Страница:
Вдруг в это самое время по двору загромыхала карета.
Морденко, словно ужаленный внезапно, быстро вскочил и бросился к окну.
Карета подъехала к его флигелю. Так, не осталось никакого сомнения – это он, это Шадурский!
Осип Захарович затрепетал и обтер ладонью холодный пот, проступивший на лбу.
Вот когда наступила она, эта роковая, решительная минута.
Но она совсем не была минутой необузданно-радостного порыва: ни резким движением, ни внезапным криком, ни широкой улыбкой – ничем подобным не выразил Морденко своего душевного состояния, в котором произошел теперь опять-таки новый, решительный и притом вполне мгновенный перелом. Старик не обрадовался – он только очувствовался, пришел в себя: стук подъехавшего экипажа вернул его от отчаяния и мистически суеверных грез к прямой действительности, к мысли об осуществляемом мщении.
Он сразу и вполне овладел собою: теперь это был уже всегдашний, обыденный Морденко, наружность которого оставалась черствой, холодной и, по-видимому, спокойной, тогда как внутри его все-таки пробегала нервная дрожь, и сердце время от времени сжималось болезненно, тревожно и радостно. Он еще раз заглянул в окно. Из кареты выпрыгнул Хлебонасущенский и под руку помог сойти на землю старому князю, которого таким же образом взвел и на лестницу.
– Христина!.. Сюда идут… Спроси, кто такие и приди доложить мне! – Без докладу не впускай… Да как пойдешь докладывать – дверей ко мне в комнату не затворяй! Слышишь? – наскоро распорядился Морденко и поторопился удалиться в свою спальню, притворив за собою двери. От исполнения этого распоряжения зависел некоторый эффект, заранее уже обдуманный.
Затем старик притаился у двери и чутко стал прислушиваться.
Раздался звонок, снова заставивший его вздрогнуть. В прихожую вошли князь и управляющий.
– Мне прикажете с вами остаться? – тихо спросил последний.
Князь задумчиво поморщился.
– Н-нет, вы лучше, мой милый, там внизу… или в карете обождите меня… Я один объяснюсь… это лучше будет.
Дмитрий Платонович предчувствовал, что в разговоре его с Морденкой могут быть, пожалуй, затронуты такого рода обстоятельства, при которых не мало могло бы его коробить и смущать присутствие третьего лица.
XVI
XVII
Морденко, словно ужаленный внезапно, быстро вскочил и бросился к окну.
Карета подъехала к его флигелю. Так, не осталось никакого сомнения – это он, это Шадурский!
Осип Захарович затрепетал и обтер ладонью холодный пот, проступивший на лбу.
Вот когда наступила она, эта роковая, решительная минута.
Но она совсем не была минутой необузданно-радостного порыва: ни резким движением, ни внезапным криком, ни широкой улыбкой – ничем подобным не выразил Морденко своего душевного состояния, в котором произошел теперь опять-таки новый, решительный и притом вполне мгновенный перелом. Старик не обрадовался – он только очувствовался, пришел в себя: стук подъехавшего экипажа вернул его от отчаяния и мистически суеверных грез к прямой действительности, к мысли об осуществляемом мщении.
Он сразу и вполне овладел собою: теперь это был уже всегдашний, обыденный Морденко, наружность которого оставалась черствой, холодной и, по-видимому, спокойной, тогда как внутри его все-таки пробегала нервная дрожь, и сердце время от времени сжималось болезненно, тревожно и радостно. Он еще раз заглянул в окно. Из кареты выпрыгнул Хлебонасущенский и под руку помог сойти на землю старому князю, которого таким же образом взвел и на лестницу.
– Христина!.. Сюда идут… Спроси, кто такие и приди доложить мне! – Без докладу не впускай… Да как пойдешь докладывать – дверей ко мне в комнату не затворяй! Слышишь? – наскоро распорядился Морденко и поторопился удалиться в свою спальню, притворив за собою двери. От исполнения этого распоряжения зависел некоторый эффект, заранее уже обдуманный.
Затем старик притаился у двери и чутко стал прислушиваться.
Раздался звонок, снова заставивший его вздрогнуть. В прихожую вошли князь и управляющий.
– Мне прикажете с вами остаться? – тихо спросил последний.
Князь задумчиво поморщился.
– Н-нет, вы лучше, мой милый, там внизу… или в карете обождите меня… Я один объяснюсь… это лучше будет.
Дмитрий Платонович предчувствовал, что в разговоре его с Морденкой могут быть, пожалуй, затронуты такого рода обстоятельства, при которых не мало могло бы его коробить и смущать присутствие третьего лица.
XVI
КАК ЛОМАЛОСЬ КНЯЖЕСКОЕ САМОЛЮБИЕ
Когда вчерашний день вечером Хлебонасущенский давал Морденке обещание за Шадурского, он и сам не был хорошо уверен, согласится ли тот ехать к Осипу Захаровичу, решился же дать это обещание, основываясь на словах Татьяны Львовны, которая прямо выразила мысль о необходимости, в крайнем случае, личных, непосредственных объяснений. А уезжая от Морденки, Полиевкт и сам пришел к убеждению, что если и личное свидание не успеет принести ожидаемых результатов, то их уже ничто не принесет, так что с той самой минуты все дело нужно считать потерянным. Эту мысль он высказал и княгине, нетерпеливо ожидавшей его возвращения.
– Я так и знала! – с горечью проговорила Татьяна Львовна. – Я так и знала! Пусть сам князь завтра едет.
– Согласится ли?.. – с скромным сомнением заметил управляющий.
– Должен ехать! – настойчиво произнесла княгиня и, отпуская от себя Хлебонасущенского, поручила ему немедленно пригласить к ней старого князя.
Расслабленный гамен вошел не то что мокрой курицей, а скорее мокрым петухом, потому что в нем не успела еще остыть некоторая доля гнева против своей супруги.
– Вы завтра в два часа лично будете у Морденки, – твердо начала княгиня тоном, не допускавшим противоречий, – вы должны просить его, чтобы он дал нам отсрочку. Вы это понимаете?
Князь в великом недоумении глядел на нее сквозь свое стеклышко.
– Повторяю вам: вы должны упросить его об отсрочке, или иначе – нас ждут круглая нищета и позор через несколько дней. Что вы на меня так смотрите? Кажется, я говорю ясно.
– Я?!. К Морденке?!. Да кто из нас с ума сошел – вы или я?
Князю действительно могло показаться странным и диким предложение супруги. Он был столь необычайно изумлен, что даже его стеклышко выпало из выпученного глаза.
