- Так эффектнее, - возражает белобрысая, - только помолчите! - все это по-немецки.
   Помолчать обитателям рэйндж-ровера трудно: они предпочитают чуть снизить тон и закрыть окна. Впрочем, девицу это, кажется, устраивает: она ловко возвращается в относительно надежное положение на крыше, кивает толстенькому бородачу с телекамерою, тот направляет объектив на монастырь.
   Загорается красная съемочная лампочка; девица, выждав секунду-другую, сообщает микрофону, что они приближаются к одному из недавно возвращенных властями Церкви женских монастырей, за чьими стенами по ее, девицы, сведениям живет сейчас под именем инокини Ксении и, как говорят в России, спасает душу (два слова по-русски) героиня прошлогоднего нашумевшего гамбургского процесса, обвиненная!
   Опасаясь, что девица расскажет слишком много в ущерб занимательности повествования, перенесемся на монастырскую колокольню: держась напряженной рукою за толстую, влажную веревку, смотрит на луг, на букашку-рэйндж-ровер двадцати= примерно =летняя монахиня, чью вполне уже созревшую, глубокую, темную красоту, не нуждающуюся в макияже, оттеняют крылья платка-апостольника. Смотрит, не в силах сдержать чуть заметную, странную, пренебрежительную, что ли, улыбку!
   Рэйндж-ровер останавливается тем временем у монастырских ворот, компания высыпает из него, белобрысая девица, ловко спрыгнув с крыши, стучит в калитку. Та приоткрывается на щелочку, являя привратницу: тощую, злую, каких и только каких в одной России можно, наверное, встретить на подобном посту. Привратница некоторое время слушает иноязыкий, с ломано-русскими включениями, щебет.
   - Нету начальства! - роняет и калитку захлопывает, чуть нос белобрысой не прищемив.
   - Дитрих, материалы! - распоряжается та, и Дитрих лезет в машину, вытаскивает кипу журнальных цветных страниц, отксеренных газетных полос, фотографий.
   Белобрысая принимает бумажный ворох, перебирает его, задерживаясь на мгновенье то на одном снимке, то на другом: давешняя монахиня - а она все стоит на колокольне, поглядывает вниз и улыбается - в эффектной цивильной одежде за огородочкою в судебном зале (двое стражей по сторонам); окруженная журналистами, словно кинозвезда какая, спускается по ступеням внушительного здания - надо полагать, Дворца Правосудия.
   Флегматичный водитель, понаблюдав за напрасными стараниями совершенно обескураженных, не привыкших в России к подобному отношению товарищей проникнуть в обитель, столь же флегматично, как пиво пил прежде, нажимает на кнопку сигнала, а потом щелкает и клавишею, врубающей сирену.
   - Ты чего?! - пугается белобрысая.
   - Нормально, - говорит ли, показывает ли лапидарным, выразительным жестом тот.
   А монахиня на колокольне, справясь с часиками, ударяет в колокола. Получившаяся какофония явно забавляет ее: высунулись кто из какой двери, кто из окошка сестры, привратница, словно борзая, бежит к келейному корпусу; навстречу, спортсменка-спортсменкою, мчится мать-настоятельница, отдавая на ходу распоряжения.
   Калитка снова приотворяется. Мать-настоятельница, дама сравнительно молодая, чью комсомольско-плакатную внешность камуфлирует от невнимательного взгляда монашеское одеяние, не столько ни бельмеса не понимает в многоголосии с той стороны ограды, сколько не желает понимать, не желает смотреть и на просунутые в щель белобрысой репортершею вырезки. Особенно раздражает монахиню уставившийся на нее телеглаз.
   - Минутку, господа! Айн момент! - а сама косится на колокольню, с которой несется все более веселый перезвон.
   Наконец, привратница почти за руку тащит юную, тонкую монашку, которая, выслушав данную на ухо настоятельницею инструкцию, на чистейшем берлинском диалекте говорит, что господа, к сожалению, ошиблись, что никакой сестры Ксении в их обители нету и не было и даже никакой сестры с другим именем, похожей на фотографические изображения, и что, к сожалению, монастырь не может сейчас принять дорогих гостей.
