Расставаясь у метро, Галина Алексеевна взяла с юного своего друга слово послезавтра в четыре у нее отобедать. Но я не могу быть один: завтра утром выписывают жену! снова довольно агрессивно добавил Ярик. Пожалуйста, неискренне ответила коллежский асессор. Приходи не один. И Тер-Ованесов будет? чуть не спросил художник.
   Тер-Ованесова, разумеется, не было, и Галина Алексеевна, отчасти заказавшая в ближайшем ресторане, отчасти приготовившая собственноручно вполне изысканный обед, принявшая душ с душистыми мылами и шампунями, голая стояла перед туалетом, не без слегка приправленного смущением, но законного удовольствия изучала отражение и решала, что надеть: черный ли тайваньский халат с парчовыми драконами и изящные золотые туфельки на очень высоком каблуке и больше ничего (но, если Ярик придет с женою, быть в ничего нелепо и стыдно) или полную сбрую и тогда уж что поверх безразлично. Почти безразлично. Ладно, подумала, вспомнив картинку из маленькой папочки, придет с женою - сам будет и виноват.
   Ярик не вошел, а вломился, ворвался, влетел, весь встрепанный, возбужденный, Галине Алексеевне в первый момент показалось, что даже и пьяный, - но нет, показалось, - не отреагировал ни на бурное приветствие Чичикова, который обиделся и ушел за диван, ни на туалет хозяйки, которая обиделась тоже, но виду не подала, - не обратил внимания ни на что, а чуть ни с порога и в совершенно императивном тоне заявил требование: мне срочно нужна типографская краска! Если ты порядочный человек - ты должна достать типографской краски. Должна! порядочный человек! подумала Галина Алексеевна. Ого как круто! Может, ты сначала вымоешь руки и сядешь к столу?
   Ярик аж задохся от возмущения. Он не находил слов. Он просто! он просто поражался Галине Алексеевне, он поражался миллионам других галин алексеевн и алексеевичей, которые могут думать и говорить об обедах, завтраках и ужинах! которые способны пропихнуть в глотку кусок, когда! когда! когда попирается самое святое, что есть у человечества! когда грохочущие гусеницы вминают в древний булыжник детские куклы! когда слезы матерей и вдов! и этих! как их! сирот!
   Наша героиня поначалу присмирела под напором гражданских чувств такого робкого прежде и такого неистового теперь любовника, но постепенно подпадала под обаяние яриковой страсти, и чем дальше - неукротимее разгоралось в ней желание и превысило, наконец, даже то, испытанное в общежитии, ей стало влажно и обжигающе горячо, а Ярик словно бы и не замечал этих перемен и все говорил, говорил, говорил. Слова давно потеряли для Галины Алексеевны всякий смысл, но тем более действовали на нее их тон, энергия, заключенная в них. Да-из-на-си-луй-же-ме-ня, ч-черт побери! едва не вслух произнесла Галина Алексеевна, но в этот момент беспричинно приоткрылась, скрипнув, дверца шкафа и укоряюще глянула на изменщицу серым рукавом выходного тер-ованесовского костюма.
   Галина Алексеевна опомнилась, попыталась взять себя в руки, попыталась разобраться, наконец, чего же, собственно, желает от ее порядочности юный художник, а он как раз разворачивал извлеченный из кармана листок, на котором была изображена со спины марширующая колонна, придавленная свинцовым небом: сотня затылков под глубокими касками, - а откуда-то из середины колонны - обернутое, смятое ужасом и растерянностью лицо, кричащее НЕТ! Оказывается, Ярик намеревался вырезать рисунок на линолеуме, распечатать его в сотне, в тысяче экземпляров, расклеить, разбросать по городу. Юному художнику тоже хотелось покричать НЕТ!, и Галина Алексеевна - по его убеждению - обязана была помочь, обязана хотя бы перед собственной совестью!
   Представьте положение будущего генерала: хотя стремление к ниспровержению и протесту и придавало Ярику необоримое обаяние, - оно же грозило и невозвратимо погубить юношу, вырвать из этой непростой, дурацкой, но такой, в сущности, теплой жизни, переместить в запертые темные помещения, в комариные леса, словом, отобрать его у Галины Алексеевны; при определенном же стечении обстоятельств - вдобавок загубить собственные семейную идиллию и карьеру. Нашей героине достало не столько ума, сколько женской интуиции не призывать художника к рассудку, к разумной осторожности, - такие призывы только добавочно распалили бы восемнадцатилетнего диссидента, - она напала на Ярика со стороны, с которой тот был менее всего защищен, ударила, так сказать, с тыла.