– Да! Да! Вы, и к Морденке! Понимаете? – усиленно ударяя на слове, подтвердила ему Татьяна Львовна.
– Можете ехать сами! – съиронизировал Шадурский, пожав плечами и коротко поклонившись.
– О, в этом не сомневайтесь! – с твердостью и достоинством перебила жена. – Когда будет нужно, я, конечно, поеду. Но теперь это пока еще не требуется: теперь Морденко соглашается вас видеть!
– Я не поеду.
– Почему?
Последний вопрос очень затруднил старого князя.
– Почему?.. Почему?.. Да как, боже мой, почему!.. Я – и вдруг к Морденке!.. Да вы вспомните, кто я и кто Морденко!..
– Морденко – человек, от которого зависит погубить нас завтра же, пустить нас нищими, опозорить. Вот кто Морденко!..
– Я поеду унижаться к хаму, которого я как собаку вышвырнул из дому! Я поеду к вашему… к вашему…
– К моему… Ну, что ж, к моему? Договаривайте! – прищурилась на него княгиня и вдруг сама договорила с такой цинической откровенностью, от которой даже и князя немножко назад отшатнуло. – К моему любовнику? – медленно и спокойно произнесла она. – Это, что ли, хотите вы сказать? О, мой жалкий князь! Вспомните, скольким из моих любовников вы так любезно пожимали руки, к скольким из них ездили с визитами. Даже у иных и денег взаймы иной раз перехватывали! Вспомните-ка лучше это! Отчего же вы тогда не возмущались? Полноте! Перестаньте драпироваться! Смешно! Кого вы думаете обмануть?
Княгиня потому высказывала все это с таким наглым цинизмом, что пользовалась таким удобным tete-a-tete, но иначе высказать она и не могла, потому что от сердца вырвалось ее жесткое слово, а в этом сердце много и много уже накипело. Ее оскорбляло и возмущало то, что этот презренный (даже и в ее глазах) человечишко, которого она видела и понимала насквозь, осмеливается вдруг разыгрывать из себя героически-добродетельного мужа и благородного человека. Ей злобно хотелось сразу осадить его, указав ему настоящее его место, дав ему уразуметь, что он такое в сущности; ей захотелось разом высказать ему все то презрение, которое она питала к нему в эту минуту более, чем когда-либо, и потому, под влиянием такого порыва, Татьяна Львовна даже и не подумала остановиться перед откровенным цинизмом своих желчных выражений.
Князь до того смешался неожиданным оборотом разговора, что решительно не нашелся, как и что ответить ей на это.
– Слушайте! – решительно приступила к нему супруга. – У меня есть свои планы, как устроить наши дела – нечего вам объяснять их теперь, надо только, чтобы Морденко согласился отсрочить взыскание. Хлебонасущенский говорил с ним и думает, что, может быть, он согласится, если его упросить. Морденко по-своему самолюбив. Поезжайте к нему и просите. Это пока единственное средство – унижайтесь, если нужно унижаться! Что уж тут думать о своем достоинстве, если не сегодня-завтра оно будет только увеличивать наш позор! Унижение не бог знает как велико, потому что о нем никто не узнает: вы будете с глазу на глаз объясняться с Морденкой. Завтра в два часа он ждет вас. Теперь вы понимаете меня?
– Я не поеду к Морденке, – с воловьим упрямством процедил сквозь зубы Шадурский.
– Ну, так будете нищим! Что до меня – так мне все равно: сегодня у нас все идет с молотка – сегодня же я иду в монастырь и запираюсь от света!
Княгиня немножко фантазировала, высказывая эти мысли: ей было вовсе не все равно, и она очень хорошо знала, что уйти в монастырь не удастся, потому что Морденко и ее точно также упрячет в долговую тюрьму; предполагаемое же отшельничество пустила в ход, как эффект, которым сильнее можно подействовать на мужа.
Но эффект не произвел никакого очевидного действия.
– Повторяю вам, мне все равно, – убедительно продолжала ex-красавица. – Я о себе не думаю, но я в отчаянии за сына, мне смертельно жаль нашего несчастного Владимира! Подумайте: что его ожидает! Если не ради себя, то ради родного сына вы обязаны это сделать.
– Да кто же мне поручится, что Морденко согласится на отсрочку? Разве вы имеете какие-нибудь положительные данные для этого? – возразил расслабленный гамен, все еще продолжая упрямиться.
– Я имею одну вероятность… но я надеюсь… Полиевкт тоже надеется. Это, наконец, последнее средство! Более ничего не остается, хватайтесь за бритву, но не тоните же как камень!
– Ну, если он и даст отсрочку, тогда что?
– Тогда… тогда я знаю, что делать: тогда пускай Владимир женится на Дарье Шиншеевой. Она поручится, долг пойдет на рассрочку. Одним словом – там уж мое дело!
Наступила минута молчания. Княгиня ждала. Князь в глупом раздумьи расхаживал по комнате, слегка поколачивая на ходу каблуком о каблук.
– Ну, что ж, наконец, вы надумались?.. Поедете вы? – нетерпеливо вздохнув, возвысила голос Татьяна Львовна.
Дмитрий Платонович нехотя покачал головой, не решаясь покачать решительно и смело.
Княгиню взорвало.
– Ну, так подите же вы вон отсюда!.. Оставьте меня! – резко и раздраженно проговорила она, вся вспыхнув и засверкав на него глазами.
Гамен как-то глупо ухмыльнулся и вышел, подобно мокрой курице – положение наиболее свойственное ему в таких обстоятельствах.
Ex-красавица в злобном изнеможении бросилась в кресло, досадливо запустив в пряди волос свои трепещущие, тонкие пальцы, и надолго осталась в таком положении.
Она страдала. Перед нею рисовался весь ужас грядущей нищеты и тех оживленных толков, какие пойдут повсюду рядом с разорением, ужас того равнодушного и фальшивого, но тем не менее оскорбительного участия к их положению, того позора, тяжкого для самолюбия, который будет отселе сопровождать их разорившееся и падшее величие. Это было чересчур уж жестоко для избалованной судьбою женщины. И что хуже всего – она очень хорошо понимала, что шансы на успех личных переговоров с Морденкой имеют только фиктивное или, по крайней мере, слишком шаткое значение, что в действительности эти шансы пока еще – нуль. И все-таки за них, и только за них, можно было теперь ухватиться. Этим фиктивным шансам нужно пожертвовать аристократической гордостью, достоинством, человеческим самолюбием, принять унижение, горький стыд – и все-таки княгиня решалась на все эти жертвы, ибо не по ее силам приходилась иная, простейшая жертва: отказавшись навек от всего прошлого, вступить в трудную колею безвестной, темной, скудной достатками жизни.