   Немцы переглядываются, шепчутся, собираются, кажется, предпринять еще одну атаку, но привратница уже закладывает калитку тяжелыми, бесспорными засовами, а мать-настоятельница, не заметив вопроса-упрека в глазах юной сестры-переводчицы, направляется к кельям.
   А инокиня Ксения знай себе бьет в колокола и небрежным взглядом провожает удаляющийся, уменьшающийся рэйндж-ровер, покуда тот не превращается в божью коровку, вполне уместную на лугу, даже на столь древнем!
   !Прежде инокиню Ксению звали Нинкой - не Ниною даже - ибо была она довольно дурного тона девочкой из Текстильщиков, собою, впрочем, хорошенькой настолько, что мутно-меланхолический глаз чернявого мальчика из тех, кто ошивается на рынках, возле коммерческих, на задах комиссионок - вспыхнул, едва огромное парикмахерское зеркало, отражавшее его самого в кресле, покрытого пеньюаром, и мастерицу с болтающимися в вырезе бледно-голубого халатика грудями, наносящую феном последние штрихи модной укладки, включило в свое поле гибкую фигурку, возникшую в зале с совком и метелочкою - прибрать настриженные за полчаса волосы.
   Мастерица ревниво заметила оживление взгляда клиента, прикрыла халатный распах.
   - Не вертись! - прикрикнула, хоть мальчик вовсе и не вертелся, - испорчу!
   - Кто такая?
   - Ни одной не пропустишь! Как тебя только хватает?!
   - Кто такая, спрашиваю?
   Мастерица поняла, что, пусть презрительно, а лучше все же ответить:
   - Кажется, с завода пришла. Ученица. Пытается перейти в следующий класс.
   Мальчик пошарил рукою под пеньюаром, вытащил и положил на столик, рядом с разноцветными импортными баночками и флаконами, двухсотрублевую и не попросил - приказал:
   - Познакомь.
   Нинка, подметая, поймала маслянистый взгляд, увидела зелененькую с Лениным.
   - Нин! - как раз высунулась из-за парикмахерских кулис немолодая уборщица. - К телефону.
   - А чо эт' на вокзале? - спрашивала Нинка далекую, на том конце провода, подругу в служебном закутке с переполненными пепельницами, электрочайником, немытыми стаканами и блюдцами. - Ну, ты выискиваешь! Бабулька, конечно, ругаться будет!
   С той стороны, надо думать, понеслись уговоры, которые Нинка прервала достаточно резко:
   - Хватит! Я девушка честная. Сказала приду - значит все! - а в дверях стояли, наблюдая-слушая, восточный клиент и повисшая на нем давешняя мастерица с грудями.
   - Ашотик, - жеманно, сахарным сиропом истекая, сказала мастерица, едва Нинка положила трубку, - приглашает нас с тобой поужинать.
   - Этот, что ли, Ашотик? - не без вызова кивнула Нинка на чернявого. А, может, не нас с тобой, а меня одну?
   - Можно и одну, - стряхнул Ашотик с руки мастерицу.
   - Только поужинать?
   - Зачем только?! - возмутился клиент. - Совсем не только!
   - А я не люблю черных, - выдала Нинка, выдержав паузу. - Терпеть не могу. Воняют, как ф-фавены!
   Хоть и не понял, кто такие таинственные эти фавены, Ашотик помрачнел - глаза налились, зубы стиснулись - отбросил мастерицу, снова на нем висевшую, сделал к Нинке шаг и коротко, умело ударил по щеке, пробормотал что-то гортанное, вышел.
   - Ф-фавен! - бросила Нинка вдогонку, закрыла глаза на минуточку, выдохнула глубоко-глубоко. И принялась набирать телефонный номер.
   Мастерица, хоть и скрывала изо всех сил, была довольна:
   - Ох, и дура же ты! Знаешь, сколько у него бабок?
   - А я не проститутка, - отозвалась Нинка, не прерывая набора.
   - А я, выходит, проститутка?
   Нинка пожала плечами, и тут как раз ответили.
