Страница:
– Но нет, послушайте, почтеннейший! – решился Полиевкт еще на одну попытку. – Что бы вам и в самом деле повидаться бы да переговорить лично с самим князем? Поезжайте-ко завтра прямо к нему! Я устрою так, что он вас примет без всяких околичностей. Да и сам он, пожалуй, не прочь бы повидаться с вами. Поезжайте-ко, право!
Хлебонасущенский понимал, что единственная надежда на мало-мальски благоприятный исход заключается в личном свидании Морденки с Шадурским – сама Татьяна Львовна сказала, что в случае крайности придется послать к нему князя, – но приезд его к ростовщику Полиевкт считал уже самою крайнею и решительно последней мерой; поэтому он все-таки предварительно попытался было сохранить тот наружный декорум, который, по его разумению, соответствует важности и значению княжеского имени, обстановки и социального положения. Он думал, что для дела сначала достаточно будет, если ростовщик и сам пожалует к князю, а не князь к нему; он старался при этом дать ему заметить, что ведь князь не кто-нибудь, что и то уж достаточная честь оказывается бывшему холопу, если его лично приглашают к бывшему его барину, что дела Шадурских вовсе не так плохи, как это может казаться, что, наконец, и самая уплата далеко не невозможна после новых условий при личном свидании.
Полиевкт все еще не совсем-таки терял надежду хоть как-нибудь обойти старого скрягу; но он решительно ошибся.
В ответ на последнее предложение Морденко шага на два откинулся назад, вперил в своего гостя изумленный взор и очень выразительно захохотал.
– Ха, ха, ха, ха! – саркастически сухо и раздельно раздался по комнате его деревянный, как бы нарочно деланный хохот.
«Ха, ха, ха, ха!» – вслед за ним откликнулся из клетки хриплый голос передразнивающего попугая.
Морденко покосился туда с видимым удовольствием и указал рукою на клетку.
– Вот – глупая птица – попугай, – сказал он Хлебонасущенскому, – совсем глупая птица, а и та понимает, сколь это смешно, сколь недостойно было бы с моей стороны ехать к его сиятельству!.. Ха, ха, ха!.. Поехать!.. Зачем я поеду? Зачем? Для чего? С какой стати? Нет, государь мой, не вижу я к тому никакой причины. На извозчика только понапрасну истратишься, либо подметки задаром изшарыгаешь! Это пускай уж баре катаются да прогулки делают, а нашему брату на извозчиков проезжаться не приходится: не по карману, сударь, не по карману. Так-то-с!
Хлебонасущенский, понимая, что удочка лопнула, стоял, как в воду опущенный, а Морденко с ехидным самодовольствием прошелся по комнате.
– Если его сиятельству нужно видеть меня, – заговорил он с расстановкой, – то квартира моя известна; может и ко мне приехать; а самому мне делать визиты не приходится; не по чину, батюшка, не по чину-с! Всяк сверчок знай свой шесток, – говорит пословица, и я очень хорошо это понимаю.
– Вы хотите, чтобы князь сам к вам приехал? – встрепенулся Хлебонасущенский. – Хорошо, я передам ему ваше желание, может быть, он и согласится.
Морденко с неудовольствием остановился против него и нахмурился.
– Я, милостивый государь мой, вовсе этого не желаю, – отрезал он с прежней отчеканкой, – до его согласия мне нет никакого дела, потому я вовсе и не приглашаю его, а говорю только: если у человека есть до меня дело, то не я к нему, а он ко мне может пожаловать. Вот и все-с. А особенной чести в княжеском посещении я для себя не усматриваю: нам ведь с барами компанию не водить – мы люди мелкие-с, маленькие, темные… Так-то-с!
– Нет, вы не так меня поняли! – поспешил поправиться Хлебонасущенский. – Князю нужно видеться с вами – отчего ж ему и не приехать! Он, я уверен, с удовольствием поедет к вам!
– Это как ему угодно! – пожал плечами Морденко. – Коли буду дома, конечно, из квартиры не выгоню; если застанет меня, то увидит, а не застанет – и вторично приедет, буде нужда есть такая.
– Он к вам, я думаю, завтра будет, – пояснил Полиевкт Харлампиевич.
– Завтра, так завтра! Мне это решительно все единственно, особенно ждать не стану.
– Часов этак около двух, – сдавался все более и более Хлебонасущенский. – Для вас это не составит особенного неудобства?
– А, право, не знаю, как вам сказать… Буду дома, так приму! Скрываться мне от него нечего! Пущай его приезжает, коли охота есть.
– Хорошо-с, так в два часа он будет у вас.
– Будет, так будет! Это его дело.
– Но вы согласны ожидать его?
– Если особенных занятий не представится, отчего же? можно и обождать.
Морденко, в сущности, от всей глубины души своей желал этого посещения. Смутная, но злобно-отрадная мысль о нем мелькала перед стариком и прежде еще, в заветных мечтах о том, как он сокрушит врага своего и как этот, когда-то гордый, враг станет ползать и унижаться перед своим бывшим холопом. Смутная мысль о посещении Шадурского, о свидании с ним, где он выскажет этому барину все, что так хотелось ему высказать, где он «вдосталь накуражится» над униженным врагом, – мысль эта, говорим мы, была венцом всех мыслей Морденки о мщении, венцом всего мщения, венцом всей жизни его – и вдруг теперь этот враг сам подает надежду на ее осуществление! Морденко трепетал от злобной радости при этой надежде, но, тем не менее, считал нужным поломаться, и это ломанье доставляло ему теперь истинное наслаждение: он уже торжествовал в самой возможности выказать перед посредником своего врага все равнодушное (на вид) пренебрежение к этому врагу. В эту минуту страстно ненавидящая душа его предвкушала уже то наслаждение, то блаженство, которое предстоит ей завтра, при личном, давно мечтанном свидании с униженным врагом, когда можно будет уже во всю свою волю покуражиться и поломаться над ним. Морденко был счастлив уже одною возможностью, одним ожиданием, с трудом выдерживая свой сухой и холодно равнодушный вид.
Хлебонасущенский еще раз заявил о посещении Шадурского в два часа и любезно откланялся. Когда же заперлась за ним дверь, Морденко, как безумный, с радостью хлопая в ладоши и хохоча своим хриплым, деревянно-скрипучим смехом, вбежал в свою комнату.
