Ноги ее меж тем начинало сильно знобить от продолжительного стояния на льду на одном и том же месте, а порывы ветра пронизывали ее холодом.
   «Однако, чего же я жду, в самом деле?.. Только время даром уходит!» – встрепенулась Маша, стряхнув с себя все эти посторонние и почему-то преимущественно ползущие в голову мысли, которые как-то сами собою, непрошенные появляются у человека именно в подобные и, по-видимому, самые решительные мгновенья его жизни, когда, казалось бы, вовсе не должно быть места в голове посторонним мелочам, а эти мелочи меж тем так и плывут одна за другою, словно прихотливые клочки облаков по небу.
   И снова подошла она к елочкам – и вдруг снова встают те же самые мысли, и ясно воображаемое ощущение холодной воды, и невольный ужас, при взгляде на темный кружок проруби!
   «Нет!.. Я не могу утопиться!.. сама – не могу: сил не хватает! – прошептала она в отчаянии. – Господи!.. ведь это… это – самоубийство!.. Страшно… ужас берет!.. Не могу я!»
   И вдруг увидела Маша, что человек выбежал из барки, бросился тут же на снег и стал копошиться в нем. Что именно делал он? – она понять не могла и только пристально следила за его движениями. Мысль о своем безысходным положении и о необходимости умереть заволоклась в ее голове каким-то туманом. Она как будто потеряла нить этих мыслей, как будто они исчезли куда-то, испарились подобно туманному облачку; от Маши вдруг ушло куда-то и ее настоящее, и ее прошлое, а сама она безучастно и безотносительно глядела по ту сторону, на неизвестного человека, словно бы ей и делать больше нечего. Случается, что именно такие бездумные, бесчувственные, рассеянные минуты откуда-то вдруг слетают на человека среди самого беспредельного отчаяния и горя. Душа человеческая, словно бы от сильной усталости, возбужденной этим отчаянием, возьмет вдруг да и закоченеет, замрет, застынет совсем на несколько минут в таком рассеянном и ко всему безучастном положении. Нет в ней ни намека мысли и намека чувства, нет даже во всем организме ощущения какого-либо. Стоит Маша и смотрит на человека, а для чего стоит и зачем смотрит – про то и сама не ведает. Но вот он снова поволок ноги в свою барочную конуру. «Верно, больной, – подумала Маша, и с этой мыслью словно очнулась. – Что же теперь остается?.. Умереть – духу не хватило… жить – тоже не хватает решимости…»
   Она тихо побрела вдоль по замерзлой реке – туда, где чернелась, как темный зев, арка Обуховского моста. Вошла в эту арку и остановилась, осматривается – темно, сверху дробный топот копыт раздается глухо, и невольно кажется, будто от этого топота и гула сейчас обрушится арка, – но арка крепка и стоит нерушимо уже многие десятки годов. В темноте ничего не видно под мостом.
   «Остаться разве здесь? – подумала Маша. – Здесь все же спокойнее… отсюда не выгонят, не увидят… Говорят, что иные ночуют под мостами».
   И она уже думала было где бы поудобнее приютиться у гранитной стенки, а ветер, с двух сторон врываясь в узкое пространство арки, свистел и выл под сводом, с какой-то дикой, словно б одушевленной силой, и невольно наводил страх на молодую девушку.
   Опустилась Маша на лед, подле кучи свезенных сюда уличных сколков мерзлой грязи и снегу, и вдруг рука ее уперлась в какую-то шерсть. Маша быстро вскочила на ноги и с отвращением выбежала вон из-под арки. Сердце ее быстро екало, и колени дрожали от ужаса. Это была какая-то дохлая падаль, но девушке почудилось, будто она ухватилась за волосы человеческого трупа. Ей сделалось страшно – страшно быть одной, и потому она торопилась убежать из этого места, и снова очутилась недалеко от полуразрушенной барки.