   - Бабуля, солнышко! Ты не сердись, пожалуйста: я сегодня у Верки заночую.
   Бабуля все-таки рассердилась: Нинка страдальчески слушала несколько секунд, потом сказала с обезоруживающей улыбкою:
   - Ну бабу-у-ля! Я тебя умоляю! - и положила трубку.
   - А ты, - дождалась мастерица момента оставить последнее слово за собой, - а ты, выходит - целочка!
   Темно-сиреневая вечерняя площадь у трех вокзалов кишела народом. Нинка вынырнула из метро и остановилась, осматриваясь, выискивая подругу, а та уже махала рукою.
   - Привет.
   - Привет, - заглянула Нинка в тяжелый подругин пакет, полный материалом для скромного закусона: картошечка, зелень, яблоки, круг тощей колбасы. - И ты же их еще кормишь!
   - По справедливости! - слегка обиделась страшненькая подруга. - Их выпивка - наша закуска. Водка знаешь сколько сейчас стоит?
   - А что с меня? - хоть Нинка и полезла в сумочку, а вопрос задала как-то с подвохом, и подруга подвох заметила, решила не рисковать:
   - Да ты чо?! Нисколько, нисколько, - и для подтверждения своих слов даже подпихнула нинкину руку с кошельком назад в сумочку.
   - Понятненько!
   - Только, Нинка, это! слышишь! Ты рыжего, ладно? Не трогай. Идет?! Ну, который в тельнике.
   Нинка улыбнулась.
   - А где ж! женихи-то?
   - За билетами пошли. Да вон! - кивнула подруга, а мы, не больно интересуясь тонкостями знакомства, подобных которому много уже повидали и в кино, и, главное, в жизни, отъедем, отдалимся, приподнимемся над толпою, успев только краем глаза заметить, как двое парней с бутылками в карманах, эдакая подмосковная лимит, работяги-демобилизованные, пробираются к нашим подругам и, постояв с полминуточки, рукопожатиями обменявшись, вливаются в движение человеческого водоворота, в тот его рукав, который, вихрясь, течет к широкому перрону, разрезаемому подходящими-отходящими частыми электричками пикового часа.
   - В семнадцать часов двадцать четыре минут от шестой платформы отправится электропоезд до Загорска. Остановки: Москва-третья, Северянин, Мытищи, Пушкино, далее - по всем пунктам!
   Пропустим, как все там у них происходило, ибо, проводив явившуюся на пороге сортира, слегка покачивающуюся Нинку полутемным, длиннючим, с обеих сторон дверьми обставленным коридором общаги, окажемся в комнате парней и легко, автоматически, безошибочно и уж, конечно, не без тошноты восстановим сюжет по мизансцене: на одной из кроватей, пыхтя и повизгивая, трудятся подруга и снявший тельник рыжий в тельнике, а приятель его, уткнув голову в объедки-опивки, спит за нечистым столом праведным сном Ноя.
   Нинка пытается разбудить приятеля: сперва по-человечески и даже, что ли, с нежностью:
   - Э! Слышь! Трахаться-то будем? Трахаться, спрашиваю, будем? Лапал, лапал, заводил! - но постепенно трезвея, злея, остервеняясь: - Ты! Ф-фавен! Пьянь подзаборная! Ты зачем меня сюда притащил, а?! - колотит по щекам, приподнимает за волосы и со стуком бросает голову жениха in statu quo, получая в ответ одно мычание, - все это под аккомпанемент застенных магнитофонных шлягеров, кроватного скрипа, стонов, хрипов - и, наконец, отчаявшись, вздернутая, обиженная, хватает плащик, сумочку, распахивает дверь.
   - Нин! куда?! - отвлекается от сладкого занятия подруга. - Чо, чокнулась? Времени-то! Ночевала б!
   - Ага, - гостеприимно подтверждает рыжий в тельнике, на локтях приподнявшись над подругою. - Он к утру отойдет!
