Таким образом, необходимая предосторожность была исполнена. Герман Типпнер, никогда не принимавший участия в интересах веселого дома, еще с неделю назад слышал, что здесь готовится известного рода праздник, но, по обыкновению, с прискорбием подумав про себя об участи еще одной новой жертвы, въяве не подал, что называется, ни гласа, ни воздыхания, так как считал это делом до него лично вовсе не относящимся. Поэтому и теперь, встретя извещение Каролины Ивановны, он безусловно подчинился ее решению, полагая, что верно это почему-нибудь так надо, и не задал себе труда подумать – почему и для чего именно надо?
   Дней за пять до этого рокового вечера Луиза первый раз в жизни обманула его, сказав, что отправляется в Кронштадт, погостить к своей тетке. Герман Типпнер поверил ей безусловно, так как в Кронштадте действительно обитала сестра его покойной жены, у которой иногда гащивали его дочери.
   Все это время девушка находилась под непосредственным влиянием Александры Пахомовны, которая неустанно продолжала оплетать ее самым ловким образом, поддерживая в ней экзальтированное состояние. По ее-то наущению Луиза и на обман решилась; но вместо Кронштадта очутилась она у тетеньки из Фонарного переулка. Эта сулила ей золотые горы в весьма близком будущем, а та мечтала про себя лишь о том, что с помощью тетенькиных золотых гор, наконец-то, слава богу, покончатся все нищенские лишения, недостатки и печали ее семейства.
* * *
   Пока собирались знатные гости, в спальной комнате самой тетеньки происходила грустная сцена…
   Две нарядные девушки, из числа будущих товарок Луизы, одевали ее, словно невесту к венцу. Тут же торчала и сама тетенька вместе с Александрой Пахомовной, которая, сжигая папироску за папироской, не переставала утешать и ободрять смущенную девушку.
   Луизе было лихорадочно жутко.
   Ее наряжали в белое кисейное платье и прикалывали к чересчур открытому лифу живую белую розу, а в душе ее в это время боролись и страх, и стыд, и сомнение, и смутная дума о темном будущем. Но все эти тревожные ощущения смолкали перед твердой решимостью принести себя в жертву ради блага отца и сестры Христины.
   «Пускай уж я буду такая! – думала девушка. – Зато, авось, ей помогу остаться честной… Лишь бы у меня были средства – она не пропадет, не дам погибнуть! Если мне не удалось, так пусть она будет чистым, хорошим утешением отцу».
   И при этих думах на глаза ее навертывались слезы. А тетенька замечала на это, что плакать не годится: «Фуй!.. Глаза будут красные, все кавалеры скажут, что плакала. Это, мол, нехорошо, надо радоваться, а не плакать». Но при таких утешениях раздраженная девушка чувствовала только охоту нещадно вцепиться когтями в ее мясисто-толстую физиономию.
   Раздался легкий стук в запертую дверь и послышался голос ключницы, которая извещала, что скоро уже десять часов и гости почти все уже собрались.
   – Ну, пора и отправляться! – с пошлой, самодовольной улыбкой вздохнула тетенька.
   У смертельно побледневшей Луизы подкосились ноги.
   – Воды!.. – послышался ее стонущий, страдающий шепот, вместе с которым в изнеможении бессильно опустилась она на стул, и из груди ее вырвалось короткое, порывисто сдержанное рыданье – вырвалось и заглохло… Через минуту не было и следов его.
   Тетенька морщилась: ей не нравились эти сцены. Пахомовна утешала, говоря, что все, мол, это пустяки; хорошего, мол, дела нечего бояться и советовала не мешкать, а выходить скорее в залу и кончать все разом.
   – Нет, постойте… бога ради… оставьте меня одну… на одну только минуту! – с каким-то внезапным порывом обратилась к ним девушка. – Я сейчас… сейчас приду к вам!..
   Хозяйка нахмурилась еще больше, но Пахомовна успокоительно мигнула ей глазом, и все вышли из комнаты, причем тетенька не преминула приставить глаз к щели неплотно затворенной двери, дабы наблюдать, что станет делать оставшаяся наедине девушка.
   Луиза, после некоторого раздумчивого колебания подошла к окну, сквозь стекла которого виднелось темно-синее звездное небо и, опустясь на колени, стала молиться. Молитва эта была непродолжительна, но после нее девушка вышла из комнаты уже совершенно спокойной и твердой поступью.