   В своем ли ты уме?! резко, почти сварливо бросилась Галина Алексеевна на художника. Какой линолеум?! Какая краска?! переодень своих солдат в американскую форму, - и я берусь напечатать это произведение искусства хоть бы и в "Правде". Переодень в немецкую - и мы миллионным тиражом издадим с тобою плакат ко Дню Победы. Это тот же самый соцреализм, который ты - по твоим словам - так ненавидишь и с которым поклялся в нашей церкви бороться до последнего. Ты их выкормыш больше, чем я! Ты неспособен возвыситься над ними настолько, чтобы говорить не их языком! Боже! как мне за тебя стыдно! Маль-чиш-ка! Без-дарь! и почувствовав, что инициатива намертво в ее руках, сделала долгую паузу. А если ты хочешь просто проинформировать сограждан, то напрасно беспокоишься: газеты уже сделали это гораздо внятнее и бльшим тиражом. И мир, как видишь, не только не перевернулся, но даже, кажется, и с места не стронулся!
   Ярик долго и тяжело молчал. Потом взял рисунок, скомкал и бросил на пол. Подскочил Чичиков и стал гонять комок по паркету. У Галины Алексеевны отлегло от сердца. Правда, художник, жалкий и понурый, уже не вызывал в ней ни того, ни даже меньшего желания и в этом смысле неожиданно уподобился Тер-Ованесову. Захотелось одеться.
   Когда Галина Алексеевна осталась наедине с нетронутым накрытым столом, с теперь уже нелепыми икрой, хрусталем и свечами, она отобрала у Чичикова смятую, покусанную, заслюнявленную картинку, расправила ее, положила в правый ящик туалета, под наборы косметики, села и заплакала.
   И чего бы этим проклятым танкам не подождать хоть пару дней?! С-сволоч-чи!
   После вышеописанного случая Ярик, правда, совсем не исчез с горизонта Галины Алексеевны, однако, стал появляться на нем достаточно редко и все больше по делу: с просьбами о распределении, о работе, о госзаказе, - и никогда даже не намекал на прошлую любовь, на интим, но вел себя сугубо по-приятельски, не больше, и даже с некоторой долею почтения. Галина Алексеевна просто вынуждена была принимать его тон: не напрашиваться же в любовницы, не вешаться на шею мальчишке! - однако каждая новая встреча, между которыми проходило иной раз и по году, и по полтора, волновала все женское ее нутро, и желание от раза к разу не гасло, а почему-то только росло и разгоралось.
   Разумеется, Галина Алексеевна всегда старалась выполнить яриковы просьбы, часто и без просьб подкидывала ему то выгодную халтуру, то интересную поездку, - но все старания ее шли юному Модильяни совершенно не впрок: он вечно конфликтовал с заказчиками (однажды - неслыханная наглость! - даже подал на издательство "Плакат" в суд), ругался, хлопал дверьми, принципиальничал, иногда ухал и в запои, - и вот уже несколько лет, как вообще выпал из достаточно широкого круга, контролируемого Галиною Алексеевною. Она давно дослужилась до генерала и генералом оказалась неожиданно жестким и раздражительным; Ярик, для которого она всегда воплощала саму кротость и женственность, пожалуй, не поверил бы глазам своим и ушам, случись ему поприсутствовать при одном из приступов мутного ее гнева, то и дело обрушивающегося на головы многих коллег художника, провинциальных и столичных, даже, говорят, на голову самого Ильи Глазунова.
   Охотничьим псам вредно сидеть без дела, - и вот: безобразно разжиревший Чичиков издох на девятом году жизни, оборвав таким образом последнюю, а, в сущности, - давно единственную ниточку, привязывавшую хозяина к дому, - и Тер-Ованесов ушел от Галины Алексеевны навсегда.