   «Там, верно, люди есть, – подумала она, глядя на притворенную дверь каюты, – там можно приютиться. Пойду к ним! Может, не выгонят… упрошу Христа ради».
   Эта мысль, давшая слабую надежду на приют и спокойствие, немного ободрила девушку, которая несмело переступила порог каюты, но вместо человеческого голоса услыхала одно только глухое ворчанье.
   Все тихо, а людей как будто совсем незаметно. «Что же это такое?! – И Маша в недоумении остановилась у порога. – Где же человек-то? Ушел он, что ли?.. Одна собака только… Господи! Все же это легче: не одна хоть буду… все же есть живое существо…»
   Прислушалась – чу! – кроме рычанья собаки еще чье-то дыханье слышно – ровное, сонное дыханье.
   «Это верно такой же несчастный бездомник, как я! – подумала девушка, все еще прислушиваясь к дыханию. – Верно, и ему нет иного места на свете, кроме заброшенной барки…»
   «Стало быть, не одна я на свете… стало быть, и еще есть такие же… Может, и много их так-то шатаются, да живут же ведь и в голоде, и в холоде, а не думают о смерти».
   Так думала Маша, и эта мысль, нежданно-негаданно, произвела на нее совсем особенное впечатление: она как будто несколько довольна и эгоистически рада была, что не одна она такая на свете, что есть кроме нее и другие, которые, может быть, столько же, а может, еще и больше терпят да мучатся – и ей как будто несколько спокойнее стало вдруг на душе от этого далеко не веселого ожидания.
   «Вот спит же себе человек, стало быть, если уж больше негде, так можно и здесь приютиться, – подумала вслед за тем Маша. Обстоялась она несколько времени, и чувствует, что в каюте не так холодно, как на улице и, особенно, как среди Фонтанки, да и ветер не продувает, и как будто спокойнее, чем невесть где по городу шататься. Она, почти до изнеможения, чувствовала страшную усталость, при которой, после полного сознания о недостатке решимости на самоубийство, ее пугала мысль бесприютного шатания по улицам, вплоть до рассвета, где ни сесть, ни простоять сколько бы самой хотелось, на одном и том же месте, нет никакой возможности: придут и сдвинут, а не то люди вокруг соберутся, станут удивленно глазеть на тебя, да допытывать, зачем стоишь, мол, так долго, да как да почему, да отчего именно с места не двигаешься?
   «Чем там шататься, так лучше здесь отдохнуть, – решила Маша, выискивая себе место в противоположном углу от Вересова. – Не выгонит же он меня отсюда… А и выгонит, так все-таки, хоть сколько-нибудь отдохнуть успею… Да зачем ему гнать! Ведь барка столько же и моя, сколько и его: барка общая».
   И, успокоенная таким решением, девушка плотнее закутала голову и грудь своим широким платком, покрепче запахнула бурнусишко и села, прижавшись к стене, в темный угол.
   Вскоре и ее охватил не то что сон, а какое-то легкое, тонкое забытье – скорее даже оцепенение, при котором, как будто и спишь, и в то же время смутно окружающую действительность слышишь.
* * *
   Был первый час в начале, когда проснулся Вересов от холода, который начал пробирать его члены. Спал он около трех часов, и этот сон, не подкрепляя, только хуже еще разломил ему все тело. Открывши глаза, он заметил в каюте какой-то зеленоватый полусвет, допускающий различать, хотя и смутно, окружающие предметы. По небу носились клочками беловатые тучки, разорванные ветром из одной сплошной массы, покрывавшей горизонт уже несколько суток. В вышине стояла полная луна, и несколько зеленовато-серебристых лучей ее пробились в два барочных оконца и двумя туманными полосами косвенно пронизывали темноту каютки. Одна из этих полос западала в противоположный угол и неровными пятнами ложилась на лицо и местами на скорчившуюся фигурку Маши.