Княгиня решила во что бы то ни стало уломать своего мужа на свидание с Морденкой, и поэтому рано утром послала за Хлебонасущенским.
Многих усилий и доводов нужно было Полиевкту и Татьяне Львовне, чтобы уломать несговорчивого гамена. Целое утро убили они попустому – гамен не поддавался, да и в самом деле, каково было ему ехать к Морденке! Сколько самых щекотливых, тонких и болезненных струн должен он был заставить замолчать в своем сердце, а они, между тем, как нарочно, не умолкают, а звучат все больше и сильнее, так что ничем не заглушишь их.
Начало Морденкиной мести, неведомое ему самому, наступило для Шадурских именно с той самой минуты, когда княгиня Татьяна Львовна решила необходимость личного с ним свидания, в жертву коему долженствовал принести себя расслабленный гамен.
Долго с ним не могли ничего поделать: княгиня принимала то решительный и требовательный, то нежный, дружеский тон; Полиевкт пускал в ход свои более или менее убедительные аргументы; наконец послали за князем Владимиром, с тем, чтобы и он присоединил к ним свои просьбы и доводы. Князь Владимир порешил этот вопрос очень просто:
– Ехать к Морденке? – воскликнул он. – Боже мой, да отчего же не ехать! Самолюбие? Э, полноте! Спрячьте в карман ваше самолюбие! Выньте его напоказ тогда, когда в карманах деньги будут, а теперь – в карман! Позору боитесь? Так ведь гораздо больше позору будет, когда в тюрьму сядем: тогда все будут знать, а тут ваш позор один только Морденко увидит – ну, и пускай его! Предпочтите маленький большому!
Старому гамену как будто не по сердцу пришлась мораль его единородного сына: он пораздумался над его доводами, а этой минутой ловко успел воспользоваться Хлебонасущенский. Последний в таких мрачных и живых красках изобразил близкое будущее княжеского семейства, что княгиня сочла нужным даже пролить несколько слез, а старого князя не на шутку передернуло. Князь же Владимир выразил ту мысль, что не спасти от позора и гибели свое имя и свое семейство есть дело нечестное. Хлебнасущенский и тут не упустил воспользоваться подходящей мыслью и с широковещательной убедительностью принялся развивать новый аргумент юной отрасли дома Шадурских. Он стал перебирать клавиши долга гражданского и семейного, изобразил всю великость самоотверженного подвига, когда отец семейства, ради спасения детей, родового наследия и родового герба, так сказать, подъемлет на рамена свои тяжкий труд, презирая личное свое самолюбие, но храня самолюбие высшее, самолюбие принципа и прочее, и прочее; засим пришел к ужасу и бездне тех толков, сплетен, пересудов, которые поднимутся в обществе вместе с падением, и долго ораторствовал на самую чувствительную для Шадурских тему рокового: что скажут?
Все эти убеждения, настояния, просьбы и доводы произвели наконец такого рода безобразный сумбур в злосчастной голове расслабленного гамена, что он потерял все нити своих мыслей, что называется, сбился спанталыку и – усталый, измученный приставаниями, паче же всего устрашенный яркой картиной безвыходного будущего и безобразных толков общества, которые развил перед ним широковещательный Полиевкт, – махнул наконец рукой и дал свое согласие.
Но недешево, в самом деле, далось ему это согласие: он должен был многое принести ему в жертву.
Между тем с этими уламываниями прошел срок, назначенный вчера Хлебонасущенским, который опасался теперь, что Морденко не станет дожидаться. Надо было торопиться, и потому Полиевкт уже на дороге принялся основательно внушать князю, как и о чем надлежит просить старика. Но князь, уломанный однажды и уразумевший печальную суть грядущей развязки, сам теперь очень хорошо понимал, какого рода объяснение предстоит ему.
Княгиня во все время его отсутствия пребывала в своей молельной и горячо молилась об успешном окончании дела.
– Я так и знала! – с горечью проговорила Татьяна Львовна. – Я так и знала! Пусть сам князь завтра едет.
– Согласится ли?.. – с скромным сомнением заметил управляющий.
– Должен ехать! – настойчиво произнесла княгиня и, отпуская от себя Хлебонасущенского, поручила ему немедленно пригласить к ней старого князя.
Расслабленный гамен вошел не то что мокрой курицей, а скорее мокрым петухом, потому что в нем не успела еще остыть некоторая доля гнева против своей супруги.
– Вы завтра в два часа лично будете у Морденки, – твердо начала княгиня тоном, не допускавшим противоречий, – вы должны просить его, чтобы он дал нам отсрочку. Вы это понимаете?
Князь в великом недоумении глядел на нее сквозь свое стеклышко.
– Повторяю вам: вы должны упросить его об отсрочке, или иначе – нас ждут круглая нищета и позор через несколько дней. Что вы на меня так смотрите? Кажется, я говорю ясно.
– Я?!. К Морденке?!. Да кто из нас с ума сошел – вы или я?
Князю действительно могло показаться странным и диким предложение супруги. Он был столь необычайно изумлен, что даже его стеклышко выпало из выпученного глаза.
– Да! Да! Вы, и к Морденке! Понимаете? – усиленно ударяя на слове, подтвердила ему Татьяна Львовна.
– Можете ехать сами! – съиронизировал Шадурский, пожав плечами и коротко поклонившись.
– О, в этом не сомневайтесь! – с твердостью и достоинством перебила жена. – Когда будет нужно, я, конечно, поеду. Но теперь это пока еще не требуется: теперь Морденко соглашается вас видеть!
– Я не поеду.
– Почему?
Последний вопрос очень затруднил старого князя.
– Почему?.. Почему?.. Да как, боже мой, почему!.. Я – и вдруг к Морденке!.. Да вы вспомните, кто я и кто Морденко!..
– Морденко – человек, от которого зависит погубить нас завтра же, пустить нас нищими, опозорить. Вот кто Морденко!..
– Я поеду унижаться к хаму, которого я как собаку вышвырнул из дому! Я поеду к вашему… к вашему…
– К моему… Ну, что ж, к моему? Договаривайте! – прищурилась на него княгиня и вдруг сама договорила с такой цинической откровенностью, от которой даже и князя немножко назад отшатнуло. – К моему любовнику? – медленно и спокойно произнесла она. – Это, что ли, хотите вы сказать? О, мой жалкий князь! Вспомните, скольким из моих любовников вы так любезно пожимали руки, к скольким из них ездили с визитами. Даже у иных и денег взаймы иной раз перехватывали! Вспомните-ка лучше это! Отчего же вы тогда не возмущались? Полноте! Перестаньте драпироваться! Смешно! Кого вы думаете обмануть?