   Теперь она жила одиноко и очень целомудренно и обзавелась несколькими забавными привычками: после программы "Время", например, всегда слушать "Голос Америки", потом ложиться в постель и педантично, ничего, даже казахской поэзии не пропуская, час перед сном читать "Всемирную литературу", двигаясь от отрывков из Библии к Шолому Алейхему и Шолохову. Галина Алексеевна и всегда, и прежде испытывала некоторую неловкость, если Ярик заходил к ней в министерство или назначал встречи на соседних улицах, в последнее же время, когда художник сильно оброс и, пожалуй, опустился, - в последнее время возможность принимать его дома, без свидетелей, и подавно стала большим облегчением, - и уж дома-то он принимаем был крайне радушно, сытно и вкусно кормлен и даже поен дорогими винами и коньяками. Впрочем, никаких любовных намеков и поползновений Галина Алексеевна себе не позволяла, потому что, сама поражаясь психологическому этому феномену, удивительно дорожила редкими визитами художника и безошибочно чувствовала, что, покусись она на сексуальную его свободу, визиты прекратятся, возможно, навсегда.
   Но сегодняшний яриков визит резко отличается ото всех предыдущих: он сравнительно поздний и не предварен обычным телефонным звонком. Галина Алексеевна открывает дверь, - некогда великолепный тайваньский халат с парчовыми драконами сильно потерся, да и скрывает далеко не те уже прелести, что в незапамятном шестьдесят восьмом, а сквозь замаскированную лондотоном седину перманента просвечивает бледная кожа черепа, - открывает и видит сильно поддатого художника, держащего в вытянутой руке всего на четверть опорожненную и заткнутую газетной пробкою 0,76-литровую бутылку "Сибирской". Такая мизансцена представляется Галине Алексеевне несколько унижающей ее генеральское, да и женское достоинства, однако, она сдерживает в зародыше, давит готовую подняться гневную волну и не Бог весть как приветливо, но определенно приглашающе отступает в глубину передней: заходи; раз уж приехал - заходи.
   Она наскоро накрывает на стол, извлекает из глубин холодильника квинтэссенцию министерских заказов: баночки с деликатесами, специально на такой случай сберегаемые, а непризнанный гений сидит в углу, не выпуская из рук "Сибирскую", и бубнит что-то обиженное, во что Галина Алексеевна не вслушивается, ибо давно привыкла к яриковым неудачам и огорчениям и слишком трезво понимает, что реально помочь не способна ничем, что, наверное, никто на свете не способен Ярику помочь реально.
   Художник пренебрегает двадцатиграммовой хрустальной рюмочкою, услужливо пододвинутой Галиною Алексеевною, и уверенно, по-хозяйски, лезет в колонку за двумя стаканами, оба наливает всклянь из квадратной своей бутылки, и Галина Алексеевна не успевает отрицательно мотнуть головою, решительным жестом отстранить это неимоверное для нее количество спиртного, - не успевает, потому что натыкается на полный неподдельного страдания взгляд черных яриковых очей, на душераздирающий вопрос: ладно, пусть никто! - но хоть она, она-то! - она верит ли еще в его талант?! - и наша героиня, хоть с той общежитской папочки и не видевшая ни одного настоящего ярикова произведения, а, может, как раз потому, что не видевшая, не менее, чем в давней засранной церкви убежденно, но куда более горько, кивает в ответ, а потом и поднимает стакан, ибо не поднять его в данной ситуации - все равно, что признаться в неискренности, все равно, что ударить по лицу несчастного этого человека, пришедшего к ней, как к последней инстанции не то справедливости, не то - милосердия.
   И тут Галина Алексеевна воображает вдруг, что коллеги и начальство, подчиненные и подопечные видят ее в настоящую минуту: вот такую - неподтянутую, расхристанную, сидящую за одним столом с грязным, ободранным диссидентом, держащую полный стакан водяры, - но странно: фантазия эта не покрывает нашу героиню липким, холодным потом ужаса, а, напротив, дразнит, забавляет, манит подмеченным еще Пушкиным упоительным ощущением бездны мрачной на краю, - и Галина Алексеевна как-то особенно азартно, демонстративно опорожняет единым духом стакан, а потом, когда видение исчезает, ничего страшного, думает под тяжелым, непрерывающимся взглядом собутыльника, нужно же, наконец, разрушить психологический барьер между нами! Трезвый пьяного не разумеет. Или как там: наоборот?
