Шлюпка Бодлевского вышла из Фонтанки и плыла вдоль по течению Большой Невы, к Николаевскому мосту.
   Пан Казимир справлялся за гребца и, полушутя, легко напирал на весла; Наташа, в круглой соломенной гарибальдинке, которая необыкновенно шла к ее выразительно смелой физиономии, сидела на руле, а граф Каллаш помещался подле нее и лениво курил сигару.
   – Славная ночь становится! – тихо проговорил он, как бы сам с собою, закидывая голову на синее небо. – Поехать бы теперь на взморье, на тоню, да так и промаяться до рассвета. Ей-богу, хорошо!
   – Поэзия! – с легкой иронией улыбнулся Бодлевский.
   – А что ж, вы станете доказывать, что нет ее? – Ведь вот теперь бы, в этот час, посередине Невы – господи, да разве это не хорошо?
   – Хм… конечно, поэзия, да еще с особенным петербургским запахом, – в том же тоне возражал пан Казимир, не показывая ни малой наклонности к сентиментальным мечтаниям.
   – Да! И в Петербурге есть она, – продолжал Каллаш, не смущаясь прозаическим настроением своего оппонента. – Помню я, еще чуть ли не с детства, одни стихи… И мне они невольно приходят на мысль, каждый раз вот в подобные ночи… Так вот и вылился в них весь этот город! Баронесса, – мягко заглянул он вдруг в лицо своей соседки, – не будете ли вы почутче да поотзывчивее этого тюленя? Я сегодня – и сам не знаю – совсем в особенном настроении. Все ваша фантазия виновата: зачем кататься поехали. Спойте нам песню! У вас ведь славный контральто.
   – Не до песен, мой милый граф, не расположена я сегодня, – шутливо ответила Наташа, мельком бросив исподлобья на пана Казимира какой-то многозначительный и только им обоим понятный взгляд. – Говорите лучше ваши стихи, я стану слушать.
   – Стихи… Да, это, говорю вам, хорошие, больные стихи; и, должно быть, они сложились в точно такую же белую ночь… Хотите – слушайте! – согласился он и, помолчав с минуту, как бы припоминая строфы, начал задумчиво и тихо:
 
Да, я люблю его, громадный, гордый град,
Но не за то, за что другие;
Не здания его, не пышный блеск палат
И не граниты вековые.
Я в нем люблю… о нет! скорбящею душой
Я прозреваю в нем иное –
Его страдание под ледяной корой,
Его страдание больное.
Пусть почву шаткую он заковал в гранит
И защитил ее от моря,
И пусть сурово он в самом себе таит
Волненья радости и горя,
И пусть его река к стопам его несет
И роскоши, и неги дани –
На них отпечатлен тяжелый след забот,
Людского пота и страданий.
 
   – Недурно! – равнодушно процедила сквозь зубы баронесса, следя за всеми движениями лица увлекающегося графа и в то же время исподволь да исподтишка переметываясь взглядом с паном Казимиром.
   – «Недурно!» – с легкой досадой возразил ей Каллаш. – «Недурно»! Да разве это настоящее слово? Разве может быть только недурно то, что далось слезами, и болью, и желчью?.. Эх, баронесса!.. Да нет, вы послушайте!
   И он снова начал декламировать, и его стихам отвечали равномерные взмахи весел, с которых звонко летели серебристые брызги, а лодка шла да шла себе далее, вдоль по течению, и приближалась уже к Николаевскому мосту.
   Бодлевский оглянулся назад и незаметно мигнул Наташе.
   Та слегка повернула руль и направила ход как раз под крайнюю арку моста, с которой впадает он в Благовещенскую улицу.
   А граф меж тем, ничего не замечая, досказывал свое любимое стихотворение:
 
И пусть горят светло огни его палат,
Пусть слышны в них веселья звуки:
Обман, один обман! Они не заглушат
Безумно страшных стонов муки!
Страдания одни привык я подмечать.
В окне с богатою гардиной,
Иль в темном уголку, – везде его печать.
Страданье уровень единый!
И в те часы, когда на город гордый мой
Ложится ночь без тьмы и тени,
Когда прозрачно все – мелькает предо мной
Рой отвратительных видений.
Пусть ночь ясна, как день, пусть тихо все вокруг,
Пусть все прозрачно и спокойно:
В покое том затих на время злой недуг,
И то прозрачность язвы гнойной.
 