XIV
XV
Хлебонасущенский понимал, что единственная надежда на мало-мальски благоприятный исход заключается в личном свидании Морденки с Шадурским – сама Татьяна Львовна сказала, что в случае крайности придется послать к нему князя, – но приезд его к ростовщику Полиевкт считал уже самою крайнею и решительно последней мерой; поэтому он все-таки предварительно попытался было сохранить тот наружный декорум, который, по его разумению, соответствует важности и значению княжеского имени, обстановки и социального положения. Он думал, что для дела сначала достаточно будет, если ростовщик и сам пожалует к князю, а не князь к нему; он старался при этом дать ему заметить, что ведь князь не кто-нибудь, что и то уж достаточная честь оказывается бывшему холопу, если его лично приглашают к бывшему его барину, что дела Шадурских вовсе не так плохи, как это может казаться, что, наконец, и самая уплата далеко не невозможна после новых условий при личном свидании.
Полиевкт все еще не совсем-таки терял надежду хоть как-нибудь обойти старого скрягу; но он решительно ошибся.
В ответ на последнее предложение Морденко шага на два откинулся назад, вперил в своего гостя изумленный взор и очень выразительно захохотал.
– Ха, ха, ха, ха! – саркастически сухо и раздельно раздался по комнате его деревянный, как бы нарочно деланный хохот.
«Ха, ха, ха, ха!» – вслед за ним откликнулся из клетки хриплый голос передразнивающего попугая.
Морденко покосился туда с видимым удовольствием и указал рукою на клетку.
– Вот – глупая птица – попугай, – сказал он Хлебонасущенскому, – совсем глупая птица, а и та понимает, сколь это смешно, сколь недостойно было бы с моей стороны ехать к его сиятельству!.. Ха, ха, ха!.. Поехать!.. Зачем я поеду? Зачем? Для чего? С какой стати? Нет, государь мой, не вижу я к тому никакой причины. На извозчика только понапрасну истратишься, либо подметки задаром изшарыгаешь! Это пускай уж баре катаются да прогулки делают, а нашему брату на извозчиков проезжаться не приходится: не по карману, сударь, не по карману. Так-то-с!
Хлебонасущенский, понимая, что удочка лопнула, стоял, как в воду опущенный, а Морденко с ехидным самодовольствием прошелся по комнате.
– Если его сиятельству нужно видеть меня, – заговорил он с расстановкой, – то квартира моя известна; может и ко мне приехать; а самому мне делать визиты не приходится; не по чину, батюшка, не по чину-с! Всяк сверчок знай свой шесток, – говорит пословица, и я очень хорошо это понимаю.
– Вы хотите, чтобы князь сам к вам приехал? – встрепенулся Хлебонасущенский. – Хорошо, я передам ему ваше желание, может быть, он и согласится.
Морденко с неудовольствием остановился против него и нахмурился.
– Я, милостивый государь мой, вовсе этого не желаю, – отрезал он с прежней отчеканкой, – до его согласия мне нет никакого дела, потому я вовсе и не приглашаю его, а говорю только: если у человека есть до меня дело, то не я к нему, а он ко мне может пожаловать. Вот и все-с. А особенной чести в княжеском посещении я для себя не усматриваю: нам ведь с барами компанию не водить – мы люди мелкие-с, маленькие, темные… Так-то-с!
– Нет, вы не так меня поняли! – поспешил поправиться Хлебонасущенский. – Князю нужно видеться с вами – отчего ж ему и не приехать! Он, я уверен, с удовольствием поедет к вам!
– Это как ему угодно! – пожал плечами Морденко. – Коли буду дома, конечно, из квартиры не выгоню; если застанет меня, то увидит, а не застанет – и вторично приедет, буде нужда есть такая.
– Он к вам, я думаю, завтра будет, – пояснил Полиевкт Харлампиевич.
– Завтра, так завтра! Мне это решительно все единственно, особенно ждать не стану.
– Часов этак около двух, – сдавался все более и более Хлебонасущенский. – Для вас это не составит особенного неудобства?
– А, право, не знаю, как вам сказать… Буду дома, так приму! Скрываться мне от него нечего! Пущай его приезжает, коли охота есть.
– Хорошо-с, так в два часа он будет у вас.
– Будет, так будет! Это его дело.
– Но вы согласны ожидать его?
– Если особенных занятий не представится, отчего же? можно и обождать.
Морденко, в сущности, от всей глубины души своей желал этого посещения. Смутная, но злобно-отрадная мысль о нем мелькала перед стариком и прежде еще, в заветных мечтах о том, как он сокрушит врага своего и как этот, когда-то гордый, враг станет ползать и унижаться перед своим бывшим холопом. Смутная мысль о посещении Шадурского, о свидании с ним, где он выскажет этому барину все, что так хотелось ему высказать, где он «вдосталь накуражится» над униженным врагом, – мысль эта, говорим мы, была венцом всех мыслей Морденки о мщении, венцом всего мщения, венцом всей жизни его – и вдруг теперь этот враг сам подает надежду на ее осуществление! Морденко трепетал от злобной радости при этой надежде, но, тем не менее, считал нужным поломаться, и это ломанье доставляло ему теперь истинное наслаждение: он уже торжествовал в самой возможности выказать перед посредником своего врага все равнодушное (на вид) пренебрежение к этому врагу. В эту минуту страстно ненавидящая душа его предвкушала уже то наслаждение, то блаженство, которое предстоит ей завтра, при личном, давно мечтанном свидании с униженным врагом, когда можно будет уже во всю свою волю покуражиться и поломаться над ним. Морденко был счастлив уже одною возможностью, одним ожиданием, с трудом выдерживая свой сухой и холодно равнодушный вид.
Хлебонасущенский еще раз заявил о посещении Шадурского в два часа и любезно откланялся. Когда же заперлась за ним дверь, Морденко, как безумный, с радостью хлопая в ладоши и хохоча своим хриплым, деревянно-скрипучим смехом, вбежал в свою комнату.
XIV
БЕССОННИЦА
Улегшаяся в кухне Христина долго еще слышала, как по смежным комнатам раздавалось шлепанье больничных туфель Морденки, как время от времени он начинал бормотать сам с собою, издавал какие-то странные восклицания, принимался громко хохотать – и этому хохоту часто вторил попугай, к которому, в таком случае, старый хозяин его обращался со словами:
«Что, попка, дождались?.. Дождались, мой дурак, дождались!»
И снова начинал хохотать, потирая свои руки.
Чухонка, слыша все это, не шутя подумывала, уж не рехнулся ли старик, недобрым часом.