Княгиня потому высказывала все это с таким наглым цинизмом, что пользовалась таким удобным tete-a-tete, но иначе высказать она и не могла, потому что от сердца вырвалось ее жесткое слово, а в этом сердце много и много уже накипело. Ее оскорбляло и возмущало то, что этот презренный (даже и в ее глазах) человечишко, которого она видела и понимала насквозь, осмеливается вдруг разыгрывать из себя героически-добродетельного мужа и благородного человека. Ей злобно хотелось сразу осадить его, указав ему настоящее его место, дав ему уразуметь, что он такое в сущности; ей захотелось разом высказать ему все то презрение, которое она питала к нему в эту минуту более, чем когда-либо, и потому, под влиянием такого порыва, Татьяна Львовна даже и не подумала остановиться перед откровенным цинизмом своих желчных выражений.
Князь до того смешался неожиданным оборотом разговора, что решительно не нашелся, как и что ответить ей на это.
– Слушайте! – решительно приступила к нему супруга. – У меня есть свои планы, как устроить наши дела – нечего вам объяснять их теперь, надо только, чтобы Морденко согласился отсрочить взыскание. Хлебонасущенский говорил с ним и думает, что, может быть, он согласится, если его упросить. Морденко по-своему самолюбив. Поезжайте к нему и просите. Это пока единственное средство – унижайтесь, если нужно унижаться! Что уж тут думать о своем достоинстве, если не сегодня-завтра оно будет только увеличивать наш позор! Унижение не бог знает как велико, потому что о нем никто не узнает: вы будете с глазу на глаз объясняться с Морденкой. Завтра в два часа он ждет вас. Теперь вы понимаете меня?
– Я не поеду к Морденке, – с воловьим упрямством процедил сквозь зубы Шадурский.
– Ну, так будете нищим! Что до меня – так мне все равно: сегодня у нас все идет с молотка – сегодня же я иду в монастырь и запираюсь от света!
Княгиня немножко фантазировала, высказывая эти мысли: ей было вовсе не все равно, и она очень хорошо знала, что уйти в монастырь не удастся, потому что Морденко и ее точно также упрячет в долговую тюрьму; предполагаемое же отшельничество пустила в ход, как эффект, которым сильнее можно подействовать на мужа.
Но эффект не произвел никакого очевидного действия.
– Повторяю вам, мне все равно, – убедительно продолжала ex-красавица. – Я о себе не думаю, но я в отчаянии за сына, мне смертельно жаль нашего несчастного Владимира! Подумайте: что его ожидает! Если не ради себя, то ради родного сына вы обязаны это сделать.
– Да кто же мне поручится, что Морденко согласится на отсрочку? Разве вы имеете какие-нибудь положительные данные для этого? – возразил расслабленный гамен, все еще продолжая упрямиться.
– Я имею одну вероятность… но я надеюсь… Полиевкт тоже надеется. Это, наконец, последнее средство! Более ничего не остается, хватайтесь за бритву, но не тоните же как камень!
– Ну, если он и даст отсрочку, тогда что?
– Тогда… тогда я знаю, что делать: тогда пускай Владимир женится на Дарье Шиншеевой. Она поручится, долг пойдет на рассрочку. Одним словом – там уж мое дело!
Наступила минута молчания. Княгиня ждала. Князь в глупом раздумьи расхаживал по комнате, слегка поколачивая на ходу каблуком о каблук.
– Ну, что ж, наконец, вы надумались?.. Поедете вы? – нетерпеливо вздохнув, возвысила голос Татьяна Львовна.
Дмитрий Платонович нехотя покачал головой, не решаясь покачать решительно и смело.
Княгиню взорвало.
– Ну, так подите же вы вон отсюда!.. Оставьте меня! – резко и раздраженно проговорила она, вся вспыхнув и засверкав на него глазами.
Гамен как-то глупо ухмыльнулся и вышел, подобно мокрой курице – положение наиболее свойственное ему в таких обстоятельствах.
Ex-красавица в злобном изнеможении бросилась в кресло, досадливо запустив в пряди волос свои трепещущие, тонкие пальцы, и надолго осталась в таком положении.
Она страдала. Перед нею рисовался весь ужас грядущей нищеты и тех оживленных толков, какие пойдут повсюду рядом с разорением, ужас того равнодушного и фальшивого, но тем не менее оскорбительного участия к их положению, того позора, тяжкого для самолюбия, который будет отселе сопровождать их разорившееся и падшее величие. Это было чересчур уж жестоко для избалованной судьбою женщины. И что хуже всего – она очень хорошо понимала, что шансы на успех личных переговоров с Морденкой имеют только фиктивное или, по крайней мере, слишком шаткое значение, что в действительности эти шансы пока еще – нуль. И все-таки за них, и только за них, можно было теперь ухватиться. Этим фиктивным шансам нужно пожертвовать аристократической гордостью, достоинством, человеческим самолюбием, принять унижение, горький стыд – и все-таки княгиня решалась на все эти жертвы, ибо не по ее силам приходилась иная, простейшая жертва: отказавшись навек от всего прошлого, вступить в трудную колею безвестной, темной, скудной достатками жизни.
Княгиня решила во что бы то ни стало уломать своего мужа на свидание с Морденкой, и поэтому рано утром послала за Хлебонасущенским.
Многих усилий и доводов нужно было Полиевкту и Татьяне Львовне, чтобы уломать несговорчивого гамена. Целое утро убили они попустому – гамен не поддавался, да и в самом деле, каково было ему ехать к Морденке! Сколько самых щекотливых, тонких и болезненных струн должен он был заставить замолчать в своем сердце, а они, между тем, как нарочно, не умолкают, а звучат все больше и сильнее, так что ничем не заглушишь их.
Начало Морденкиной мести, неведомое ему самому, наступило для Шадурских именно с той самой минуты, когда княгиня Татьяна Львовна решила необходимость личного с ним свидания, в жертву коему долженствовал принести себя расслабленный гамен.