   Через минуту в освещенную и многолюдную залу из дверей темного коридора выкатилась самодовольно торжествующая и даже отчасти горделивая фигура самой мадам-тетеньки, за которою две девушки ввели за руки белую Луизу. Ключница Каролина Ивановна замыкала своею особою это торжественное шествие.
   По зале пронесся гул говора, восклицаний и замечаний весьма нецеремонного, цинического свойства.
   Почувствовав себя среди этой толпы единственною точкою всеобщего любопытства, на которую в эту минуту было устремлено столько наглых и внимательных глаз, Луиза побледнела и смутилась почти до обморока. Ей захотелось умереть в эту минуту; захотелось вдруг мгновенно исчезнуть – не знать, не слышать, не видеть, не чувствовать ничего; захотелось, чтобы не было света этих проклятых ламп, которые озаряют ее лицо, ее обнаженные плечи, грудь и руки, ее великий стыд, позор и смущенье; чтобы вдруг объяла всех и вся непроницаемая тьма и глухота, чтобы либо она, либо все окружающее перестало вдруг существовать в то же самое мгновение.
   Каролина принесла и поставила на стол две хрустальные вазы, наполненные свернутыми в трубочку билетиками. В одной лежали нумера, в другой пустые белые бумажки, из которых на одной только написано было роковое ужасное слово.
   Две девушки подвели Луизу к этому столу, а тетенька приказала ей вынимать из вазы с пустыми билетами одну за другой свернутые бумажки.
   Луиза, почти ничего не помня и не понимая, безотчетно повиновалась ее словам и машинально опустила руку в хрустальную вазу.
   – Nun ich will malsehn, wehn Gott ihnen[433], – с безмерной пошлостью улыбнулась Каролина, и, принимая из рук Луизы бумажку за бумажкой, сама в то же время вынимала билетики из другого сосуда и громко выкрикивала выходивший нумер.
   В публике раздавались то веселые, то досадливые возгласы любителей:
   «Эх, спасовал!..» «Сорвался!..» «Не вывезла кривая, двадцать пять рублей даром пропали!» – и тому подобные восклицания, в общей сложности своей выражавшие обманутую надежду.
   Смертельно бледная девушка продолжала меж тем трепещущими пальцами вынимать из вазы роковые билетики.
   Ее заставили самое, своею собственной рукой вынимать свою темную судьбу, и в этих машинальных движениях руки было нечто трагически зловещее, нечто общее с самоубийством или с собственноручным подписанием своего смертного приговора.
   Эта зала была ее позорной площадью. Этот стол был ее эшафотом, а палач, еще неведомый ни ей, ни самому себе, стоял в окружающей толпе, которая весело смеялась, и среди цинично остроумных шуточек, с живейшим любопытством следила за исходом интересной лотереи.
   Чем меньше оставалось в вазе билетов, тем бледней становилась Луиза. Белая роза ходуном ходила на ее открытой груди, которая туго, тяжело вздымалась и опускалась бессильно и медленно, словно бы ее нестерпимо давил какой-то странный, железный гнет. На гладком лбу ее проступили редкие капли холодного пота.
   Билетов становилось все меньше и меньше, и с каждой вновь открытой бумажкой, с каждым выкриком нового нумера, на душе Луизы все жутче да жутче, и словно бы какие-то острые клещи впивались в ее сердце, тянуче крутя его и вырывая вон из груди, вместе с какой-то нудящей до тошноты тоскою ожидания. Рука трепетала все сильней и сильней. Последняя роковая минута подходила все ближе и ближе, с каждым вновь вынимаемым билетом.
   – Номер сорок восьмой – Acht und vierzig! – выкрикнул голос Каролины.
   Луиза развернула билет, и с легким, глухо задыхающимся в груди криком, вся помертвелая, бессильно опустила руку, державшую развернутый билетик.
   Вот когда, наконец, наступила она, эта роковая минута!
   Экономка проворно выдернула из ее пальцев бумажку и, широко улыбаясь, торжественно и громко провозгласила на всю залу.
   – Der kalte Fisch!
   – Koschere Nekeuve! – подхватила по-еврейски стоявшая вблизи девушка[434].

XXV
ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ

   – Моя! – в ответ на Каролинин возглас раздался каким-то животненно жадным и радостным звуком голос плотного купеческого сынка, который с побагровевшими щеками и сияющим взором прокрался вперед сквозь толпу, высоко держа над головой свою марку.