Морденко всю ночь почти глаз не смыкал, ворочался на постели, вскакивал, снова принимался ходить и бормотать, снова ложился и ворочался, для того чтобы через несколько времени опять вскочить и расхаживать. То напряженное состояние, в котором он теперь находился, далеко отгоняло его сон. Старик был почти счастлив: он ждал завтрашнего дня, мечтал и думал о предстоящем свидании, как, может быть, думает и мечтает только влюбленный юноша о первом свидании, назначенном ему любимой женщиной. Ему почти въяве воображалось, как войдет Шадурский, как он встретит этого барина, как будет держать себя относительно его, что станет говорить ему, и что Шадурский будет отвечать на его речи; фантазия рисовала ему и фигуру старого князя, и выражение его физиономии. Он начинал говорить то, что давно уже мечтал высказать, даже покрасивее и повыразительнее поправлял иные из своих выражений, и сам сей час же сочинял и формулировал словами и даже целыми фразами предполагаемые ответы Шадурского на свои речи. Морденко уничтожал его в своем воображении, видел его ползающим у своих ног, вымаливающим прощения, пощады, и злобно наслаждался этими воздушными замками. Он был почти счастлив, потому что совсем счастливым мог быть только завтра, когда наконец исполнится то, о чем теперь так лихорадочно-страстно мечтает.
Сознание своего торжества, нетерпеливое ожидание и эти мечты, столь щедро питающие теперь застарелую ненависть, в виду скорого и полного ее удовлетворения, – все это, совокупленное вместе, заставило его вдвойне переживать свою жизнь, оживило, ободрило и омолодило его тою напряженною энергичностью, которая чем сильнее в данную минуту, тем более разрушает организм потом. Такая усиленная деятельность, такая напряженная жизненность живет в старике недолго и живет за счет всех скудных сил разрушающегося организма.
Наконец он заснул; но сон его был лихорадочно-неровен и чуток более обыкновенного. Те же самые воздушные замки, которые он строил наяву, преследовали его и во сне. Морденко часто просыпался и, наконец, когда кукушка его прохрипела пять, решительно и бодро вскочил со своей жесткой постели.
Вскоре послышался благовест, призывающий к заутрене.
– Ага, ударил уже, батюшка мой, ударил – православных призываешь! – с улыбающимся лицом проговорил, прислушиваясь, Морденко. – Вонмем, вонмем тебе!.. Первее всего теперь – содетеля возблагодарить, потому – он это все… Ох, один только он!..
– В оный час и тебе пробьет медь звенящая… – как-то торжественно, с оттенком угрозы и грусти глухо проговорил старик, подняв указательный перст, после минутного раздумья. О ком он это подумал? К кому относилось его полубиблейское речение – к себе ли, к врагу ли своему? – неизвестно, только, постояв после этого еще с минуту, погруженный в серьезное раздумье, он вытянулся, высоко подняв свою голову, и снова улыбнулся торжествующей улыбкой.
«Здравствуй, Морденко!» – закричал ему навстречу приученный попугай, имевший старое обыкновение просыпаться, как только заслышит на рассвете шлепанье хозяйских туфель.
– Здравствуйте, ваше превосходительство, здравствуйте! – приветливо откликнулся старик, вдруг почему-то почтивший сегодня своего старого приятеля титулом превосходительства.
«Разорились мы с тобой, Морденко», – повторил непосредственно за сим попугай свою обычную фразу.
Морденко, вместо того, чтобы ответить по обыкновению: «Разорились, попочка, вконец разорились!» – цмокнул губами и щелкнул пальцами, как бы желая выразить этим: «Ан врешь, брат, ошибаешься».
– Нет, птица моя, не разорились, а обрели сокровище превыше Кира и Соломона-царя, – говорил он в грустном тоне, настроенном отчасти на торжественный лад. – Да, птица моя, да!.. Плотию беден – духом богат…
– Плотию беден – духом богат, – раздумчиво кивая головою, повторял он, ходючи по комнате. Разбудил свою чухонку и хотел уж было отдать ей приказание насчет самовара, да вспомнил, что доброму христианину не подобает, сбираясь к обедне, пищу вкушать, и отложил свое необдуманное намерение.
– Нынче уж целебных трав пить не стану, а чайком потешу себя. Нынче можно дать себе этакое разрешение, потому – день-то такой у меня нынче.
И старик самодовольно потирал свои костлявые руки.
– Вот, от обедни пойду – чайку куплю, и сахарцу, и булочек… Теперь уж не для чего мне жалеть! Все уж исполнено!.. Можно потешить себя, можно!.. А друзьям своим тоже пиршество задам, непременно!.. Непременно!.. Попка, Гулька, слышите?
И глаза его радостно смеялись от одного лишь предвкушения тех скромных лакомств и удовольствий, которые, мечтая, готовил себе старик в лучший день своей жизни.
Он чистенько умылся, причесался, пригладился, пробормотал свои утренние молитвы, усиливая и протягивая звук голоса на каждом первом слове каждой молитвенной фразы и скороговорным полушепотом глотая остальные слова; медленно крестился и медленно клал большие поклоны, касаясь каждый раз при этом до полу правою рукою, и засим, исполнив этот долг, снова погрузился в сладкую мечтательность и опять заходил по комнате, время от времени улыбаясь все той же торжествующей улыбкой.
В такой-то забывчивости, он почти машинально напялил на себя свой ветхий, дырявый халатишко, служивший для вечерних и ранних утренних шатаний на церковную паперть, как вдруг опомнился, оглядел с улыбкой изумления заплатанные полы этого костюма и, покачав головою, торопливо снял с себя и повесил на гвоздик свое убогое рубище.
– Нет, старик, этот образ отныне уж не подобает, – сказал он самому себе, – отныне уж можно пристойно одеваться… Пускай все видят, пускай все знают, что ты врага низложил… Так ли, попочка?.. А? Теперь уж нечего жалеть – ведь правда?
Попугай усердно захватывал своим клювом прутья железной клетки, карабкаясь по ним цепкими лапами. Морденко, как приятелю, шутливо кивнул ему издали головою, лукаво прищурил при этом старческий глаз и принялся очень тщательно сметать метелкой каждую пылинку со своего длиннополого сюртука, много уже лет соблюдаемого в отменном порядке и рачении и служившего старику лучшим парадным костюмом.
Он с видимым удовольствием облекся в это лучшее свое платье и прошел в заднюю комнату, известную у него под именем «молельной», где хранились под замками и за железными болтами вещи, принятые в заклад.
Долго переглядывал он там разные меховые одеяния и наконец выбрал ильковую шубу и соболью шапку, которые показались ему лучше всех остальных.