   Вересов начал вглядываться и с полуиспугом, с полуизумлением заметил сперва чье-то лицо, тускло озаренное луною, а потом и всю эту фигурку. Подумал было он, будто это во сне ему грезится, но тут же убедился, что не спит, и что в действительности в том углу есть кто-то.
   – Кто тут? – громко окликнул Вересов.
   Девушка вздрогнула, раскрыла глаза и пристально стала глядеть на своего соночлежника, но с места не двигалась.
   – Кто тут? – еще громче и с некоторым беспокойством повторил последний, подымаясь на ноги.
   Маша робко встала и торопливо направилась к дверке, как вдруг тот ухватил ее за рукав и пристально стал всматриваться в лицо.
   – Я уйду… я сейчас уйду… – прошептала Маша, испуганная его неожиданным прикосновением.
   – Да я не гоню… Разве я гоню тебя? – возразил Вересов. – Я только спросил, кто ты?
   Девушка без ответа опустила голову: она не знала, уйти ли ей, или остаться – и пока в нерешительности стояла на одном месте.
   – Ты одна была здесь? – спросил Вересов, который боялся, чтобы какой-нибудь новый обитатель покинутой барки не выжил его из этого логовища.
   – Одна, – прошептала смущенная девушка.
   – Зачем ты здесь была?
   Ответа не последовало.
   – Что тебе здесь надо было? Зачем ты была здесь? – повторил все еще опасавшийся бездомник, которому не хотелось расставаться с последним своим убежищем.
   – Да когда деваться больше некуда… Надо же куда-нибудь! – возразила девушка.
   Вересов успокоился.
   – Так ты… все равно, как и я… Обоим нам некуда, – проговорил он кротко, опуская ее рукав. – Оставайся… Куда ж идти-то?.. Зла я тебе никакого не сделаю… Оставайся себе – места хватит…
   Маша еще с минуту постояла раздумчиво и вернулась на прежнее место. Вересов тоже улегся подле собаки, и долго, из своей темноты, смотрел на девушку пристальными глазами. Она по-прежнему свернулась в комочек, скорчилась, закутавшись в бурнусишко, и сидела в углу, плотнее прижавшись к промерзлой стенке.
   Оба молчали, и это молчание длилось довольно долго. Слышно было только их дыхание да порою слабые щенячьи взвизгивания. А Вересов все еще не спускал с нее взоров. Холод пробирал Машу, забирался в ноги и в локти, а оттуда вдоль спины, по лопаткам. Она нервически вздрогнула и, встрепенувшись, зябко потянула в себя воздух, сквозь сжатые зубы.
   – Тебе холодно? – спросил вдруг Вересов, глядевший на нее в эту минуту.
   – Холодно… – ответила дрожащая Маша.
   – Хм… Что станешь делать!.. Вот подожди до утра: к заутрене зазвонят – пойдем, пожалуй, в церковь, там печки к тому времени истопятся: можно согреться.
   И он опять замолк, продолжая глядеть на озябшую дезушку. Он раздумывал что-то, борясь между состраданием к такой же, как и сам, несчастной, и эгоистическим поползновением не уступать ей жалкие выгоды своего положения. Наконец первое превозмогло:
   – Ступай, пожалуй, сюда: здесь теплее – у меня рогожка есть, – предложил он. – Ляг вот тут, прикройся.
   – А ты-то как же? – отозвалась Маша, в нерешительности принять его предложение.
   – Я уж вдосталь лежал… мне ничего!.. А мы попеременке будем… Холод-то какой, проклятый!
   – Н-нет ничего… я и здесь буду – у меня платок есть, – отозвалась она.
   – Ну, как знаешь! – поспешил закончить Вересов, будучи рад, что можно по-старому остаться под рогожей.
   Прошло еще минут с десять, в течение которых он уж снова было начал слегка забываться дремотой, как вдруг услыхал, что зубы соседки бьют лихорадочную дробь от холода. Его и самого порядком-таки знобило.