   – Браво! браво! – общим взрывом пронеслось в публике среди смеха и рукоплесканий.
   – Молодец! Вот так молодец! Ай да малина! – азартно дополнили несколько голосов ни к селу ни к городу.
   – Экая завидная штука! Досадно, черт возьми! – почмокивали языками и подмигивали глазами иные из окружающих.
   – Ну, брат Пашка, спрыски с тебя, спрыски! – надсаживались из толпы вслед счастливцу его приятели, отчаянно размахивая руками.
   – Честь имеем поздравить! Же ву фелисит, мосье! – любезно и не без почтительности сделали ему книксен мадам с экономкой.
   Пашка с апраксинской ловкостью подскочил к Луизе и хлопнул ее по плечу.
   – Стал быть, мой куш?! – произнес он, окидывая вокруг всю залу вопросительным и в то же время победоносным взором, и, словно купленную лошадь, стал разглядывать свой выигрыш во всех его статьях и достоинствах.
   – Ишь ты, сударь мой, – говорил он, хватая за талию ничего не понимавшую и словно бы вконец остолбеневшую девушку, – породистая дама, бельфамистого сложения, одним словом, почтеннейший мой, формулезная женщина.
   – Какой масти? – кричал ему из толпы голос приятеля.
   – Буланой, – откликнулся неизвестный остроумец.
   – Жаль, что не вороная! Вороная ходче… Пашка, подлец, говорю, спрыски с тебя! Заказывай шинпанского!
   – Могите! – хлопнул ладонью по столу сияющий Пашка. – Мадам! прикажите хлопушку пустить! Пущай наши молодцы угощаются!
   – Хлопушу? – возразил приятель. – Нет, брат Пашка, врешь! Ты шестерик поставь. Полдюжины хлопуш на первый случай, чтобы на всю Ивановскую проздравление было!
   – Что ж, можно и шестерни, – развернулся Пашка, – при такой моей радости, согласен!.. Мадам, предоставьте молодцам нашим шестерик хлопуш, пойла, значит, эфтого самого. А вы, деликатес девица, милости просим со мною!
   И он, захватив под руку Луизу, не повел, а почти потащил ее за собою из комнаты.
   В темном коридоре успел только мелькнуть белый шлейф ее кисейного платья и исчез за дверью.
   После этого ключница выпустила старого тапера из его заключения.
   Полубольной уселся он за рояль, и в шумном зале раздались веселые звуки фолишонного кадриля. Составились веселые пары, и поднялась пыль столбом от неистового топанья и отвратительно безобразных кривляний.
* * *
   Около часу спустя из темного коридора раздался разгульный голос Пашки.
   – Гей! Мадам! Шимпанского! Ставь две дюжины хлопуш! Запирай двери, никого не пускай! За свой счет всю публику, значит, угощаем! Пущай все поют да поздравляют жениха с невестой!
   Ящик с двумя дюжинами бутылок не заставил долго дожидать себя; стаканы налиты, и большая часть публики не отказалась от дарового угощения.
   – Идут! идут! – махала руками экономка, вбегая в залу, и обратилась к таперу: – Живей марш играй! Einen teierlichen Zeremonialmarsch![435]
   – Мит грос шкандаль! – подхватил голос неизвестного остроумца.
   – Встречайте, господа, встречайте! Gratulieren sie doch das Paar![436] – в каком-то экстазе, размахивая лапами, обратилась Каролина к почтеннейшей публике.
   И вот под громкие звуки торжественного марша откормленной утицей выкатилась в залу сама мадам-тетенька, с расплесканным стаканом шампанского в торжественно поднятой руке, а за нею гоголем выступал разгулявшийся Пашка, волоча под руку сгорающую от стыда и до болезненности истомленную девушку.
   – Уррра-а! Браво! – громким, дружным криком пронеслось по зале.
   Пашка раскланивался с комической важностью, не выпуская из-под руки свой живой приз.
   А звуки фортепиано меж тем не умолкали.
   Отец, не ведая сам, что творит, торжественным маршем встречал и приветствовал позор своей дочери.
   Но вдруг эти громкие звуки неожиданно порвались на половине такта и умолкли.
   Взоры тапера нечаянно упали на приволоченную девушку.
   Это был удар молнии. Он оглушил и ослепил его. Старик не верил глазам своим – но нет, это не сон, это все въяве совершается, это точно она стоит – она, его Луиза, его дочь родная.