– Н-да! Вот, заложил по весне молодец… заложил и не выкупил, – рассуждал он, примеряя на себе эти вещи, и рассуждал как бы с некоторым оттенком своеобразного сожаления и сочувствия к невыкупившему молодцу. – Ну, что ж теперь станешь делать!.. Просрочил… Тогда вот… грех такой случился… не пожелал я повременить на процентах, а теперь я и рад бы отдать, да где ж отыщешь тебя, молодца-то?.. Поди-ка, уж и рукой давно махнул… Ну, и поневоле за собой оставил… Теперича, значит – мои… А ты – поди-ка, кровопийцем честишь старика, грабителем… О, господи!.. Прости и помилуй нас грешных.
И Морденко, крестясь, под влиянием религиозно-грустного чувства, побрел к обедне, не забыв предварительно накрепко замкнуть все комнаты и самую квартиру, в которой под обычным арестом осталась чухонка Христина, а ключи, как и всегда, опустил в свой глубокий и вместительный карман.
Он с необыкновенным удовольствием ощущал на своих плечах легкую, теплую и красивую шубу, ему приятно было запахивать на себе ее широкие полы и думать при этом, что кончены уже для него навсегда путешествия в рубище, что уж больше не к чему ему студить свое дряхлое, хотя и закаленное во многих невзгодах тело, что настало наконец время, когда он может побаловать себя несколько, на закате дней своей жизни.
И Морденку, словно ребенка, тешили эти мысли.
«Что, попка, дождались?.. Дождались, мой дурак, дождались!»
И снова начинал хохотать, потирая свои руки.
Чухонка, слыша все это, не шутя подумывала, уж не рехнулся ли старик, недобрым часом.
Морденко всю ночь почти глаз не смыкал, ворочался на постели, вскакивал, снова принимался ходить и бормотать, снова ложился и ворочался, для того чтобы через несколько времени опять вскочить и расхаживать. То напряженное состояние, в котором он теперь находился, далеко отгоняло его сон. Старик был почти счастлив: он ждал завтрашнего дня, мечтал и думал о предстоящем свидании, как, может быть, думает и мечтает только влюбленный юноша о первом свидании, назначенном ему любимой женщиной. Ему почти въяве воображалось, как войдет Шадурский, как он встретит этого барина, как будет держать себя относительно его, что станет говорить ему, и что Шадурский будет отвечать на его речи; фантазия рисовала ему и фигуру старого князя, и выражение его физиономии. Он начинал говорить то, что давно уже мечтал высказать, даже покрасивее и повыразительнее поправлял иные из своих выражений, и сам сей час же сочинял и формулировал словами и даже целыми фразами предполагаемые ответы Шадурского на свои речи. Морденко уничтожал его в своем воображении, видел его ползающим у своих ног, вымаливающим прощения, пощады, и злобно наслаждался этими воздушными замками. Он был почти счастлив, потому что совсем счастливым мог быть только завтра, когда наконец исполнится то, о чем теперь так лихорадочно-страстно мечтает.
Сознание своего торжества, нетерпеливое ожидание и эти мечты, столь щедро питающие теперь застарелую ненависть, в виду скорого и полного ее удовлетворения, – все это, совокупленное вместе, заставило его вдвойне переживать свою жизнь, оживило, ободрило и омолодило его тою напряженною энергичностью, которая чем сильнее в данную минуту, тем более разрушает организм потом. Такая усиленная деятельность, такая напряженная жизненность живет в старике недолго и живет за счет всех скудных сил разрушающегося организма.
Наконец он заснул; но сон его был лихорадочно-неровен и чуток более обыкновенного. Те же самые воздушные замки, которые он строил наяву, преследовали его и во сне. Морденко часто просыпался и, наконец, когда кукушка его прохрипела пять, решительно и бодро вскочил со своей жесткой постели.
Вскоре послышался благовест, призывающий к заутрене.
– Ага, ударил уже, батюшка мой, ударил – православных призываешь! – с улыбающимся лицом проговорил, прислушиваясь, Морденко. – Вонмем, вонмем тебе!.. Первее всего теперь – содетеля возблагодарить, потому – он это все… Ох, один только он!..
– В оный час и тебе пробьет медь звенящая… – как-то торжественно, с оттенком угрозы и грусти глухо проговорил старик, подняв указательный перст, после минутного раздумья. О ком он это подумал? К кому относилось его полубиблейское речение – к себе ли, к врагу ли своему? – неизвестно, только, постояв после этого еще с минуту, погруженный в серьезное раздумье, он вытянулся, высоко подняв свою голову, и снова улыбнулся торжествующей улыбкой.
«Здравствуй, Морденко!» – закричал ему навстречу приученный попугай, имевший старое обыкновение просыпаться, как только заслышит на рассвете шлепанье хозяйских туфель.
– Здравствуйте, ваше превосходительство, здравствуйте! – приветливо откликнулся старик, вдруг почему-то почтивший сегодня своего старого приятеля титулом превосходительства.
«Разорились мы с тобой, Морденко», – повторил непосредственно за сим попугай свою обычную фразу.
Морденко, вместо того, чтобы ответить по обыкновению: «Разорились, попочка, вконец разорились!» – цмокнул губами и щелкнул пальцами, как бы желая выразить этим: «Ан врешь, брат, ошибаешься».
– Нет, птица моя, не разорились, а обрели сокровище превыше Кира и Соломона-царя, – говорил он в грустном тоне, настроенном отчасти на торжественный лад. – Да, птица моя, да!.. Плотию беден – духом богат…
– Плотию беден – духом богат, – раздумчиво кивая головою, повторял он, ходючи по комнате. Разбудил свою чухонку и хотел уж было отдать ей приказание насчет самовара, да вспомнил, что доброму христианину не подобает, сбираясь к обедне, пищу вкушать, и отложил свое необдуманное намерение.
– Нынче уж целебных трав пить не стану, а чайком потешу себя. Нынче можно дать себе этакое разрешение, потому – день-то такой у меня нынче.
И старик самодовольно потирал свои костлявые руки.
– Вот, от обедни пойду – чайку куплю, и сахарцу, и булочек… Теперь уж не для чего мне жалеть! Все уж исполнено!.. Можно потешить себя, можно!.. А друзьям своим тоже пиршество задам, непременно!.. Непременно!.. Попка, Гулька, слышите?
И глаза его радостно смеялись от одного лишь предвкушения тех скромных лакомств и удовольствий, которые, мечтая, готовил себе старик в лучший день своей жизни.