   !Но Нинка, не слушая - коридором, лестницею, мимо сонной вахтерши, вон, на улицу, в неизвестный городок, и мчится на звук проходящего невдали поезда под редкими фонарями по грязи весенней российской, по лужам, матерится сквозь зубы, каблучки поцокивают, и в узком непроезжем проулке натыкается на расставившего страшно-игривые руки пьяного мордоворота.
   Нинка осекается, поворачивает назад, спотыкается о кирпичную половинку, но, вместо того, чтобы, встав, бежать дальше, хватает ее, поднимает над головою:
   - Пошел прочь - убью! Ф-фавен вонючий! - и мордоворот отступает, видит по глазам нинкиным, что и впрямь - убьет.
   - Е..нутая, - вертит пальцем у виска, когда Нинка скрывается за поворотом!
   Ни мента, ни дежурного, пожилая только какая-то парочка нервно пританцовывает на краю платформы, ежесекундными взглядами в черноту торопя электричку. Нинка, вымазанная, замерзшая, сидит скрючившись, поджав ноги, сфокусировав глаза на бесконечность, на полуполоманной скамейке.
   Электричка, предварив себя ослепительным светом прожектора, словно из преисподней вынырнув, является в реве, в скрежете, в скрипе! Нинка, не вдруг одолев ступор, едва успевает проскочить меж схлопывающимися дверьми, жадно выкуривает завалявшиеся в сумочке полсигареты, пуская дым через выбитое тамбурное окошко в холод, в ночь - и входит в вагон, устраивается, где поближе.
   Колеса постукивают успокоительно. Вагон, колеблясь, баюкает!
   В противоположном конце - длинновласый бородач уставился в окно: молодой, в черном, в странной какой-то на нинкин вкус шапочке: тюбетейке не тюбетейке, беретике - не беретике.
   Нинка бросает на попутчика один случайный ленивый взгляд, другой, третий! Лицо ее размораживается, глаз загорается. Нинка встает, распахивает плащик, решительно одолевает три десятка метров раскачивающегося заплеванного пола, прыскает по поводу рясы, спускающейся из-под цивильной курточки длинновласого, нагло усаживается прямо напротив и, не смутясь полуметровой длиной кожаной юбочки, не заботясь (или, наоборот, заботясь) о произведенном впечатлении, закидывает ногу на ногу.
   Длинновласый недолго, равнодушно глядит на Нинку и отворачивается: не вспыхнул, не покраснел, не раздражился.
   Второе за нынешний вечер пренебрежение женскими ее чарами распаляет Нинку, подталкивает к атаке:
   - Вы поп, что ли? - спрашивает она совершенно ангельским голоском. А я как раз креститься собралась. По телевизору все уговаривают, уговаривают. Почти что уговорили!
   - Иеромонах, - смиренно-равнодушно отвечает попутчик.
   - Монах? - снова не может удержаться Нинка от хохотка. - Так вам чего! это! ну, это самое! запрещено, да? - и еще выше поддергивает юбочку. - А жалко. Такой хорошенький. Прям' киноартист.
   На правой руке, на безымянном пальце, там, где мужчины носят обыкновенно обручальные кольца, сидит у монаха большой старинный перстень: крупный, прозрачный камень, почти бесцветный, чуть разве фиолетовый, словно в стакан воды бросили крупицу марганцовки, удерживают почерневшие от времени серебряные лапки.
   - А чего не смтрите? Соблазниться боитесь? Или вам и смотреть запрещено? - и Нинка забирается на скамейку с ногами, усаживается на спинку: несжатые коленки как раз напротив монахова лица.
   Монах некоторое время глядит на коленки, на Нинку - столь же холодно, равнодушно, без укоризны, и тупит глаза долу.
   - Бедненькие! - сочувственно качает Нинка головою. - А я, знаете, я уж-жасно люблю трахаться! Такой кайф! Главный кайф на свете. Мне б вот запретили б или там, не дай, конечно, Бог, болезнь какая - я бы и жить не стала. Мы ведь все как в тюрьме. А, когда кончаешь, словно небо размыкается! свет! и ни смерти нету, ни одиночества!
   Монах бросает на Нинку мгновенный, странный какой-то взгляд: испуганный, что ли, - и потупляется снова.