Долго с ним не могли ничего поделать: княгиня принимала то решительный и требовательный, то нежный, дружеский тон; Полиевкт пускал в ход свои более или менее убедительные аргументы; наконец послали за князем Владимиром, с тем, чтобы и он присоединил к ним свои просьбы и доводы. Князь Владимир порешил этот вопрос очень просто:
– Ехать к Морденке? – воскликнул он. – Боже мой, да отчего же не ехать! Самолюбие? Э, полноте! Спрячьте в карман ваше самолюбие! Выньте его напоказ тогда, когда в карманах деньги будут, а теперь – в карман! Позору боитесь? Так ведь гораздо больше позору будет, когда в тюрьму сядем: тогда все будут знать, а тут ваш позор один только Морденко увидит – ну, и пускай его! Предпочтите маленький большому!
Старому гамену как будто не по сердцу пришлась мораль его единородного сына: он пораздумался над его доводами, а этой минутой ловко успел воспользоваться Хлебонасущенский. Последний в таких мрачных и живых красках изобразил близкое будущее княжеского семейства, что княгиня сочла нужным даже пролить несколько слез, а старого князя не на шутку передернуло. Князь же Владимир выразил ту мысль, что не спасти от позора и гибели свое имя и свое семейство есть дело нечестное. Хлебнасущенский и тут не упустил воспользоваться подходящей мыслью и с широковещательной убедительностью принялся развивать новый аргумент юной отрасли дома Шадурских. Он стал перебирать клавиши долга гражданского и семейного, изобразил всю великость самоотверженного подвига, когда отец семейства, ради спасения детей, родового наследия и родового герба, так сказать, подъемлет на рамена свои тяжкий труд, презирая личное свое самолюбие, но храня самолюбие высшее, самолюбие принципа и прочее, и прочее; засим пришел к ужасу и бездне тех толков, сплетен, пересудов, которые поднимутся в обществе вместе с падением, и долго ораторствовал на самую чувствительную для Шадурских тему рокового: что скажут?
Все эти убеждения, настояния, просьбы и доводы произвели наконец такого рода безобразный сумбур в злосчастной голове расслабленного гамена, что он потерял все нити своих мыслей, что называется, сбился спанталыку и – усталый, измученный приставаниями, паче же всего устрашенный яркой картиной безвыходного будущего и безобразных толков общества, которые развил перед ним широковещательный Полиевкт, – махнул наконец рукой и дал свое согласие.
Но недешево, в самом деле, далось ему это согласие: он должен был многое принести ему в жертву.
Между тем с этими уламываниями прошел срок, назначенный вчера Хлебонасущенским, который опасался теперь, что Морденко не станет дожидаться. Надо было торопиться, и потому Полиевкт уже на дороге принялся основательно внушать князю, как и о чем надлежит просить старика. Но князь, уломанный однажды и уразумевший печальную суть грядущей развязки, сам теперь очень хорошо понимал, какого рода объяснение предстоит ему.
Княгиня во все время его отсутствия пребывала в своей молельной и горячо молилась об успешном окончании дела.
XVII
«НЫНЕ ОТПУЩАЕШИ, ВЛАДЫКО!..»
– Вам кого? Хозяина? – осведомилась Христина, впустив в переднюю обоих приехавших. – Как сказать-то об вас?
– Шадурский, князь Шадурский, – вразумительно передал ей Полиевкт Харлампиевич.
Чухонка неторопливо ушла в смежную комнату и доложила как было приказано.
– Кто такой? – поморщась и словно бы не расслышав сразу, переспросил Морденко, и нарочно таким голосом, чтобы в прихожей могли его слышать.
Та повторила фамилию.
– Шадурский? Пускай подождет там!.. Попроси подождать.
И Морденко неторопливо зашлепал туфлями по своей спальне. Это был первый эффект, которым он предполагал встретить своего врага – и эффект удался как нельзя лучше. Князь слышал от слова до слова – и побагровел: его передернуло от столь неожиданного приема; тем не менее стал снимать шубу, которую Хлебонасущенский помог ему повесить на гвоздик, вслед за тем сам немедленно же удалился на лестницу.
Дмитрий Платонович вступил в комнату, служившую приемной. В нос его неприятно шибанул затхлый запах кладовой, наполненной гниющей рухлядью, – запах, неисходно царствовавший в берлоге старого скряги. Но впечатление вышло еще неприятнее, когда приехавший осмотрелся: пыль, паутина, убожество, бьющее на каждом шагу, закоптелые печь и стены с потолком, тусклые окна, подернувшиеся радужным налетом, поленья, сложенные у печи, попугай в углу и мертвый, безносый голубь – все это показалось Шадурскому чем-то диким, почти ужасающим и наводящим тоскливое уныние. Он не знал, куда деться, куда обернуться и только изумленно перебегал глазами от одного предмета к другому. Ему уже становилось неловко: он все один, все ждет, а Морденко не выходит. Он был поражен, потому что ожидал не такой обстановки и не такой встречи.
А Морденко меж тем нарочно медлил выходить и копошился в своей спальне, чтобы подольше заставить подождать Шадурского.
«Что, ваше сиятельство? Просить приехали? Ну, так и постойте-ка там у меня просителем! – злобно ухмылялся он. – Когда-то вы меня по часам заставляли ожидать, а теперь я вас… А теперь я вас!.. Так-то-с! Слава долготерпению твоему, слава!»
Наконец, вдосталь насладившись этим эффектом, Осип Захарович решил, что пора приступить ко второму акту своей комедии.
Шадурский прождал уже более десяти минут и начинал терять терпение, находясь в самом затруднительном положении, потому что решительно не знал, как ему быть теперь: ждать ли дольше, уйти ли отсюда или решиться на более настойчивый вызов к себе хозяина этой берлоги! – как вдруг неторопливо, спокойно растворилась дверь и в ней вырисовалась суровая фигура сухощавого старика.
Он шел прямо на Шадурского, тихо, спокойно, склонив немного набок свою голову и неотводно вперив в него стеклянные глаза. Ни один мускул лица его не дрогнул – это лицо отлилось в выражение совершенно холодного, сухого и несколько сурового спокойствия.
Дмитрий Платонович оторопел и немножко попятился.
– Чем могу служить? – спокойно произнес Морденко свою обычную фразу и обычным же глухим, безвыразительным голосом, остановясь в двух шагах от заклятого врага.
– Я… я приехал по делу о взыскании, – смешался Шадурский, чувствуя на себе магнетизацию этих неподвижно-стеклянных взоров.
– Ну-с? – тем же тоном понукнул Морденко.
– Вы скупили все наши векселя и представили их…
– Скупил и представил.
– Но ведь это губит нас…
– Губит, – вполне согласился и даже подтвердил Осип Захарович.
– Но, вспомните, вы же сами прежде говорили моему управляющему, что не желаете делать мне зла, что вы все это скупали с доброю для меня целью…
– А вы этому верили?