Он чистенько умылся, причесался, пригладился, пробормотал свои утренние молитвы, усиливая и протягивая звук голоса на каждом первом слове каждой молитвенной фразы и скороговорным полушепотом глотая остальные слова; медленно крестился и медленно клал большие поклоны, касаясь каждый раз при этом до полу правою рукою, и засим, исполнив этот долг, снова погрузился в сладкую мечтательность и опять заходил по комнате, время от времени улыбаясь все той же торжествующей улыбкой.
В такой-то забывчивости, он почти машинально напялил на себя свой ветхий, дырявый халатишко, служивший для вечерних и ранних утренних шатаний на церковную паперть, как вдруг опомнился, оглядел с улыбкой изумления заплатанные полы этого костюма и, покачав головою, торопливо снял с себя и повесил на гвоздик свое убогое рубище.
– Нет, старик, этот образ отныне уж не подобает, – сказал он самому себе, – отныне уж можно пристойно одеваться… Пускай все видят, пускай все знают, что ты врага низложил… Так ли, попочка?.. А? Теперь уж нечего жалеть – ведь правда?
Попугай усердно захватывал своим клювом прутья железной клетки, карабкаясь по ним цепкими лапами. Морденко, как приятелю, шутливо кивнул ему издали головою, лукаво прищурил при этом старческий глаз и принялся очень тщательно сметать метелкой каждую пылинку со своего длиннополого сюртука, много уже лет соблюдаемого в отменном порядке и рачении и служившего старику лучшим парадным костюмом.
Он с видимым удовольствием облекся в это лучшее свое платье и прошел в заднюю комнату, известную у него под именем «молельной», где хранились под замками и за железными болтами вещи, принятые в заклад.
Долго переглядывал он там разные меховые одеяния и наконец выбрал ильковую шубу и соболью шапку, которые показались ему лучше всех остальных.
– Н-да! Вот, заложил по весне молодец… заложил и не выкупил, – рассуждал он, примеряя на себе эти вещи, и рассуждал как бы с некоторым оттенком своеобразного сожаления и сочувствия к невыкупившему молодцу. – Ну, что ж теперь станешь делать!.. Просрочил… Тогда вот… грех такой случился… не пожелал я повременить на процентах, а теперь я и рад бы отдать, да где ж отыщешь тебя, молодца-то?.. Поди-ка, уж и рукой давно махнул… Ну, и поневоле за собой оставил… Теперича, значит – мои… А ты – поди-ка, кровопийцем честишь старика, грабителем… О, господи!.. Прости и помилуй нас грешных.
И Морденко, крестясь, под влиянием религиозно-грустного чувства, побрел к обедне, не забыв предварительно накрепко замкнуть все комнаты и самую квартиру, в которой под обычным арестом осталась чухонка Христина, а ключи, как и всегда, опустил в свой глубокий и вместительный карман.
Он с необыкновенным удовольствием ощущал на своих плечах легкую, теплую и красивую шубу, ему приятно было запахивать на себе ее широкие полы и думать при этом, что кончены уже для него навсегда путешествия в рубище, что уж больше не к чему ему студить свое дряхлое, хотя и закаленное во многих невзгодах тело, что настало наконец время, когда он может побаловать себя несколько, на закате дней своей жизни.
И Морденку, словно ребенка, тешили эти мысли.
XV
КАИНСКИЕ МУКИ
– Ну, мои друзья, у вас нынче пир! Я вам пир задаю!.. Радуйтесь вместе со мной!.. С кем же мне и порадоваться больше!.. Попка!.. Гулька!.. – говорил Морденко, возвратясь от обедни и неся в обеих руках большой бумажный тюрик, где помещались только что сделанные им закупки.
– Христина! Ставь скорей самовар! Будем чай пить!.. С сахаром!.. С сладкими булками!.. С сухарями!..
Чухонка, не зная, что и подумать о хозяине, только оглядела его недоуменным взором да руками развела, однако же, не выразив словами своего немалого изумления, со вздохом принялась копошиться около заплесневелого самовара.
Морденко с великим наслаждением прикусывал сладкие сдобные булки, захлебывая их глотками сладкого и душистого чая, а когда начал третий стакан, то, после краткого колебания, даже и кухарку свою угостил, чему та опять-таки необычайно изумилась.
После этого старик задал балтазарово пиршество и своим друзьям-любимцам: безносому голубю была предоставлена целая чашка с намоченным в чаю мякишем сладкой булки, а старому попугаю, кроме этого яства, Морденко предложил целые десять грецких орехов из купленного фунта и целую мармеладину; остальное было припрятано «на после». Осип Захарович с видимой любовью и заботой разбивал скорлупу, очищал шелуху и по кусочкам подносил ореховое ядро к лапе своего любимца, каждый раз повторяя при этом:
– Примите, ваше превосходительство!.. Кушайте, ваше превосходительство.
Сегодня был первый день, в который Морденко почему-то произвел в генеральский чин своего красно-зеленого друга.
И красно-зеленый друг, видимо, наслаждался подносимым ему лакомством, как, в свою очередь, безносый Гулька наслаждался приготовленным для него месивом. Точно так же наслаждалась и чухонка Христина, давно уже не парившая нутро свое чаем (целебных трав она недолюбливала), да еще таким хорошим. А о самом виновнике всех этих наслаждений нечего уж и говорить: он более всех, и притом наверное в первый раз в своей жизни, наслаждался предвкушением грядущего триумфа после победы своей над князем Шадурским.
Чем ближе подходило время к двум часам, тем длиннее казалось оно старику и тем все более усиливалось в нем волнение ожидания. Он каждые пять минут высовывал в форточку свою лысую голову, чтобы засмотреть внутри двора – не идет ли там его враг, или по крайней мере Хлебонасущенский. Он то и дело подходил к входной двери и чутко прислушивался – не слыхать ли шагов на лестнице. Он был твердо и непреклонно уверен, что Шадурский явится сегодня необходимо, неизбежно, как день после ночи, – до такой степени уже в течение этого времени успела всосаться в него ласкающая мысль о посещении князя.
Когда стрелка подходила наконец к двум часам, старик дрожал как в лихорадке. Это старчески-страстное нетерпение до последней глубины взбудоражило его много подавленную и долго сдержанную натуру.