   - Слушайте! а вы что - вообще никогда не трахались? - то ли искренне, то ли очень на это похоже поражается Нинка. - А с ним у вас как? - кивает на неприличное место. - В порядке? Действует? Встает иногда? Ну, хихикает Нинка, - по утрам, например. У меня один старичок был, лет под пятьдесят; так вот: вечером у него когда встанет, а когда и нет; зато по утрам - как из пушки! Или когда мяса наедитесь? А, может, и он тоже у вас - монах? И черную шапочку на головке носит? Ох уж я шапочку-то с него бы сняла!..
   Глаз у Нинки разгорелся еще ярче, сама зарумянилась, похорошела донельзя.
   Монах встал и пошел. А, вставая, уколол ее совершенно безумным взглядом, таким, впрочем, коротким, что Нинка даже засомневалась: не почудилось ли, - и таким яростным, страстным!
   Она поглядела вслед монаху, скрывшемуся за тамбурной дверью, и отвернулась к окну, замерла: то ли взгляд-укол вспоминая-переживая, то ли раздумывая, не пуститься ль вдогон.
   А за окном, по пустынному шоссе, виляющему рядом с рельсами, сверкая дальним и противотуманками, обгоняя поезд, неслась бежевая "девятка".
   Электричка затормозила в очередной раз, открыла двери со змеиным шипом и впустила вываливших из "девятки" четверых: трезвых, серьезных, без-жа-лост-ных! Не ашотиков.
   Нинка поджалась вся, но не она их, видать, интересовала: заглянув из тамбура и равнодушно мазнув по ней взглядами, парни скрылись в соседнем вагоне.
   Нинка надумала-таки, встала, двинулась в противоположную сторону туда, где исчез монах. Приподнялась на цыпочки и сквозь два, одно относительно другого покачивающихся торцевых окошечка увидела длинновласого, столь же смиренно и недвижно, как полчаса назад, до встречи с нею, сидящего на ближней скамье.
   Нинке показалось, что, если войдет, снова спугнет монаха, потому так вот, на цыпочках, она и застыла: странную радость доставляло ей это созерцание исподтишка тонкого, аскетичного, и впрямь очень красивого лица.
   Электричку раскачивало на стыках. Лязгала сталь переходных пластин. Холодный ветер гулял по тамбуру.
   Зачарованная монахом, Нинка не обратила внимания, как, не найдя, чего искали, в передней половине поезда, парни из "девятки" шли через пустой нинкин вагон, и только, сжатая стальными клещами рук и, как неодушевленный предмет отставленная от переходной дверцы, вздрогнула, встревожилась, поняла: компания направляется к монаху.
   Нинка, не раздумывая, бросилась на помощь, но дверцу глухо подпирал один из четверых, а трое, слово-другое монаху только бросив, принялись бить его смертным боем.
   Нинка колотила кулачками, ногами в скользкий, холодный металл, кричала бессмысленно-невразумительное вроде:
   - Откройте! пустите! ф-фавены вонючие! - но подпирающий сам мало чем отличался от подпираемого железа.
   Нинка пустилась назад, пролетела вагон, следующий, увидела кнопку милицейского вызова, вдавила ее, что есть мочи, до крови почти под ногтями, но, очевидно, зря! Время уходило, и Нинка, не глянув даже на испуганную пожилую пару, с которою вместе ждала электричку, побежала до головного, оставляя за собою хлябающие от поездной раскачки двери, попыталась достучаться к машинистам!
   Электричка безучастно неслась среди темных подмосковных перелесков, сквозь которые то и дело мелькали огни сопровождающей ее зловещей бежевой "девятки".
   Нинка дернулась было назад - одному Богу зачем известно - но шестое какое-то чувство остановило ее, заставило на пол= гибкого =корпуса высунуться в тамбурное окошечко, на ту сторону, где змеились, поблескивали холодной полированной сталью встречные рельсы.
   И точно: полуживое ли, мертвое тело монаха как раз выпихивали сквозь приразжатый дверной створ. Где уж там было услышать, но Нинке показалось, что она даже услышала глухой стук падения - словно осенью яблоко с яблони.