– Да, я этому верил.
– Сожалею. Что же вам собственно теперь-то угодно?
– Я… приехал… просить вас…
– Просить?! – удивленно перебил Морденко.
В комнате стояло два стула; но он ни сам не садился, ни гостю своему не предлагал. Объяснение шло друг перед другом стоя.
– Итак, вы пожаловали «просить», – продолжал Осип Захарович. – А какого бы рода могла быть эта просьба, позвольте полюбопытствовать?
– Просьба… Для вас ведь не составит большого расчета повременить несколько времени со взысканием?
– Ни малейшего-с. Это для меня все равно.
– Ну, вот видите ли! А для нас это огромный расчет…
– И это весьма вероятно.
– Потому что в это время, если бы вы только приостановили иск, мы бы могли обернуться, мы бы заплатили вам.
– Нет-с, вы мне не заплатите, ваше сиятельство, потому – вам нечем платить.
– Ну, если уж вы так уверены, что я не могу вам заплатить, так зачем же вы жмете меня, зачем ко взысканию представляете? Что же вам собственно надо?.. Я не понимаю!..
– Поймете тогда-с, когда будете помещаться в первой роте Измайловского полка. Тогда поймете-с! Вы не извольте беспокоиться: там отменно содержат, помещение прилично-с, и я по гроб жизни своей самым аккуратным образом буду выплачивать кормовые деньги, по расчету на все семейство ваше-с.
– Вы издеваетесь надо мною! – вспыхнул Шадурский.
– Нимало, ваше сиятельство, нимало-с. Для чего мне издеваться? Я говорю то, что есть и что будет.
– Так тюрьма для нас – это ваше последнее слово?
– Последнее, ваше сиятельство, последнее-с. Будьте на этот счет покойны. И… ежели бог пошлет предел дням моим, то…
Морденко на мгновенье замедлился, как бы под наитием внезапной новой мысли.
– Да-с, так вот – ежели господь пошлет предел дням моим, – продолжал он, с спокойной твердостью, – то после меня останется мой наследник… сын мой… мой и ее сиятельства княгини Татьяны Львовны – Иван Вересов… Вы не тревожьтесь: он не знает, кто его мать… Так вот-с, в случае моей кончины, мой наследник, по моему завещанию, станет вносить кормовые за ваше семейство-с…
Последняя мысль пришла Морденке нечаянно – он высказал ее собственно затем лишь, чтобы сильнее бить, и бить на каждом шагу Шадурского. Старик торжествовал и наслаждался величайшим торжеством и наслаждением, но чувствовал все это втайне, сдержанно, не прорываясь наружу ни единым движением, ни единым лучом своего взгляда.
– Но, боже мой! Ведь тут честь, ведь тут имя страдает! Сын мой гибнет! Он ни в чем не виноват! – в отчаянии воскликнул Шадурский и, не прошенный, опустился на стул.
– Ах, извините, ваше сиятельство, я и не предложил вам сесть! – с легкой иронией поклонился Морденко. – Не осмелился, право, не осмелился, потому – где же вам, после ваших-то мебелей, да на такое убожество вдруг садиться. Извините-с!
И, вместе с этими словами, он сам уселся на другой, трехногий стул, оставшийся свободным.
– Вы изволили сказать: «Честь страдает, имя страдает», – продолжал спокойно Осип Захарович. – Да-с, это точно ваша правда, точно, страдают они – да ведь что же с этим делать? Весьма жаль – и только. Вы подумайте, ваше сиятельство, как страдали моя честь и мое имя! Да вот – перенес же, и бог не оставил меня. А ведь как моя-то честь страдала! Ведь и у меня были свои надежды, ваше сиятельство, и свои мечтания-с были, ведь и я думал скоротать жизнь человеком-с. А меня всего этого лишили, из меня волка хищного сделали. Вот что-с! Вся жизнь моя после того навыворот пошла, со всей карьерой, со всеми надеждами должен был расстаться. А все оттого, что честь пострадала, да-с!
– Но… бога ради!.. Отсрочьте нам… повремените… ведь вы, говорю вам, душите нас! Дайте нам поправиться – мы с радостью отдадим вам! – стремительно поднялся Шадурский.
– Я не желаю, чтобы вы мне отдавали: я и сам возьму то, что мне следует! – отрицательно покачал головой Осип Захарович. – Поправиться… отсрочить… Понимаете ли, чего вы от меня требуете ныне, ваше сиятельство? Вы желаете, чтобы я отказался от своего сердца-с! Да ведь я для моего сердца все, понимаете ли, все забыл, всем пренебрег в моей жизни, всем пожертвовал для моей мысли. Я не ел, не пил, в холоду весь век зябнул, я у нищих гроши из кармана воровал, двурушничал по папертям, а вы хотите, чтобы я вам простил, чтобы я от самого себя отрекся!
Он встал со своего места и в волнении прошелся по комнате.
– Нет-с, ваше сиятельство!.. Я вам скажу-с, тяжело это было: начинать пить кровь своего ближнего – куда как тяжело… Не приведи господи!.. Ну, а как начал, так что ж уж останавливаться! Сделал я тогда объявление через полицейскую газету – и нужно же быть судьбе-то! Первый заклад… Приходит ко мне молодая персона. «Бога ради, – говорит, – тут все мое сокровище… не дайте с голоду помереть». Хотел уж без закладу помощь на хлеб насущный оказать, да про ваше сиятельство вспомнил – и не оказал… А с тех пор уж и пошло… и пошло!.. А персона-то была и вам небезызвестная: княжна Чечевинская-с, Анна.
При этом имени Шадурский вздрогнул и изменился в лице.
– Да-с, она самая, – продолжал Морденко, не спуская с него глаз. – Мне и про ваш амур досконально было известно потому, как сами же их сиятельство, княгиня Татьяна Львовна, супруга-с ваша, передавали мне про то в те поры, как они меня к себе приблизить изволили. Так мне, изволите видеть, это все-с известно. Вот-с она, и вещичка-то эта, – продолжал Морденко, вынув у себя из-за ворота рубахи золотую цепочку с крестом и поднося ее Шадурскому. – Я сохранил ее… и всегда храню… как памятник… начало моего сердца-с.
Морденко умолк и продолжал тяжело и медленно шагать по комнате. Шадурский стоял как пришибленный и, наконец, словно очнувшись, решительно подошел к своему противнику.
– Ну, – промолвил он с тяжко сорвавшимся вздохом. – Забудем все прошлое… простим друг другу… Если виноват – каюсь… Вот вам рука моя!