Но вот пробило два – Морденко с полчаса уже не отходит от форточки, высунув в нее, на потеху сырости да ветру, свою голову, даже продрог от холоду, а все-таки смотрит и отойти не может, потому что крепко боится: ну, как вдруг они постучатся да войдут, а ты и к встрече приготовиться не успеешь? Он представляет себе эту встречу чем-то совсем особенным и необычайным. Немудрено: он так долго лелеял скрытые мысли об этой желанной минуте.
Вот уже четверть третьего, а Шадурского все еще нет, и не видать, и не слыхать даже, чтобы к воротам кто-нибудь подъехал.
Сильное беспокойство начало овладевать Морденкой.
«Ну, как он не приедет… совсем не приедет… не захочет приехать?.. Ну, как он вдруг деньги пришлет… каким-нибудь чудом господним пришлет? Боже мой, что ж это тогда?.. Все пропало? Все?.. Нет, это вздор, денег прислать ему неоткуда, он должен приехать, не смеет не приехать, а иначе…»
И глаза Морденки злобно сверкают из-под нависших бровей, а черствый и костистый кулак сжимается все судорожнее и сильнее.
В прихожей позвонили.
– Э, черт возьми!.. Как же это я проглядел! – встрепенулся Осип Захарович, придя в большое смущение от того, что встреча захватывает его врасплох. Только что хотел было отдать чухонке инструкции насчет приема, как та уже и дверь поторопилась отворить. Морденке и досадно, а вместе с тем и от сердца-то отлегает: это не Шадурский, а какой-то алчущий и жаждущий пришел.
– Отказать ему! Закладов не принимаю сегодня! Совсем не принимаю! Ничего не принимаю больше! – досадливо распорядился старик и погрузился в новые думы и предложения:
«А ну, как он болен?.. Ну, как он вдруг умрет?.. Или умер?.. Господи!.. Господи… Не накажи ты меня!.. Что же это такое?.. Нет, этого быть не может!.. Не может… не может!.. Не мо-жет!.. Как же это – так все вдруг и пропало, так и погибло?.. Ни за грош, ни за плевок!.. Господи, вразуми ты его! – молится и бормочет про себя Морденко. – Направь его на путь сей! Не дай ты ему наглые смерти, донеси его цела, здрава и невредима! Господи! услыши меня!..»
И из напряженных глаз старика эта нервная, полупомешанная молитва выжимает тощую слёзку.
Он на мгновение отводит от домовых ворот свои взоры, взглядывает на стенную кукушку – и каждый такой взгляд несет ему новое, усиливающееся беспокойство и подбавляет новую каплю горечи в его сердце.
Стрелка показывает двадцать пять минут третьего – а желанного гостя все еще нет. Кукушка прохрипела половину, попугай тоже повторил вслед за нею: «Ку-ку!», а беспокойство старика растет и растет. Он уже уверен, что Шадурский не будет, что он, пожалуй, умер скоропостижно от удара при известии о постигшем его несчастии, – и сердце Морденки щемит, надрывается тоской и злобой.
«Все пропало!.. Все!.. Ничего не будет, ничего не исполнится!.. Все напрасно было! Вся жизнь ни к черту!.. О, господи, вскую испытуеши!..»
«А, знаю! Знаю! Это за грехи мои так! Это он мне воздаяние посылает! О, я знаю, он ему, может, наглую смерть послал, чтобы я теперь казнился и мучился! Все отдам, господи! Все имение нищим раздам, только принеси ты его, врага моего!..»
Три четверти третьего – не едет.
«Умер… – шепчут сухие старческие губы, – умер, мне в наказание и в укор… умер… иначе быть не может!»
И Морденко, под гнетом этой мысли, раздавленный, уничтоженный, обессиленный, опустя как плети свои длинные узловатые руки, в отчаянии отходит от окошка, еле волоча ноги, опускается в свое кресло и сидит, как убитый, понуря голову, закрыв глаза. Эта внезапно пришедшая мысль о возможности скоропостижной смерти князя вследствие удара, о смерти, нарочно посланной богом в наказание ему, Морденке, за все его лихие дела, приняла в его возбужденном мозгу всю, так сказать, осязаемую достоверность совершившегося факта. Старик был сильно суеверен. Эта усиленная деятельность за последнее время, сознание близости того часа, в который должно свершиться давно задуманное мщение, эти страстные, лихорадочные мечты со вчерашнего вечера, бессонница, и наконец эта еще более страстная лихорадка ожидания, сначала радостного и полного блестящих надежд, а потом тщетного до злобы, до отчаяния, – все это в совокупности отняло у Морденки способность спокойно и трезво отнестись к своему положению в столь решительную, роковую минуту его жизни. Мысль о смерти Шадурского (иначе – как же бы он не явился!) неотступно стала перед ним, и он как помешанный, без логики, без последовательности, не рассуждая, отдался ей вполне, под наплывом религиозно-суеверного чувства о высшем возмездии.
Если Морденко много и много понаделал людям зла в своей жизни, то эти минуты мучений и отчаяния, какие переживал он теперь, быть может, многое могли бы искупить ему.
Быстрые и резкие переходы от одного ощущения к другому, совершенно противоположному, далеко не невозможны в подобные минуты самого напряженного, взбудораженного состояния нервов у человека, всю жизнь свою до самозабвения посвятившего одной исключительной идее, одной исключительной страсти.
Морденко был жалок и раздавлен. Напрасно попугай кричал ему: «Разорились мы с тобой, Морденко!» – старик не отвечал, ибо под наплывом своих дум и ощущений даже не замечал криков красно-зеленого друга. Он уже не ждал теперь Шадурского, хотя часовая стрелка даже и до трех не дошла. Отчаяние наступило для него быстро и решительно, и тем быстрее, чем сильнее была предварительная радость, страстная надежда и гордое ожидание.
Опять позвонили в прихожей, и этот звонок произвел на старика действие гальванического тока: он мгновенно вспрыгнул с места, оживленный, взбудораженный и даже не мало перепуганный его внезапностью. Но это опять-таки кто-то из алчущих и жаждущих явился – и тем сильнее от нового разочарования давят Морденку отчаяние и злость. А подобным звонкам, после этого, суждено было повторяться еще дважды, один почти вслед за другим, и возвещали они все тот же приход алчущих и жаждущих. Было время, когда такие звонки сильно радовали и утешали одинокого старика, а теперь он их ненавистно проклинает, теперь он считает их чем-то дьявольски-дразнящим, какой-то злобной насмешкой нечистой силы, злобной иронией судьбы над его положением – и после каждого такого звонка в нем еще сильнее вырастает эта странная уверенность в предполагаемой смерти Шадурского, каждая лишняя минута как будто еще более удостоверяет его в этом.