   – Эк ведь ты какая! – начал он с досадливым укором. – Зовешь тебя, а ты не хочешь!.. А сама вон – зубами щелкает!.. Ступай, говорю, ко мне! Ложись подле! Так-то вместе теплее будет… Мне ведь тоже холодно! Ведь вон собака – греет же щенят под собою… Этак больше тепла будет идти.
   Девушка подумала с минутку; но холод преодолел. Она поднялась из угла и перешла к соседу.
   И легли они рядом, покрывшись дырявой рогожей.
   Холод сблизил этих двух человек, которые совсем не знали друг друга, даже о физиономиях один другого не умели составить себе понятия, потому что едва-едва лишь могли различать их при слабом свете двух тусклых полосок лунных лучей, проникавших порой сквозь оконца в их темное и холодное логовище. Они походили скорее на два какие-то животные существа, в сознании которых лежал теперь один только инстинкт – защитить себя от холода.
   И они крепко-крепко прижались друг к дружке, обнялись руками, обхватили ногами один другого, забившись с головой под тощую рогожку, и старались в общем дыхании отогреть свои лица, свою грудь и шею. Тут уже было позабыто всякое различие полов; им и в голову не пришло совсем, что один – мужчина, другая – женщина. До того ли им теперь было? Эти крепкие объятия являлись у них невольным, как бы инстинктивным следствием того, что холод чересчур уже пронимал, что являлось чисто эгоистическое желание предохранить себя от мороза, а достичь этого удобнее можно было лишь только прижавшись, как можно крепче, один к другому и дышать, дышать, дышать, чтобы хоть сколько-нибудь согреть холодный воздух под рогожею. Тут было одно только обоюдное ощущение – ощущение холода, и одно только обоюдное животное желание – желание согреться.
   Между тем голод, который во время сна несколько поутих было, проснулся теперь снова и стал еще мучительнее, чем прежде.
   Вересов чувствовал в желудке какую-то сжимающую, судорожную боль, от которой подымалась в груди тошнота, а во рту – густая голодная слюна накипала. Он не выдержал этих страданий и начал стонать, и в злобном отчаянии до крови кусал свои руки и ногти.
   Маша тревожно подняла голову.
   – Что ты?.. Что с тобой?.. – беспокойно спросила она шепотом.
   – Я есть хочу!.. Я голоден! – с истерическим, рыдающим воплем простонал Вересов, судорожно корчась и ворочаясь на своем месте.
   – Нет!.. Это невыносимо!.. Я голову размозжу себе! – внезапно и стремительно вскочил он, вне себя от отчаяния и злобной тоски.
   Маша в испуге поднялась тоже.
   – Пусти!.. – оттолкнул ее Вересов. – Пусти, или я задушу тебя!
   Та отшатнулась и глядела на него из угла в недоумении и страхе.
   Голодный человек, скрежеща зубами, ударился затылком о стену. И вслед за тем она слышала, как несколько раз повторился глухо-сухой и короткий звук, который издавала стена от ударов об нее человеческого затылка – только и было слышно, что этот странный стук да скрежет зубовный.
   Маша бросилась было к нему, но в это самое время, с рыданиями и стоном, изнеможенный, он рухнул на пол, катаясь по нему от судорожных сжатий желудка.
   Вересов был человек нервный, слабый, не умевший владеть собою и легко поддающийся высшей степени отчаяния, ибо подобные натуры вообще способны больше, сильнее чувствовать каждое ощущение и даже сильно преувеличивать его в своем сознании. А в эту минуту отчаяние и боль от голода, соединенные с мыслью о полной безысходности, о том, что и завтра, и послезавтра предстоит все то же самое, вывели его из последнего терпения.
   – О чем ты? Что с тобой? – повторила Маша, приблизясь к нему и опустясь на колени.