   Нинка обмякла, привалилась к осклизлой пластиковой стене, тихо заплакала: от жалости ли, от бессилия. С грохотом, сверкнув прожектором, полетел встречный тяжелый товарняк, и Нинка ясно, словно в бреду, увидела вдруг, как крошат, в суповой набор перемалывают стальные его колеса тело бедного черного монашка. Нинку вывернуло.
   Электричка притормаживала. Отворились двери. И уже схлопывались, как, импульсом непонятным, неожиданным брошенная, выскочила Нинка на платформу, увидела - глаз в глаз - отъезжающего на служебной площадке помощника машиниста, бросила ему, трусу сраному:
   - Ф-фавен вонючий!
   Мимо пошли, ускоряясь, горящие окна, и в одном из них мелькнули прижавшиеся к стеклу, ужасом искаженные лица пожилой пары. Нинка обернулась: метрах в ста от нее стояла та самая кучка парней.
   За последним окном последнего вагона, уходящего в ночь, двое ментов играли в домино. Единственный фонарь, мотаясь на ветру, неверно освещал, скользящими тенями населял платформу, на которой в действительности кроме парней и Нинки не было теперь никого. Ни огонька не светилось и поблизости, только фары подкатившей "девятки".
   Долгие-долгие секунды длилось жуткое противостояние. Потом один из парней двинулся к Нинке. Она оглянулась: куда бежать? - и поняла, что некуда: найдут, догонят, достанут.
   Главный - так казалось на первый взгляд, во всяком случае, именно он говорил с монахом, прежде чем начать его бить, - окликнул того, кто пошел на Нинку:
   - Санек!
   Санек вопросительно приостановился.
   - Линяем!
   - Да ты чо?! Да она же!
   - Она тебе чо-нибудь сделала?
   - Дак ведь!
   - Вот и линяем!
   Проворчав:
   - Пробросаешься! - Санек смирился, присоединился к остальным.
   Двери "девятки" хлопнули, заработал мотор, свет фар мазнул по платформе и исчез, поглощенный тьмою.
   Нинка стояла столбом, слушая не то шум удаляющейся машины, не то стук унимающегося постепенно сердечка. Неожиданно, с неожиданной же пронзительностью, вспомнился давешний монашков взгляд, и Нинка пошла к будке автомата.
   Трубка давно и безнадежно была ампутирована, только поскрипывал по пластику, качаясь на сквозняке, обрубок шланга-провода. Оставалось давно погасшее кассовое оконце, забранное стальными прутьями.
   Нинка приложилась к пыльному, липкому стеклу, разглядела на столике телефонный аппарат. Отыскала под ногами ржавую железяку, просунула меж прутьями, высаживая стекло, попыталась дотянуться до трубки, но только порезалась, да глубоко, больно, перемазалась кровью. Платком, здоровой руке помогая зубами, перевязалась кое-как, решительно спрыгнула с платформы, пошла вдоль путей - в полную уже черноту и глухоту.
   - Монах! - принялась кричать, отойдя на полкилометра. - Монах! Ты живой?!
   Ни электричкой, ни товарняком не тронутый, удачно, если можно сказать так в контексте, приземлившийся, монах лежал меж рельсами: на минутку продравшаяся сквозь тучи луна показала его Нинке: недвижного, с черным от крови лицом, с непристойно задранной рясою.
   - Ты живой, слышишь? - присела Нинка на корточки. - Живой?
   Монах не шевельнулся, не застонал. Нинка отпрянула: страшно! - но тут же и одолела себя, возвратилась. Не найдя, где застежки, разорвала ворот рясы, рубахи, запустила руку в распах: к груди, к сердцу!
   - Ну вот и слава Богу! - выдохнула. - А кровь - ерунда. Вылечим. У меня бабулька!..
   Вдали показался поезд. Нинка взяла монаха под мышки:
   - Ты только потерпи, ладно?
   Монах был тяжел, Нинка застряла с ним на рельсах, а поезд приближался, как бешеный. Испугавшись, что не успеет, Нинка потащила монаха назад, но тут и с другой стороны загрохотало. Молясь, чтоб не задело, Нинка бросила монаха, как успела, сама упала рядом, обняла-прикрыла, хоть надобности в этом вроде и не было.