   Жгучее, в таком количестве совершенно непривычное тепло добирается до желудка, и мрачная бездна сообщнически подмигивает кошачьим своим зраком. Свечи, скатерть, хрусталь и серебро с достоверностью галлюцинации возникают в мозгу Галины Алексеевны при взгляде на разделяющий их с Яриком красный пластик кухонного стола, - играют, переливаются разноцветными искрами, - и то давнее, неимоверное желание обдает ее всю жаром.
   Наконец, художник, оголодавший в неизвестно котором по счету и снова неудачном браке, утоляет аппетит и продолжает предаваться мучительным философским поискам, по привычке последних лет интонируемым, преимущественно, вопросительно. Ну почему, дескать, к ним, на Кузнецкий, народу ходит больше чем к нам (хотя он не состоит и в группкоме графиков, - а все-таки: к нам) на Грузинскую? Или: куда подевались, куда сгинули времена бешеной популярности неофициальной живописи, легендарные времена Измайлово и "Пчеловодства", и почему он, дурак, в ту пору там не выставлялся, а рвался в Союз? Или, наконец, почему ни худфонд, ни эти сраные (при слове сраные Галина Алексеевна непроизвольно морщится, демонстрируя, что слышит его не впервые в жизни) миллионеры не желают покупать произведений его, Ярика, незавербованного искусства? Почему даже в несчастный салон Юны Модестовны не может он пристроить и пары своих холстов?!.
   Почему худфонд - Галина Алексеевна знает из первых рук: там более способностей и даже ее протекции требуются совершенно несвойственные нашему Модильяни покладистость, терпение, выдержка и политическая тонкость в искусстве интриги. Самое смешное, что те же качества, даже в сильнейшей степени, требуются, оказывается, и в мире диссидентском, - но об этом Галина Алексеевна, не читающая, - хоть и невредно было бы ей по службе, - ни "Третьей волны", ни "АЯ", а лишь наслышанная о нехорошем сем мире с тенденциозного голоса любимой своей заокеанской радиостанции, не только не знает, но даже и не догадывается: диссидентский мир вообще представляется ей не менее таинственным, чем загробная жизнь. Впрочем, привыкшая, как мы уже заметили, к глухой монологичности яриковых сомнений, она вовсе и не собирается на них реагировать. Поэтому настойчиво-напористое (Боже! почти как в те времена!) требование художника ехать сейчас же, сию же минуту, к нему в мастерскую, где и ответить, наконец, окончательно и бесповоротно лицом к лицу с картинами на все проклятые, мучащие его вопросы, - застает ее совершенно врасплох и, подкрепленное зовом пресловутой бездны, любовью и алкоголем, серьезного сопротивления не встречает.
   Тем более, что том всемирки, чтение которого сорок минут назад прервал Ярик, - том этот, сто первый по счету, - оказывается Эдгаром По.
   Склонив голову, и все же касаясь перманентной макушкою потолка, а под огромными, пыльными, асбестом укутанными трубами складываясь и в три погибели, шла Галина Алексеевна, предводительствуемая Яриком, по коленчатому подвальному коридору мимо выпиленных из фанеры, вырезанных из пенопласта, отчеканенных на жести силуэтов Вождя Мирового Пролетариата, мимо разнокалиберных досок почета, мимо щитов соцобязательств, мимо лозунгов и серий портретов членов Политбюро, - шла в святая святых нашего художника. Открывшаяся ее взору огромная, в центре освещенная голой двухсотсвечовкою, в углах чем-то шуршащая и копошащаяся безоконная комната и была яриковой мастерскою: вместе с сотнею рублей ежемесячного жалования, выплачиваемого одним из московских ЖЭКов, составляла она награду за идеологический труд, продукцию которого Галина Алексеевна видела по пути. Ярик, несколько долгих лет буквально загибавшийся без мастерской вообще, ни перед диссидентствующими, но часто вполне преуспевающими друзьями-приятелями, ни, тем более, перед Галиною Алексеевною за продукцию эту не оправдывался и не извинялся, ибо считал вынужденную свою работу на ниве идеологии, работу, дающую в остальных отношениях почти безграничную свободу творчества, делом в нравственном отношении пусть не похвальным, но не столь и предосудительным: каждая, дескать, цивилизация имеет свои символы и обряды, свои, так сказать, формальности, серьезного значения которым ни один нормальный человек никогда не придаст, вот как, например, моде.