И он стремительно протянул ему обе ладони. Это, по его разумению, была уже самая крайняя, последняя мера, до которой могло унизиться его самолюбие, его достоинство, ради спасения себя и своего состояния. Князь Шадурский просил прощения у Осипа Морденки! Но Осип Морденко отчасти изумленно отступил шага на два назад и, с явным пренебрежением к Шадурскому, заложил за спину свои руки, чтоб тот не успел как-нибудь поймать их.
Князь, как стоял, так и остался с протянутыми ладонями, в крайне глупом, неловком и смущенном положении.
– Вы не хотите… – пробормотал он, вероятно, и сам себе не отдавая отчета в том, что именно, и зачем, и для чего бормочет.
В эту минуту Морденко вдруг взглянул на него с каким-то волчьим выражением в глазах.
– Как, ваше сиятельство!.. Забыть! Простить!.. – почти шипел он, пожирая его этим волчьим взглядом, тогда как посинелые губы его точили слюну и трепетали от лихорадочно-нервного волнения. Теперь его вдруг, мгновенно как-то, сдавила вся исстари накипевшая злоба. – Забыть! – говорил он. – Забыть!.. Нет-с, горит, ваше сиятельство, горит! До сих пор горит!..
И, произнося эти слова, он с злорадным наслаждением указывал пальцем на свою щеку – ту самую, на которой двадцать два года тому назад запечатлелась полновесная пощечина князя Шадурского.
– Шадурский, князь Шадурский, – вразумительно передал ей Полиевкт Харлампиевич.
Чухонка неторопливо ушла в смежную комнату и доложила как было приказано.
– Кто такой? – поморщась и словно бы не расслышав сразу, переспросил Морденко, и нарочно таким голосом, чтобы в прихожей могли его слышать.
Та повторила фамилию.
– Шадурский? Пускай подождет там!.. Попроси подождать.
И Морденко неторопливо зашлепал туфлями по своей спальне. Это был первый эффект, которым он предполагал встретить своего врага – и эффект удался как нельзя лучше. Князь слышал от слова до слова – и побагровел: его передернуло от столь неожиданного приема; тем не менее стал снимать шубу, которую Хлебонасущенский помог ему повесить на гвоздик, вслед за тем сам немедленно же удалился на лестницу.
Дмитрий Платонович вступил в комнату, служившую приемной. В нос его неприятно шибанул затхлый запах кладовой, наполненной гниющей рухлядью, – запах, неисходно царствовавший в берлоге старого скряги. Но впечатление вышло еще неприятнее, когда приехавший осмотрелся: пыль, паутина, убожество, бьющее на каждом шагу, закоптелые печь и стены с потолком, тусклые окна, подернувшиеся радужным налетом, поленья, сложенные у печи, попугай в углу и мертвый, безносый голубь – все это показалось Шадурскому чем-то диким, почти ужасающим и наводящим тоскливое уныние. Он не знал, куда деться, куда обернуться и только изумленно перебегал глазами от одного предмета к другому. Ему уже становилось неловко: он все один, все ждет, а Морденко не выходит. Он был поражен, потому что ожидал не такой обстановки и не такой встречи.
А Морденко меж тем нарочно медлил выходить и копошился в своей спальне, чтобы подольше заставить подождать Шадурского.
«Что, ваше сиятельство? Просить приехали? Ну, так и постойте-ка там у меня просителем! – злобно ухмылялся он. – Когда-то вы меня по часам заставляли ожидать, а теперь я вас… А теперь я вас!.. Так-то-с! Слава долготерпению твоему, слава!»
Наконец, вдосталь насладившись этим эффектом, Осип Захарович решил, что пора приступить ко второму акту своей комедии.
Шадурский прождал уже более десяти минут и начинал терять терпение, находясь в самом затруднительном положении, потому что решительно не знал, как ему быть теперь: ждать ли дольше, уйти ли отсюда или решиться на более настойчивый вызов к себе хозяина этой берлоги! – как вдруг неторопливо, спокойно растворилась дверь и в ней вырисовалась суровая фигура сухощавого старика.
Он шел прямо на Шадурского, тихо, спокойно, склонив немного набок свою голову и неотводно вперив в него стеклянные глаза. Ни один мускул лица его не дрогнул – это лицо отлилось в выражение совершенно холодного, сухого и несколько сурового спокойствия.
Дмитрий Платонович оторопел и немножко попятился.
– Чем могу служить? – спокойно произнес Морденко свою обычную фразу и обычным же глухим, безвыразительным голосом, остановясь в двух шагах от заклятого врага.
– Я… я приехал по делу о взыскании, – смешался Шадурский, чувствуя на себе магнетизацию этих неподвижно-стеклянных взоров.
– Ну-с? – тем же тоном понукнул Морденко.
– Вы скупили все наши векселя и представили их…
– Скупил и представил.
– Но ведь это губит нас…
– Губит, – вполне согласился и даже подтвердил Осип Захарович.
– Но, вспомните, вы же сами прежде говорили моему управляющему, что не желаете делать мне зла, что вы все это скупали с доброю для меня целью…
– А вы этому верили?
– Да, я этому верил.
– Сожалею. Что же вам собственно теперь-то угодно?
– Я… приехал… просить вас…
– Просить?! – удивленно перебил Морденко.
В комнате стояло два стула; но он ни сам не садился, ни гостю своему не предлагал. Объяснение шло друг перед другом стоя.
– Итак, вы пожаловали «просить», – продолжал Осип Захарович. – А какого бы рода могла быть эта просьба, позвольте полюбопытствовать?
– Просьба… Для вас ведь не составит большого расчета повременить несколько времени со взысканием?
– Ни малейшего-с. Это для меня все равно.
– Ну, вот видите ли! А для нас это огромный расчет…
– И это весьма вероятно.
– Потому что в это время, если бы вы только приостановили иск, мы бы могли обернуться, мы бы заплатили вам.
– Нет-с, вы мне не заплатите, ваше сиятельство, потому – вам нечем платить.
– Ну, если уж вы так уверены, что я не могу вам заплатить, так зачем же вы жмете меня, зачем ко взысканию представляете? Что же вам собственно надо?.. Я не понимаю!..
– Поймете тогда-с, когда будете помещаться в первой роте Измайловского полка. Тогда поймете-с! Вы не извольте беспокоиться: там отменно содержат, помещение прилично-с, и я по гроб жизни своей самым аккуратным образом буду выплачивать кормовые деньги, по расчету на все семейство ваше-с.