«Что в том, что векселя представлены! Если он умер – все пошло прахом!.. Уж теперь и смыслу, и значения того это дело не будет иметь!.. Наполовину не будет!.. Совсем не будет!» – горько думал Морденко, в отчаянии опустив голову на руки, упертые локтями в коленки, выдававшиеся острым углом; думал – и много-много, хотя и бессильно, злобствовал. Эта злоба поминутно кидала его в нервно-конвульсивную дрожь.
Христина копошилась у себя в кухне, попугай кричал и свистел, а безносый голубь, которому, вероятно, наскучило сидеть на печке, в своем обычном, давно насиженном месте, вспорхнув оттуда, раза два тяжело покружился зигзагами по комнате и, по привычке, сел на плечо хозяина, похлопывая по нем крыльями.
Это неожиданное, постороннее прикосновение заставило испуганно вздрогнуть забывшегося в своем отчаянии старика – и вдруг, под влиянием охватившей его злобы, он, не давая себе отчета в своих побуждениях и поступках, мгновенно и яростно хватил за шею безносого голубя, который в это мгновение, воркуя так ласково, вытягивал ее и по привычке прижимался безобразной головой к щеке хозяина. Схватив эту шею, Морденко судорожно и крепко сжал ее на несколько мгновений в руке и с силою швырнул от себя голубя в противоположный угол. Птица с размаху ударилась об стену, шлепнулась на пол и, подрыгав с минуту ногами да затрепетав крыльями, осталась на месте – уже без малейших признаков жизни.
Морденко как сидел, так и остался – даже внимания не обратив на это обстоятельство. Один только попугай, заметив, вероятно, что с Гулькой свершаются какие-то выходящие из ряду, необычайные пассажи, машинально крикнул раза два: «Безносый!» и снова стал себе карабкаться по железным прутьям.
– Христина! Ставь скорей самовар! Будем чай пить!.. С сахаром!.. С сладкими булками!.. С сухарями!..
Чухонка, не зная, что и подумать о хозяине, только оглядела его недоуменным взором да руками развела, однако же, не выразив словами своего немалого изумления, со вздохом принялась копошиться около заплесневелого самовара.
Морденко с великим наслаждением прикусывал сладкие сдобные булки, захлебывая их глотками сладкого и душистого чая, а когда начал третий стакан, то, после краткого колебания, даже и кухарку свою угостил, чему та опять-таки необычайно изумилась.
После этого старик задал балтазарово пиршество и своим друзьям-любимцам: безносому голубю была предоставлена целая чашка с намоченным в чаю мякишем сладкой булки, а старому попугаю, кроме этого яства, Морденко предложил целые десять грецких орехов из купленного фунта и целую мармеладину; остальное было припрятано «на после». Осип Захарович с видимой любовью и заботой разбивал скорлупу, очищал шелуху и по кусочкам подносил ореховое ядро к лапе своего любимца, каждый раз повторяя при этом:
– Примите, ваше превосходительство!.. Кушайте, ваше превосходительство.
Сегодня был первый день, в который Морденко почему-то произвел в генеральский чин своего красно-зеленого друга.
И красно-зеленый друг, видимо, наслаждался подносимым ему лакомством, как, в свою очередь, безносый Гулька наслаждался приготовленным для него месивом. Точно так же наслаждалась и чухонка Христина, давно уже не парившая нутро свое чаем (целебных трав она недолюбливала), да еще таким хорошим. А о самом виновнике всех этих наслаждений нечего уж и говорить: он более всех, и притом наверное в первый раз в своей жизни, наслаждался предвкушением грядущего триумфа после победы своей над князем Шадурским.
Чем ближе подходило время к двум часам, тем длиннее казалось оно старику и тем все более усиливалось в нем волнение ожидания. Он каждые пять минут высовывал в форточку свою лысую голову, чтобы засмотреть внутри двора – не идет ли там его враг, или по крайней мере Хлебонасущенский. Он то и дело подходил к входной двери и чутко прислушивался – не слыхать ли шагов на лестнице. Он был твердо и непреклонно уверен, что Шадурский явится сегодня необходимо, неизбежно, как день после ночи, – до такой степени уже в течение этого времени успела всосаться в него ласкающая мысль о посещении князя.
Когда стрелка подходила наконец к двум часам, старик дрожал как в лихорадке. Это старчески-страстное нетерпение до последней глубины взбудоражило его много подавленную и долго сдержанную натуру.
Но вот пробило два – Морденко с полчаса уже не отходит от форточки, высунув в нее, на потеху сырости да ветру, свою голову, даже продрог от холоду, а все-таки смотрит и отойти не может, потому что крепко боится: ну, как вдруг они постучатся да войдут, а ты и к встрече приготовиться не успеешь? Он представляет себе эту встречу чем-то совсем особенным и необычайным. Немудрено: он так долго лелеял скрытые мысли об этой желанной минуте.
Вот уже четверть третьего, а Шадурского все еще нет, и не видать, и не слыхать даже, чтобы к воротам кто-нибудь подъехал.
Сильное беспокойство начало овладевать Морденкой.
«Ну, как он не приедет… совсем не приедет… не захочет приехать?.. Ну, как он вдруг деньги пришлет… каким-нибудь чудом господним пришлет? Боже мой, что ж это тогда?.. Все пропало? Все?.. Нет, это вздор, денег прислать ему неоткуда, он должен приехать, не смеет не приехать, а иначе…»
И глаза Морденки злобно сверкают из-под нависших бровей, а черствый и костистый кулак сжимается все судорожнее и сильнее.
В прихожей позвонили.
– Э, черт возьми!.. Как же это я проглядел! – встрепенулся Осип Захарович, придя в большое смущение от того, что встреча захватывает его врасплох. Только что хотел было отдать чухонке инструкции насчет приема, как та уже и дверь поторопилась отворить. Морденке и досадно, а вместе с тем и от сердца-то отлегает: это не Шадурский, а какой-то алчущий и жаждущий пришел.
– Отказать ему! Закладов не принимаю сегодня! Совсем не принимаю! Ничего не принимаю больше! – досадливо распорядился старик и погрузился в новые думы и предложения:
«А ну, как он болен?.. Ну, как он вдруг умрет?.. Или умер?.. Господи!.. Господи… Не накажи ты меня!.. Что же это такое?.. Нет, этого быть не может!.. Не может… не может!.. Не мо-жет!.. Как же это – так все вдруг и пропало, так и погибло?.. Ни за грош, ни за плевок!.. Господи, вразуми ты его! – молится и бормочет про себя Морденко. – Направь его на путь сей! Не дай ты ему наглые смерти, донеси его цела, здрава и невредима! Господи! услыши меня!..»