   Первое движение ее, при виде этого неистовства, было – бежать отсюда, но в ту же минуту человеческое сострадание, сочувствие и понимание подобного отчаяния остановили ее. Несмотря на собственный страх и горе, она осталась и даже поспешила к нему на помощь.
   – Ты голоден – боже мой! Так ведь можно же купить хлеба! – убеждала она.
   – Купить?!
   Вересов приподнялся на локте.
   – Купить?!. Купить?!. А!.. так ты еще смеяться надо мною!!!
   Он сильно схватил ее за руку.
   – Да нет же, у меня деньги есть – воскликнула Маша, не зная, что ей делать и куда деваться и как вырваться от этого бешеного, и в то же время болея о нем и желая помочь ему.
   – Деньги?.. Ты не лжешь?.. У тебя деньги есть? Давай их сюда!.. Давай!..
   И он быстро поднялся с полу. Неожиданная надежда утолить свой нестерпимый голод мгновенно придала ему новые силы.
   Маша торопливо опустила руку в карман, достала оттуда несколько медяков – насколько горсть захватила – и сунула их в ладонь дрожащего Вересова, который в ту же минуту опрометью бросился вон из баржи.
   Девушка вздохнула несколько свободней.
   «Уйти бы скорей отсюда!» – было первое движение Маши, как только она осталась одна, перестав прислушиваться к удаляющимся шагам Вересова, которые наконец затихли, когда он поднялся на набережную.
   И она вышла из своей берлоги, но чуть показалась только за дверку, как вдруг ее охватило холодным порывом ветра и снова всю проняло до самых костей. На набережной тускло мигали фонари и до рассвета было еще не близко.
   «Куда ж идти?.. Где там шататься?.. Уж лучше здесь до утра переждать… Теперь – одна ведь», – подумала она и снова спряталась в каюту, забившись, как прежде, под рогожу.
   Она думала об этом несчастном, голодном человеке, вспоминала последние мгновения его отчаянного неистовства и с ужасом представляла себе, что не сегодня – завтра и ей предстояло то же самое. Только теперь она вспомнила, что с самого утра тоже ничего в рот не брала, и при этой мысли как-то вдруг почувствовала некоторый позыв на пищу. Она была голодна, только голод ее до этой минуты не давал себя чувствовать, задавленный множеством других тяжелых ощущений. И лишь тогда, когда живой пример соночлежника представил ей это чувство со страшными его последствиями, она вспомнила про голод свой собственный, и ей захотелось есть, захотелось согреться чем-нибудь теплым – выпить чаю стакан. Но – удовлетворить этому позыву не было никакой возможности.
   Маша вздумала удостовериться, сколько у нее денег осталось, и рука ее в кармане ощутила одну только медную пятикопеечную монету. «Стало быть, я полтинник ему дала, – сообразила она, и ей стало досадно и жалко, зачем так много. – О себе не подумала, бог весть кому отдала последние деньги, а теперь сама-то что станешь делать?»
   Прошло около получасу времени, с тех пор как ушел Вересов из барки.
   Маша, в тупом оцепенении, решилась терпеливо дожидаться рассвета, как вдруг скрипнула дверка и раздался его голос:
   – Ты здесь еще?
   – Здесь, – испуганно ответила девушка.
   – Спасибо за хлеб!.. Я есть тебе принес, хочешь есть?
   И он вынул из-за пазухи три пеклеванных хлеба, разрезанных наполовину, и в каждом из них торчало по куску заржавой ветчины.
   Маша хотела уж было приняться за эту закуску, как снова Вересов остановил ее:
   – Ты постой, ты выпей прежде, я и водки с собою принес, – сказал он, вынимая из кармана косушку.
   – Я не могу… не пью я, – возразила было девушка.
   – А ты выпей, говорю тебе! – настойчиво перебил ее Вересов. – Ведь зазябла совсем! Как выпьешь, отогреешься.
   Он сколупнул пробку и подал ей посудину.