   Будь мастерская несколько менее обширною, мы рискнули б сказать, что картины заполняют ее: чувствовалось, как много их, потерянных в обводящем углы мраке: больших и маленьких, туманных и веселеньких, масляных и гуашевых, на холсте, на картоне и даже на оргалите. Ну вот! выдохнул Ярик, поставив бутылку с остатками водки на стол (несмотря на настояния Галины Алексеевны, он, покидая ее дом, с бутылкою расстаться не пожелал категорически) и зажег пару позаимствованных где-то на стройке прожекторов. Смотри. Оценивай. Ты ж как-никак специалист.
   "Как-никак" задело Галину Алексеевну, и лицо ее озарилось неким особым сладострастием, которого Ярик до сих пор никогда на этом лице не замечал, которого даже и заподозрить на нем не мог, - сладострастием неограниченной власти над так называемым искусством, неподвластным, как любят его создатели самодовольно считать, никому кроме них и Бога, - и, хоть в то же мгновенье она одернула себя, согнала с лица предательское предвкушение, Ярик уже казнился, мятался и готов был, казалось, собственным телом броситься на смертоносные амбразуры глаз любовницы. Ничего уже, впрочем, поправить было невозможно, во всяком случае, по ярикову не то что деликатному, а не слишком как-то твердому характеру, разве вот суетливо разлить по нечистым стаканам остатки "Сибирской".
   Пить Галине Алексеевне больше, конечно, не следовало, но она почувствовала, что, не выпив, спугнет художника, а отказаться от предстоящего суда сил уже не имела, и так как ни закусить, ни даже запить коварную жидкость было нечем, бросилась в критический свой полет непосредственно из ожесточенной схватки с тошнотою и подступающей к горлу рвотою.
   Вот это! сказала генерал, мгновенно, безошибочно выхватив из сотен других небольшой квадратный холстик, попорченный по краям коренным населением подвала, это же прямая антисоветчина в худшем, классическом ее смысле. Это недостойно высокого твоего таланта! и брезгливо отбросила холстик влево от себя. Допустим, нетвердо согласился автор, польщенный словосочетанием "высокий талант". Она, будто только подтверждения и ждала, ринулась дальше: и это, протянула цепкую руку куда-то в глубину. И это!
   Когда экспозиция была очищена от откровенных антисоветчины и порнографии, разговор, несмотря на несколько заплетающийся язык тайного советника, принял характер более утонченный. Например, графическая серия, вдохновленная ошибочно напечатанным и справедливо забытым "Иваном Денисовичем", навлекла на художника обвинение в спекулятивности и паразитировании на теме. Ты сам посуди, объяснялась Галина Алексеевна перед Яриком, который вовсе и не требовал никаких объяснений, а мрачно молчал, словно уже придумал что-то, решил, и только выжидал удобного момента, чтобы решение свое привести в исполнение. Ты сам посуди: кто бы, что бы и как бы скверно ни нарисовал или, скажем, ни написал про лагерь - это всегда будет волновать, будить сострадание. При чем же здесь живопись? При чем линия? При чем, в конце концов, искусство?! Вспомни ту нашу картиночку, про солдат!
   Ободренная превратно понятым угрюмым безмолвием подсудимого, Галина Алексеевна утратила последние остатки самообладания и, по мере того, как росла на полу стопка отсеиваемых картин и рисунков, все более и более радужные перспективы раздражали внутренний ее взор: постепенное, сегодняшней ночью начавшееся приручение маленького своего Модильяни, введение его в номенклатуру и, в конце концов, скромная свадьба и долгое семейное благополучие: они жили счастливо и умерли в один день. А п-пить я ему больше н-не п-позволю!