   При неожиданном перерыве звуков все головы с невольным любопытством обратились в сторону тапера. Все видели, как мгновенно искривилось его лицо каким-то страшным, конвульсивным движением, как с онемело раскрытым ртом и расширившимися неподвижными глазами медленно поднялся он со стула, как протянул он по направлению к девушке свою изможденную, трепетную руку, как силился вымолвить какое-то слово – и вдруг, словно безжизненный труп, без чувств грохнулся затылком об пол.
   Раздался отчаянный женский вопль, и в то же мгновение, вырвавшись из лап своего обладателя, Луиза бросилась к отцу и поникла на грудь его.
   Почтеннейшая публика никак не ожидала такого оборота обстоятельств. Более благоразумные и более трусливые, предвидя скверную историю с полицейским вмешательством, торопились взяться за шапки и поскорее ретировались из веселого дома. Более любопытные и более пьяные, столпившись вокруг бесчувственного старика и бесчувственной девушки, решились ждать конца курьезной истории.
   – В больницу!.. Скорее в больницу его!.. Вон отсюда!.. Дворников, дворников зовите!.. – метались из угла в угол экономка с тетенькой.
   Явились дворники и потащили старика из залы.
   Очнувшаяся девушка встрепенулась и, быстро вскочив с колен, в беспамятстве погналась вслед за ними.
   Но ее вовремя успели схватить сильные руки экономки.
   – Пустите!.. Пустите меня!.. Отец мой!.. Боже!.. Господи!.. Пустите, говорю! – вопила и металась она в беспамятстве, стремительно вырываясь из лап Каролины, на помощь которой подоспела и сама тетенька.
   Двум против одной бороться было нетрудно, и Луизу насильно увлекли во внутренние комнаты, откуда еще мучительнее, еще отчаяннее раздавались ее безумные крики. Наконец, вне себя от ярости, она стала кусаться и царапать их ногтями.
   – Ach! du gemeines Thier![437] – гневно вскричала тетенька, – ты драться еще!.. Кусаться! Da hast du, da hast du![438] *
   И вслед за этим отчетливо раздались хлесткие звуки нескольких полновесных пощечин.
   Расписка Луизы лежала уже в кармане тетеньки, и потому ей незачем было прикидываться теперь кроткой и нежной. Она вступила в свои настоящие, законные права над личностью закабаленной девушки.
   – Жертва!.. Вот она – жертва вечерняя!.. – пьяно промычал неизвестный остроумец, нахлобучивая на глаза помятую в суматохе шляпу и – руки в карманы – шатаясь, пошел из веселого дома.

XXVI
ФОТОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТОЧКА

   – Боже мой, да это она… она! – изумленно прошептала княжна Анна, склонившись над роскошным альбомом своего брата и пристально вглядываясь в фотографическую акварельную карточку замечательно красивой женщины. – Брат, поди сюда! Бога ради, кто это такая?
   – Баронесса фон Деринг, – ответил Каллаш, мельком взглянув на карточку. – Чем она тебя заинтересовала?
   – Странное, почти невозможное сходство! – пожала плечами сестра. – Я вот и через двадцать лет как будто сейчас вижу эти черты, эти глаза и брови… Да нет, неужели бывают на свете такие двойники? Ты знаешь, на кого она похожа?
   – А бог ее знает… Сама на себя, полагаю.
   – Нет, у нее был или есть двойник; это я знаю наверное. Ты помнишь у нашей матери мою горничную.
   – Наташу? – проговорил граф и, словно припоминая, сдвинул свои брови.
   – Да, горничную Наташу. Такая высокая белолицая девушка… Густая каштановая коса у нее была – прелесть, что за коса!.. И вот точно такое же гордое выражение губ… Глаза проницательные и умные… Эти сросшиеся брови… Да, одним словом, живой оригинал этой карточки!
   – А-а! – медленно и тихо проговорил граф, проводя по лбу ладонью. – Точно, теперь я вспомнил. Кажись, ведь она исчезла куда-то, совсем неожиданно?
   И он нагнулся над карточкой баронессы.
   – А ведь точно: ты права. Как смотрю теперь да припоминаю – действительно, большое сходство!
   – Да ты вглядись поближе! – с одушевлением настаивала сестра. – Это совсем живая Наташа! Конечно, тут она гораздо зрелее, женщина в полной силе. Сколько лет теперь этой баронессе?