   Маше и есть хотелось, и в то же время жажда томила ее, так что она сразу хватила три-четыре крупных глотка и закашлялась. Ей еще впервые приходилось пить водку, как воду, доселе же она имела о вкусе ее самое смутное понятие. Почувствовала, как зажгло внутри в озяблой груди и желудке, как легкое и приятное тепло внезапно пошло переливаться по всем суставам – и с жадностью принялась за свой пеклеванник.
   Вересов проглотил остатки и тоже принялся за жеванье. Ни разу еще в жизни своей не жевал он с такой волчьей жадностью и не глотал куска с таким наслаждением, как в эту минуту, работая над сухой и ржавой ветчиной, в своей темной и холодной берлоге.
* * *
   Получивши от Маши полтину, он не пошел, а побежал, превозмогая боль и тяжесть в ногах, по Обуховскому проспекту, к Сенной площади. Тюрьма послужила-таки ему к приобретению кой-какой опытности. В тюрьме узнал он, что на Сенной существуют кой-какие заведения, где неофициальным образом производится торговля и в ночную пору: в окнах горят огни, а входная дверь вплотную приперта, но стоит лишь постучаться, и она гостеприимно отворится. В тюрьме же узнал он, что на Сенной, позади гауптвахты, близ Спасского переулка существует одно из подобных заведений, называемое «Малинником». Оно было наиболее знакомо ему по многочисленным рассказам; отыскать же хорошо известные по тем же тюремным рассказам приметы его было вовсе не трудно, особенно когда проводником человеку служит нестерпимый двухсуточный голод. Он постучался в двери, но тут же заметил, что она не затворена, а только приперта для виду, дернул ее со всей энергией и взбежал по лестнице в буфетную комнату. Пока ему доставали спрошенный шкалик водки, не разбирая накинулся он на первый попавшийся кусок, выставленный за буфетной стойкой, и остервенело стал жамкать краюху черствого пирога, чем вызвал даже удивление со стороны буфетчика, привыкшего вообще ничему почти не удивляться, вследствие непрестанного пребывания своего в этом заведении.
   – Эк тебя, как хрястаешь! Видно, голод не тетка! – заметил он, выливая в стаканчик водку.
   Вересов, ничего не отвечая, залпом проглотил ее и снова накинулся на следующий кусок пирога, как вдруг буфетчик схватил его за руку:
   – Буде, малец! Не шали! Ты прежде деньги вынь да положь на стойку! – предложил он. – А то, может, в кармане-то у тебя шишка еловая, а ты на ширмака налопаться норовишь? Это не модель – дело!
   Вересов высыпал на стол все захваченные с собою медяки и распорядился, чтобы ему приготовили косушку водки да четыре пеклеванника с ветчиною.
   – Ну, вот в обрез, как есть, полтина и будет, а деньги-то есть еще, аль все? – вопросил буфетчик.
   – Все тут! – прожевал голодный, снова протягивая к пирогу свою руку.
   – Все, так не трошь чинёного, аль уж одного пеклеванника не бери, а то не хватит: не отпущу! – предупредил буфетчик. И Вересов с жадною быстротою сообразил, что пеклеванный хлеб будет побольше и поувесистей, чем кусок пирога, и потому, сколь ни хотелось есть, решился переждать минутку.
   Но каким небесным благодеянием показалась ему прело-теплая и пропитанная всякою мерзостью атмосфера этого отвратительного приюта! Пока ему готовили закуску, он топтался на месте, размахивал руками, тёр ладони и в то же время дожевывал свой пирог, стараясь поскорее отогреться в комнатном тепле; и не успел еще буфетчик приготовить ему первый пеклеванник и положить в него кусок ветчины, как он уже выхватил у него из-под руки то и другое и снова принялся с необыкновенною быстротою теребить зубами это яство.
   Отвратителен и печален вид жрущего таким образом человека, но неизмеримо отвратительней и печальнее безвыходный человеческий голод.