   Внутренний монолог, впрочем, ничуть не мешал внешнему, и последний становился все глаже, формулировки все обкатаннее, чеканнее, голос мало-помалу набирал силу и вот уже гулко гремел под низкими подземными сводами: ведь чем одним живет человек? Надеждой! Чего он вправе ждать от искусства?? Надежды!! Что должен, что обязан дать ему художник??? На-деж-ду!!! Константиновну, буркнул Ярик, но слух Галины Алексеевны не счел сомнительную эту, диссидентскую острту достойною замечания, а голос меж тем продолжал: вот, например, полотно! Оно ведь абсолютно беспросветное, черное. Ты согласен? черное? Согласен? От него же повеситься хочется. Кому оно несет радость? Кому дает силы? Кому, наконец, служит?! Красоте! стыдливо промямлил Модильяни и тут же пожалел, что открыл рот. Истине! На сей раз Галина Алексеевна решила расслышать, но ответила крайне лапидарно: просто повторила два эти сиротливые слова с уничтожающе-саркастическою интонацией, и черный холстик пополнил груду антисоветчины, порнографии и спекуляции.
   Минут сорок спустя отделение зерен от плевелов было завершено, Ярик погасил прожектора, сник в углу колченогого фанерного диванчика. На периферии сразу зашуршало, замелькали серые тени, Галине Алексеевне стало жутко. Она попыталась прижаться к возлюбленному, но тот, хоть и не отстранился, был жесток и неподатлив. Обиделся? с тревогою спросила притихшая героиня. Ты замечательный мастер! Эти картины (она кивнула на прореженную экспозицию) составили бы! да еще и составят, непременно составят! честь любой коллекции, любой галерее. Придет время, и они станут государственным достоянием, будут стоить бешеных денег! О тебе напишут мемуары и монографии! А сегодня? вдруг обернулся художник, и зрачки его странно вспыхнули изнутри чем-то красным. А сегодня - слаб купить? Вот ты, лично - ты купила бы их сегодня? Для своего министерства?..
   Н-ну, во-первых! начала Галина Алексеевна и тут же остановилась: ее встревожил этот странный багровый блеск, и, хоть она и попыталась успокоить себя рационалистическим объяснением, что это, дескать, наверное, отразилось глазное дно, что будто именно такое сверкание видела она как-то и раньше: у покойного Чичикова, - преодоление зловещего эффекта далось ей не так просто. Во-первых, покупка картин для министерства не входит в мою компетенцию! Не доверяют? сыронизировал Ярик и тут же продолжил атаку: а во-вторых? Во-вторых! (Галина Алексеевна пропустила мимо ушей и иронию) нам бы, пожалуй, не выделили средств, даже по перечислению. Вот мебель собирались менять, и то! У нас, знаешь, культура финансируется из остатков! Ну, а в принципе? не унимался совсем, казалось, протрезвевший собеседник и напирал на Галину Алексеевну требовательным, гипнотизирующим, бездонным взглядом. В принципе! В принципе?.. генерал несколько оробела. В принципе - разумеется. Они даже слишком для нашего заведения хороши! В таком случае (Модильяни сделал широкий кругообразный жест правой рукою и с угрюмой торжественностью завершил) я вам их дарю!
   И лишь на полпути к цели, к Китайскому проезду, зажатая в такси-универсале между Яриком и его продукцией, попыталась Галина Алексеевна осознать по-настоящему ужас своего положения, но и тут успокоилась, решив, что все равно из яриковой сумасшедшей затеи ничего не получится, что никто их не пустит в министерство посреди ночи и что, когда не пустят, она уговорит художника поехать к ней, и там, может быть, наконец, случится то желанное, о чем она не решалась намекать возлюбленному вот уже добрые пятнадцать лет!
   Ну что же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины, остановившейся прямо у дверей министерства, а сам принимается выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один за другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще уверенная, что их не пустят и что, таким образом, экстравагантное ее ночное приключение окончится безопасно и даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку. За аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет; движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура; клацает металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется охранник. Он в форме, однако, столь же, как Ярик, демонстративно зарос волосами, и выражение его лица отнюдь не вызывает ассоциаций с покоем, порядком и прочною государственностью. Короче, любому нормальному человеку в секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
   Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент, с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает при этих словах взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут сегодня как раз один. И выпить найдется! - и Ярик узнает приятеля, и они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими поцелуями, тычками скорее, куда-то в бороды, и полубессмысленными фразами вроде ну как ты? или видишь кого из наших? какими и всегда обмениваются не слишком близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся после продолжительной разлуки, - и вот оба заносят уже холсты в вестибюль, и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..