   – Да лет под сорок будет. Но этого почти совсем незаметно, и на лицо ты никак не дашь ей более тридцати двух.
   – Ну, вот! И той, как раз, было бы под сорок.
   – Лета-то одинаковые, – согласился Чечевинский.
   – Да!.. – грустно вздохнула Анна. – Вот двадцать два года прошло с тех пор, а встреться она мне лицом к лицу, я бы, кажется, сразу узнала. Да скажи мне, пожалуйста, кто она такая?
   – Баронесса-то? А как бы тебе это сказать?.. Личность довольно темная. Скиталась лет двадцать за границей да два года здесь вот живет. В свете выдает себя за иностранку, а со мною не церемонится, и я знаю, что она отлично говорит по-русски. Для света она замужем, да только с мужем будто не живет, а живет с другом сердца и выдает его в обществе за своего родного брата. А в будущем даже небольшой скандальчик ожидает ее: беременна от нареченного братца; впрочем, теперь пока еще в самом начале.
   – Кто же этот братец? – любопытно спросила княжна.
   – А черт его знает! Тоже из темненьких, полячок какой-то. Да вот Серж Ковров его хорошо знает; он мне как-то даже историю их отчасти рассказывал: приехал сюда с фальшивым паспортом, под именем Владислава Карозича, а настоящее имя – Казимир Бодлевский.
   – Казимир… Бодлевский… – прищуря глаза, припоминала Чечевинская. – Да не был ли он когда-то литографом или гравером – что-то вроде этого?
   – Помнится, сказывал Ковров, что был. Он и теперь отлично гравирует.
   – Был? Ну, так это так и есть! – быстрым движением поднялась Анна с места. – Это она… Это Наташа! Мне она еще в то время сказывала, что у нее есть жених, польский шляхтич Бодлевский… И звали его, как помнится, Казимиром. Она у меня часто, бывало, по секрету к нему отпрашивалась; говорила, что он работает в какой-то литографии, и все упрашивала, чтобы я уговаривала мать отпустить ее на волю и выдать за него замуж.
   Этим нечаянным открытием сказалось для графа весьма многое. Обстоятельства, до сих пор казавшиеся мелкими и ничтожными, вдруг получили теперь в его глазах особенный смысл и свет, который почти безошибочно позволил угадать главную суть истины. Теперь припомнил граф все, что некогда было рассказано ему Ковровым о первом знакомстве его с Бодлевским в то время, как он застал молодого шляхтича в «квартире» знаменитых Ершей, среди плутовской компании, снабдившей его двумя фальшивыми видами – мужским и женским; вспомнил, что Наташа исчезла как раз перед смертью старой Чечевинской, вспомнил и про то, как, воротясь с кладбища после похорон старухи, он жестоко обманулся в своих ожиданиях, найдя в ее заветной шкатулке сумму, значительно меньшую против той цифры, какую сам всегда предполагал, по некоторым основаниям, и перед ним, почти с полной вероятностью, предстало соображение, что внезапное исчезновение горничной было сопряжено с кражей денег его матери и особенно сестриных именных билетов, и что все это было не что иное, как дело рук Наташи и ее любовника.
   «Ничего! Авось и эти соображения пригодятся к делу, – успокоительно подумал Каллаш, обдумывая свои будущие намерения и планы. – Попытаем, пощупаем – авось окажется, что и правда! Надо только половчее да поосторожнее держать себя, а там уж все в моих руках, chere madame la baronne[439]. Мы из вас совьем себе веревочку.

XXVII
ВОЛЬНАЯ ПТАШКА НАЧИНАЕТ ПЕТЬ ПОД ЧУЖУЮ ДУДКУ

   – Madame la baronne von-Doring! – почтительно доложил графу его француз-камердинер.
   Брат с сестрой многозначительно переглянулись.
   – Легка на помине, – улыбнулся Каллаш.
   – Если она – я по голосу узнаю, – прошептала Анна. – Остаться мне или уйти?
   – Пока оставайся – сцена будет любопытная. Faites entrez![440] – кивнул он лакею.
   Через минуту послышались в смежной комнате быстрые, легкие шаги и свистящий шорох шелкового платья.
   – Здравствуйте, граф!.. Я к вам на минуту… Нарочно поспешила заехать. Сама, сама заехала – оцените-ка это! Владиславу некогда, а дело экстренное, хотелось скорей уведомить!.. Ну-с, мы можем все себя поздравить: судьба и счастье решительно за нас! – скороговоркой пролепетала баронесса фон Деринг, быстро влетая в кабинет графа.
