняв тем временем в магазин за добавкою, пока французская разведка рассекретит гебиста-перебежчика, но тут, подобная Александру Матросову, поднялась во весь рост Лидия и торжественно заявила, что берет подробности на себя, потому что у нее есть опасный, но достоверный канал. Л-лидк-ка, н-не с-смей! стукнул кулаком по столу догадавшийся Тарас Бульба. Я его п-прок-клянул! С-сис-тых с-сэлей можно досьтись т-только с-систыми с-срессвами! но мать кивнула: мол, выйдем, и на лестничной площадке, под гудение лифта и запахи мусоропровода, они обсудили предстоящую операцию: Лидия бросит брату в лицо пакет обвинений, постаравшись придать им максимально обидную форму, и так как Никита - мальчик по сути все же порядочный, только испорченный проклятою Софьей Власьевною, а по характеру горячий, он не сможет стерпеть и о чем-нибудь да проговорится, и уж пускай он только проговорится, пускай выдаст служебную тайну! - тогда нетрудно будет вытянуть из него и остальное и, припугнув, может, вообще переманить на свою сторону. От перспективы спасти брата и одновременно заиметь своего человека в самых недрах Конторы у Лиды аж голова закружилась, и под доносящееся из-под дверей пение "Трех танкистов" она чмокнула маму и покинула дом.
   Время двигалось слишком медленно, пространство, несмотря на прогулочный шаг, сокращалось, напротив, чересчур быстро, и Лида остановилась на углу Сретенки, на замощенной гранитом площадке, посередине которой, затылком к бульвару, торчал бронзовый идол Крупской. Скульпторша явно польстила некрасивой, почти как сама Лида, жене диссидента ? 1, - это давало надежду, что, когда все, наконец, переменится, памятник Лиде будет выглядеть столь же романтично. Хорошо бы как раз тут его и установить: место живое и одновременно тихое. Неимоверное количество старушек и девочек-мам баюкало закрученных в одеяльца, упрятанных в коляски младенцев, граждан XXI века, младенцы постарше бегали и резвились и не обращали ни малейшего внимания как на настоящий, так и на оригинал будущего памятника, которому они, вырастя, обещали стать живыми благодарными свидетелями.