   Поезда встретились прямо над ними и неистовствовали в каких-то, казалось, миллиметрах от голов, тел.
   Монахов глаз приоткрылся.
   - Не надо милиции! - и закрылся снова.
   Нинка не так разобрала в грохоте:
   - Милицию? Да где ты этих фавенов найдешь?!
   - Не-на-до! - внятно проартикулировал монах и, словно нехитрые три эти слога отобрали у него последние силы, вырубился, кажется, надолго.
   Поезда прошли. Нинка подхватила едва подъемную свою ношу, потащила через пути, через канаву, через лесок, проваливаясь в недотаявшие весенние сугробики, - к шоссе, усадила-привалила к дереву на обочине, сама вышла на асфальт, готовая голосовать, попыталась, сколько возможно, привести себя в порядок и даже охорошиться.
   Показались быстрые фары. Нинка стала как можно зазывнее, подняла ручку. Машина проскочила было, но притормозила, поползла, виляя, назад, и Нинка увидела, что это - бежевая "девятка".
   Вернулись!
   Как ветром сдуло Нинку в кювет, а "девятка" остановилась, приоткрыла водительское стекло, храбрый плейбой - искатель приключений высунулся и повертел усатой головою:
   - Эй, хорошенькая! Ну, где ты там?
   Нинка не вдруг осознала ошибку, а, когда осознала и полезла из кювета, "девятка" показывала удаляющиеся хвостовые огни.
   - Ф-фавен! - незнамо за что обложила Нинка плейбоя.
   Побрякивая железками, протрясся из Москвы старенький грузовик. Снова появились быстрые фары. Снова Нинка подняла руку.
   Черная "Волга" 3102 с круглой цифрой госномера стала рядом. Откормленный жлоб в рубахе с галстучком - пиджак на вешалке между дверей - уставился оценивающе-вопросительно.
   - В Текстильщики! Во как надо! - черканула Нинка большим пальцем по горлу.
   Жлоб подумал мгновенье и щелкнул открывальным рычажком:
   - Садись.
   - Я! - замялась Нинка. - Я не одна, - и кивнула в сторону дерева, монаха.
   Жлоб отследил взгляд, снова щелкнул рычажком - теперь вниз, врубил передачу.
   Нинка вылетела на дорогу, выросла перед капотом, раскинув руки.
   - Не пущу! - заорала.
   Жлоб отъехал назад, снова врубил переднюю и, набычась, попытался с ходу объехать Нинку. Но та оказалась ловче, жлоб едва успел ударить по тормозам, чтоб не стать смертоубийцею.
   - Ф-фавен! - сказала Нинка. - Человеку плохо. Ну - помрет? Номер-то твой я запомнила!
   - Помрет!.. - злобно передразнил жлоб сквозь зубы. - Нажрутся, а потом! - и, обойдя машину, открыл багажник, достал кусок брезента, бросил на велюровое заднее сиденье. - Две сотни, не меньше!
   - Где я тебе эти сотни возьму?! - буквально взорвалась Нинка и вспомнила с тошнотою, как выкладывал Ашотик зеленую бумажку на столик в парикмахерской. - Помоги лучше!
   - Это что ж, за так?
   - Вот! - дернула Нинка на себе кофту, так что пуговицы посыпались, вывалила крепкие, молодые груди. - Вот! Вот! - приподняла юбку, разодрала, сбросила трусики. - Годится? Нормально?! Стоит двух сотен?
   Глазки у жлоба загорелись. Он потянулся к Нинке.
   - П'шел вон! - запахнула она плащ. - Поехали. Отвезешь - там!
   Они катили уже по Москве. Нинка держала голову бесчувственного монаха на коленях, нежно гладила шелковистые волосы.
   - Слушай, - сказала вдруг жлобу, поймав в зеркальце сальный его взгляд. - А вот какой тебе кайф, какой интерес? Я ведь не по желанию буду! Или ты, с твоей будкой, по желанию и не пробовал никогда?