   – В чем дело? Что за новости? – пошел ей навстречу хозяин.
   – Вы знаете, у Шадурских нет более долга! Сыр этого покойного ростовщика – как его?.. Морденко, что ли, так, кажется? Помните, который тогда скупил все их векселя? Так вот его-то сын теперь возвратил княгине все документы, на сто двадцать пять тысяч. Она сама сказала об этом моему Владиславу. Кредит их снова поднялся, и, надеюсь, вы понимаете, что это для нас самая горячая минута. Боже сохрани упустить ее! Надо придумать план, как бы лучше воспользоваться.
   Баронесса вдруг осеклась на половине фразы и сильно смутилась, заметив присутствие посторонней женщины.
   – Виноват!.. Я не предупредил вас, – с легкой улыбкой, пожав плечами, поклонился граф Каллаш. – Княжна Анна Яковлевна Чечевинская, – отчетливо и внятно продолжал он, указывая рукою на безобразную Чуху. – Вы, баронесса, теперь, конечно, никак бы не узнали ее, не правда ли?
   – Зато я сразу узнала Наташу, – не спуская с нее глаз, спокойно сказала Анна.
   Баронесса мгновенно сделалась белее полотна и слабеющей рукою поспешила ухватиться за спинку тяжелого кресла.
   Каллаш с величайшей предупредительностью поспешил помочь ей усесться.
   – Ты, Наташа, не ожидала меня встретить? – спокойно и даже ласково подошла к ней Анна.
   – Я вас не знаю… Кто вы такая? – с усиленным напряжением почти прошептала баронесса, застигнутая совершенно врасплох.
   – Мудреного нет: я так изменилась, – сказала Анна. – А вот ты все такая же, как прежде, почти никакой перемены!
   Наташа мало-помалу начинала приходить в себя.
   – Я вас не понимаю, – холодно сдвинула она свои брови.
   – Зато я тебя хорошо поняла.
   – Позвольте, княжна, – перебил ее Каллаш, – доверьте мне объясниться с баронессой: мы с нею более близко знакомы, а вас пока, извините, я попрошу на время удалиться из комнаты.
   И он почтительно проводил сестру до массивной дубовой двери, которая плотно захлопнулась за ней.
   – Что это значит? – с негодованием поднялась баронесса, сверкнув на графа своими серыми глазами из-под сдвинутых широких бровей.
   – Случай! – не без иронии, пожав плечами, улыбнулся Каллаш.
   – Что за случай? Говорите ясней!
   – Бывшая барышня узнала свою бывшую горничную – и только.
   – Каким образом находится у вас эта женщина? Кто она такая?
   – Я уж вам сказал: княжна Анна Яковлевна Чечевинская. А каким образом она у меня находится, это тоже случай, и довольно курьезный.
   – Это не может быть! – воскликнула баронесса.
   – Отчего же не может? И мертвые, говорят, иногда воскресают из гроба, а княжна еще пока жива! Да скажите, пожалуйста, отчего же не могло бы быть, например, хоть так вот: горничная княжны Анны Чечевинской, Наташа, бросила ее на произвол судьбы у повивальной бабки, воспользовавшись доверием и болезнью старой княгини Чечевинской для того, чтобы с помощью своего любовника, Казимира Бодлевского, выкрасть из ее шкатулки деньги и билеты – заметьте, баронесса, – именные билеты княжны Анны. Разве не могло быть также, что этот самый литограф Бодлевский добыл в Ершах фальшивые паспорта для себя и для своей любовницы да и бежал вместе с нею за границу, и разве эта самая горничная, двадцать лет спустя, не могла вернуться в Россию под именем баронессы фон Деринг? Мудреного в этом, согласитесь сами, нет ничего. Зачем скрываться? Мне ведь все известно!
   – Что же из этого следует? – с надменной презрительностью усмехнулась она.
   – Следовать может многое, – многозначительно, но спокойно молвил ей Каллаш, – покамест следует только то, что мне все, повторяю вам, все известно.
   – Где же факты? – спросила баронесса.
   – Факты? Гм!.. – усмехнулся Николай Чечевинский. – Если потребуются, найдутся, пожалуй, и факты. Поверьте, милая баронесса, что, не имея в руках юридически доказательных фактов, я не стал бы с вами и говорить об этом.