   Вересову не хотелось уходить отсюда, потому что хотелось подольше пользоваться теплом, за которое особой платы не полагалось; но он вспомнил, что там, в барке, быть может, ожидает его прихода другое голодное и озяблое существо.
   «Если не вернуться, так ведь это… ведь это, стало быть, я ограбил ее, – подумал он, – а может, она мне последнюю копейку отдала… может, завтра сама она, из-за меня, будет так же мучиться, – ведь бесприютная!»
   «Эх, нехорошо!.. Надо вернуться!» – решил он напоследок, и только с минуты на минуту медлил уходить, чтобы хоть сколько-нибудь еще обогреться.
   Не далее, как за каких-нибудь четверть часа перед этим, когда он испытывал мучительное, до отчаяния и зверства доводящее чувство голода, ему казалось ни по чем не только что ограбить, но даже и убить себе подобного человека; да он, весьма легко, может статься, и убил бы Машу, в порыве своего исступления, приняв за насмешку ее слова о хлебе, который можно купить, если б она не поспешила отдать ему свои деньги. Теперь же, когда первый кусок хлеба дал ему первое утоление, в животном, которое мы называем человеком, пробудилась и его действительно человеческая сторона: он вспомнил о другом своем голодающем и холодающем собрате.
   Запихав в карман посудину водки да за пазуху три остальные пеклеванника, он, полунехотя – потому что приходилось наконец расставаться с теплом – кое-как обогретый и кое-как утоленный, побежал обратно в барочную берлогу, питая в душе сладкую надежду на половину оставшейся в запасе пищи.
* * *
   Голодная собака, услыхав чавканье и запах съедомого, поднялась с места и приблизилась к Вересову.
   – Что, и ты, небось, хочешь? – проговорил он, думая поделиться с нею и в то же время эгоистически не решаясь расстаться со своим куском.
   Собака в темноте обнюхивала его лицо и пеклеванник.
   – Вижу, что хочешь, вижу! – продолжал он со вздохом, отламывая добрую половину хлеба. – И ветчинки, небось, также хочешь? Ну, на и ветчинки! Потрескай и ты заодно уж! Спасибо, не выгнала от себя! Это за то тебе, – говорил он, ласково теребя ее морду.
   Собака, почувствовав на зубах своих пищу, тотчас же отошла в свой угол и, положив кусок между лап, уплела его с быстротой, не хуже Вересова.
   – Ну, вот, ты просишь! – заговорил он, только что успев поделиться с Машей последним из принесенных пеклеванников, когда собака снова подошла к нему и, тихо виляя хвостом, стала визжать и обнюхивать.
   – Ну, уж так и быть! На тебе еще, только – чур! – не просить больше, потому – последний! – сказал он, сунув ей в пасть половину своей порции.
   Маша и от себя уделила половину.
   И затем снова улеглись они под рогожку, закутавшись – один в свое пальтишко, другая в бурнусишко, снова крепко переплелись руками и плотно прижались друг к дружке, в надежде, ради обоюдного тепла, провести таким образом остаток ночи, пока не заблаговестят к заутрене.
   Водка согрела и сразу одурманила Машу: голова ее кружилась, глаза смыкались под обаянием какого-то тяжело и в то же время сладко наплывающего сна, и через две-три минуты она крепко заснула, забыв и свои невзгоды, и свое настоящее, и свое прошедшее, – заснула тем сном, каким только может спать изнемогший от утомления, но – слава богу – сытый и немного пьяный человек, в свои молодые, крепкие силой и выносливые годы.
   Заснул и Вересов, как убитый, почти одновременно со своей незнакомой, но сроднившейся в общей доле соночлежницей.

IX
ВСТРЕЧА ЗА РАННЕЙ ОБЕДНЕЙ

   В воздухе уже посерело и отволгло – признак рассвета и начинающейся за ним оттепели – когда проснулся Вересов.