– Вы издеваетесь надо мною! – вспыхнул Шадурский.
– Нимало, ваше сиятельство, нимало-с. Для чего мне издеваться? Я говорю то, что есть и что будет.
– Так тюрьма для нас – это ваше последнее слово?
– Последнее, ваше сиятельство, последнее-с. Будьте на этот счет покойны. И… ежели бог пошлет предел дням моим, то…
Морденко на мгновенье замедлился, как бы под наитием внезапной новой мысли.
– Да-с, так вот – ежели господь пошлет предел дням моим, – продолжал он, с спокойной твердостью, – то после меня останется мой наследник… сын мой… мой и ее сиятельства княгини Татьяны Львовны – Иван Вересов… Вы не тревожьтесь: он не знает, кто его мать… Так вот-с, в случае моей кончины, мой наследник, по моему завещанию, станет вносить кормовые за ваше семейство-с…
Последняя мысль пришла Морденке нечаянно – он высказал ее собственно затем лишь, чтобы сильнее бить, и бить на каждом шагу Шадурского. Старик торжествовал и наслаждался величайшим торжеством и наслаждением, но чувствовал все это втайне, сдержанно, не прорываясь наружу ни единым движением, ни единым лучом своего взгляда.
– Но, боже мой! Ведь тут честь, ведь тут имя страдает! Сын мой гибнет! Он ни в чем не виноват! – в отчаянии воскликнул Шадурский и, не прошенный, опустился на стул.
– Ах, извините, ваше сиятельство, я и не предложил вам сесть! – с легкой иронией поклонился Морденко. – Не осмелился, право, не осмелился, потому – где же вам, после ваших-то мебелей, да на такое убожество вдруг садиться. Извините-с!
И, вместе с этими словами, он сам уселся на другой, трехногий стул, оставшийся свободным.
– Вы изволили сказать: «Честь страдает, имя страдает», – продолжал спокойно Осип Захарович. – Да-с, это точно ваша правда, точно, страдают они – да ведь что же с этим делать? Весьма жаль – и только. Вы подумайте, ваше сиятельство, как страдали моя честь и мое имя! Да вот – перенес же, и бог не оставил меня. А ведь как моя-то честь страдала! Ведь и у меня были свои надежды, ваше сиятельство, и свои мечтания-с были, ведь и я думал скоротать жизнь человеком-с. А меня всего этого лишили, из меня волка хищного сделали. Вот что-с! Вся жизнь моя после того навыворот пошла, со всей карьерой, со всеми надеждами должен был расстаться. А все оттого, что честь пострадала, да-с!
– Но… бога ради!.. Отсрочьте нам… повремените… ведь вы, говорю вам, душите нас! Дайте нам поправиться – мы с радостью отдадим вам! – стремительно поднялся Шадурский.
– Я не желаю, чтобы вы мне отдавали: я и сам возьму то, что мне следует! – отрицательно покачал головой Осип Захарович. – Поправиться… отсрочить… Понимаете ли, чего вы от меня требуете ныне, ваше сиятельство? Вы желаете, чтобы я отказался от своего сердца-с! Да ведь я для моего сердца все, понимаете ли, все забыл, всем пренебрег в моей жизни, всем пожертвовал для моей мысли. Я не ел, не пил, в холоду весь век зябнул, я у нищих гроши из кармана воровал, двурушничал по папертям, а вы хотите, чтобы я вам простил, чтобы я от самого себя отрекся!
Он встал со своего места и в волнении прошелся по комнате.
– Нет-с, ваше сиятельство!.. Я вам скажу-с, тяжело это было: начинать пить кровь своего ближнего – куда как тяжело… Не приведи господи!.. Ну, а как начал, так что ж уж останавливаться! Сделал я тогда объявление через полицейскую газету – и нужно же быть судьбе-то! Первый заклад… Приходит ко мне молодая персона. «Бога ради, – говорит, – тут все мое сокровище… не дайте с голоду помереть». Хотел уж без закладу помощь на хлеб насущный оказать, да про ваше сиятельство вспомнил – и не оказал… А с тех пор уж и пошло… и пошло!.. А персона-то была и вам небезызвестная: княжна Чечевинская-с, Анна.
При этом имени Шадурский вздрогнул и изменился в лице.
– Да-с, она самая, – продолжал Морденко, не спуская с него глаз. – Мне и про ваш амур досконально было известно потому, как сами же их сиятельство, княгиня Татьяна Львовна, супруга-с ваша, передавали мне про то в те поры, как они меня к себе приблизить изволили. Так мне, изволите видеть, это все-с известно. Вот-с она, и вещичка-то эта, – продолжал Морденко, вынув у себя из-за ворота рубахи золотую цепочку с крестом и поднося ее Шадурскому. – Я сохранил ее… и всегда храню… как памятник… начало моего сердца-с.
Морденко умолк и продолжал тяжело и медленно шагать по комнате. Шадурский стоял как пришибленный и, наконец, словно очнувшись, решительно подошел к своему противнику.
– Ну, – промолвил он с тяжко сорвавшимся вздохом. – Забудем все прошлое… простим друг другу… Если виноват – каюсь… Вот вам рука моя!
И он стремительно протянул ему обе ладони. Это, по его разумению, была уже самая крайняя, последняя мера, до которой могло унизиться его самолюбие, его достоинство, ради спасения себя и своего состояния. Князь Шадурский просил прощения у Осипа Морденки! Но Осип Морденко отчасти изумленно отступил шага на два назад и, с явным пренебрежением к Шадурскому, заложил за спину свои руки, чтоб тот не успел как-нибудь поймать их.
Князь, как стоял, так и остался с протянутыми ладонями, в крайне глупом, неловком и смущенном положении.
– Вы не хотите… – пробормотал он, вероятно, и сам себе не отдавая отчета в том, что именно, и зачем, и для чего бормочет.
В эту минуту Морденко вдруг взглянул на него с каким-то волчьим выражением в глазах.
– Как, ваше сиятельство!.. Забыть! Простить!.. – почти шипел он, пожирая его этим волчьим взглядом, тогда как посинелые губы его точили слюну и трепетали от лихорадочно-нервного волнения. Теперь его вдруг, мгновенно как-то, сдавила вся исстари накипевшая злоба. – Забыть! – говорил он. – Забыть!.. Нет-с, горит, ваше сиятельство, горит! До сих пор горит!..
И, произнося эти слова, он с злорадным наслаждением указывал пальцем на свою щеку – ту самую, на которой двадцать два года тому назад запечатлелась полновесная пощечина князя Шадурского.