И из напряженных глаз старика эта нервная, полупомешанная молитва выжимает тощую слёзку.
Он на мгновение отводит от домовых ворот свои взоры, взглядывает на стенную кукушку – и каждый такой взгляд несет ему новое, усиливающееся беспокойство и подбавляет новую каплю горечи в его сердце.
Стрелка показывает двадцать пять минут третьего – а желанного гостя все еще нет. Кукушка прохрипела половину, попугай тоже повторил вслед за нею: «Ку-ку!», а беспокойство старика растет и растет. Он уже уверен, что Шадурский не будет, что он, пожалуй, умер скоропостижно от удара при известии о постигшем его несчастии, – и сердце Морденки щемит, надрывается тоской и злобой.
«Все пропало!.. Все!.. Ничего не будет, ничего не исполнится!.. Все напрасно было! Вся жизнь ни к черту!.. О, господи, вскую испытуеши!..»
«А, знаю! Знаю! Это за грехи мои так! Это он мне воздаяние посылает! О, я знаю, он ему, может, наглую смерть послал, чтобы я теперь казнился и мучился! Все отдам, господи! Все имение нищим раздам, только принеси ты его, врага моего!..»
Три четверти третьего – не едет.
«Умер… – шепчут сухие старческие губы, – умер, мне в наказание и в укор… умер… иначе быть не может!»
И Морденко, под гнетом этой мысли, раздавленный, уничтоженный, обессиленный, опустя как плети свои длинные узловатые руки, в отчаянии отходит от окошка, еле волоча ноги, опускается в свое кресло и сидит, как убитый, понуря голову, закрыв глаза. Эта внезапно пришедшая мысль о возможности скоропостижной смерти князя вследствие удара, о смерти, нарочно посланной богом в наказание ему, Морденке, за все его лихие дела, приняла в его возбужденном мозгу всю, так сказать, осязаемую достоверность совершившегося факта. Старик был сильно суеверен. Эта усиленная деятельность за последнее время, сознание близости того часа, в который должно свершиться давно задуманное мщение, эти страстные, лихорадочные мечты со вчерашнего вечера, бессонница, и наконец эта еще более страстная лихорадка ожидания, сначала радостного и полного блестящих надежд, а потом тщетного до злобы, до отчаяния, – все это в совокупности отняло у Морденки способность спокойно и трезво отнестись к своему положению в столь решительную, роковую минуту его жизни. Мысль о смерти Шадурского (иначе – как же бы он не явился!) неотступно стала перед ним, и он как помешанный, без логики, без последовательности, не рассуждая, отдался ей вполне, под наплывом религиозно-суеверного чувства о высшем возмездии.
Если Морденко много и много понаделал людям зла в своей жизни, то эти минуты мучений и отчаяния, какие переживал он теперь, быть может, многое могли бы искупить ему.
Быстрые и резкие переходы от одного ощущения к другому, совершенно противоположному, далеко не невозможны в подобные минуты самого напряженного, взбудораженного состояния нервов у человека, всю жизнь свою до самозабвения посвятившего одной исключительной идее, одной исключительной страсти.
Морденко был жалок и раздавлен. Напрасно попугай кричал ему: «Разорились мы с тобой, Морденко!» – старик не отвечал, ибо под наплывом своих дум и ощущений даже не замечал криков красно-зеленого друга. Он уже не ждал теперь Шадурского, хотя часовая стрелка даже и до трех не дошла. Отчаяние наступило для него быстро и решительно, и тем быстрее, чем сильнее была предварительная радость, страстная надежда и гордое ожидание.
Опять позвонили в прихожей, и этот звонок произвел на старика действие гальванического тока: он мгновенно вспрыгнул с места, оживленный, взбудораженный и даже не мало перепуганный его внезапностью. Но это опять-таки кто-то из алчущих и жаждущих явился – и тем сильнее от нового разочарования давят Морденку отчаяние и злость. А подобным звонкам, после этого, суждено было повторяться еще дважды, один почти вслед за другим, и возвещали они все тот же приход алчущих и жаждущих. Было время, когда такие звонки сильно радовали и утешали одинокого старика, а теперь он их ненавистно проклинает, теперь он считает их чем-то дьявольски-дразнящим, какой-то злобной насмешкой нечистой силы, злобной иронией судьбы над его положением – и после каждого такого звонка в нем еще сильнее вырастает эта странная уверенность в предполагаемой смерти Шадурского, каждая лишняя минута как будто еще более удостоверяет его в этом.
«Что в том, что векселя представлены! Если он умер – все пошло прахом!.. Уж теперь и смыслу, и значения того это дело не будет иметь!.. Наполовину не будет!.. Совсем не будет!» – горько думал Морденко, в отчаянии опустив голову на руки, упертые локтями в коленки, выдававшиеся острым углом; думал – и много-много, хотя и бессильно, злобствовал. Эта злоба поминутно кидала его в нервно-конвульсивную дрожь.
Христина копошилась у себя в кухне, попугай кричал и свистел, а безносый голубь, которому, вероятно, наскучило сидеть на печке, в своем обычном, давно насиженном месте, вспорхнув оттуда, раза два тяжело покружился зигзагами по комнате и, по привычке, сел на плечо хозяина, похлопывая по нем крыльями.
Это неожиданное, постороннее прикосновение заставило испуганно вздрогнуть забывшегося в своем отчаянии старика – и вдруг, под влиянием охватившей его злобы, он, не давая себе отчета в своих побуждениях и поступках, мгновенно и яростно хватил за шею безносого голубя, который в это мгновение, воркуя так ласково, вытягивал ее и по привычке прижимался безобразной головой к щеке хозяина. Схватив эту шею, Морденко судорожно и крепко сжал ее на несколько мгновений в руке и с силою швырнул от себя голубя в противоположный угол. Птица с размаху ударилась об стену, шлепнулась на пол и, подрыгав с минуту ногами да затрепетав крыльями, осталась на месте – уже без малейших признаков жизни.
Морденко как сидел, так и остался – даже внимания не обратив на это обстоятельство. Один только попугай, заметив, вероятно, что с Гулькой свершаются какие-то выходящие из ряду, необычайные пассажи, машинально крикнул раза два: «Безносый!» и снова стал себе карабкаться по железным прутьям.