   – Вы кончили? – слегка, но очень грациозно зевнув, равнодушно спросила баронесса и при этом улыбнулась, чтобы немножко смаслить ему впечатление зевоты.
   – Кончил! – коротко ответил граф и не без маленькой досады швырнул в воду окурок потухшей сигары.
   – Чьи это стихи?
   – Аполлона Григорьева.
   – Vraiment, c'est joli![487] – опять улыбнулась баронесса. – А вы любите, граф, маленькие сильные ощущения? – спросила она внезапно.
   – Я люблю всякие, но предпочитаю большие, крупные.
   – Ну, я вам сейчас доставлю маленькое, хотя на меня оно всегда действует с некоторой силой. Вы же, кстати, настроены сегодня так поэтически; а то, что я вам покажу – cela va etre bien fantastique[488].
   – Что же это такое? – в свою очередь равнодушно спросил Каллаш.
   – А вот сейчас увидите. Вы знаете, что в Петербурге есть подземные тоннели?
   – В Петербурге? – с недоверчивым удивлением переспросил Каллаш.
   – Да, в Петербурге! Целые подземные каналы, наполненные водой, и по ним свободно могут ходить лодки – я сама прогуливалась там несколько раз. Не правда ли, это пахнет чем-то новым, совсем непетербургским.
   – Н-да… признаюсь, я, кроме пассажного тоннеля, не подозревал здесь никаких, – улыбнулся заинтересованный Каллаш. – Да где ж это они? Покажите, пожалуйста!
   – А вот в нескольких саженях – сейчас подъедем.
   Шлюпка вступила под крайний, ближайший к набережной мостовой пролет, где было уже гораздо сумрачнее, чем на реке, и тут-то, налево, в гранитной набережной разглядел Каллаш полукруглую арку, совершенно скрытую снаружи под мостовым спуском.
   Там, в глубине под нею, было темно и глухо.
   – Вы не боитесь? – с задирчиво вызывающей интонацией улыбнулась Наташа.
   – Если прикажете, буду бояться, – отшутился граф.
   – Хотите проехаться?
   – С удовольствием.
   – Только это ведь небезопасно: там, говорят перевозчики, очень часто скрываются невские пираты.
   – В таком случае мы выдержим с ними морское сражение. Это крайне интересно!
   – Интересно? – мило-кокетливо протянула баронесса. – Да вы, я вижу, совсем не трус-таки.
   – Немножко нет.
   – Табань, Казимир! Заворачивай в арку.
   И шлюпка круто врезалась в воду канала.
   Это было устье тоннеля. Проходя под Благовещенской улицей, он начинается как раз против Конногвардейского бульвара, под тем углом Крюкова канала, о-бок с которым находятся известные Пушкинские бани. Другой подземный водяной путь берет начало свое от этого же места и проходит под самым Конногвардейским бульваром, пересекая Сенатскую площадь и вливаясь, как говорят, в открытый канал внутри Адмиралтейства. Одна ветвь, довольно, впрочем, узкая, отделяется от него под углом Адмиралтейского бульвара и идет под ним параллельно фасаду здания Синода и Сената, вливаясь в Неву близ бывшего Исаакиевского моста.
   Трех наших путников объяла совершенная тьма. На другом конце канала, вдали чуть-чуть светлелась только, в виде мутно-туманного пятна, выходная арка на Крюков канал. Все вокруг было тихо и глухо. Вода слегка плескалась в каменные бока подземного свода и как-то особенно мелодически падала звонкими, сбегающими каплями с поднятых и неработающих весел. Зато там, над головою, на поверхности земли – словно грохот, шум свирепой бури раздавался, словно клокотала там сильнейшая гроза. Еще за две, за три минуты, на середине реки все было так тихо и покойно, а здесь, едва ли успела шлюпка въехать под эти мрачные своды, как вдруг зарокотали глухие, но грозные и непрерывные раскаты грома, так что казалось, будто самые своды тоннеля содрогаются от этих раскатов.
   – Черт возьми, да это в самом деле недурно! – воскликнул граф с видимым удовольствием. – И встреча с пиратами хороша при такой обстановке! Только жаль, что ни зги не видно.
   – Зажгите спичку. У вас есть с собой? – предложила баронесса.
   – Есть маленький запасец, и еще восковые вдобавок.
   Граф добыл огня, и подземелье озарилось слабым красноватым светом.
   Это был крытый полукруглым сводом канал, широкий настолько, что одна лодка свободно могла держаться посередине, с распущенными веслами. Черная, беспросветная вода была тиха и чуть-чуть журчала около киля в носовой части да слабо плескалась и била в каменные стенки. Над головою тянулся широкий свод, с которого сахаристо-белыми сосульками торчали книзу хрупкие сталактиты. Местами с этого свода пообрывались кирпичи вследствие беспрестанного сотрясения почвы, колеблемой ездою экипажей. И порою, когда гул громовых раскатов становился особенно резок, раздаваясь непосредственно над головою, вдруг откуда-нибудь обрывался кусок известки или кирпича и шумно булькал в тихую, черную воду. Местами вдруг, то справа, то слева, попадались выложенные кирпичом подземные коридоры, вышиною почти в средний рост человека; но там было темно и мглисто, так что видно было только, как уходят они куда-то вдаль, а что там в них такое – разглядеть из-под этой мглы уже не было возможности. Это были сточные проводы. Ночные бабочки, мохнатые бомбиксы, мотыльки, длинноногие комарики и мелкая мошка кружились и вились вокруг наших путников, привлеченные внезапным светом восковой спички. Летучая мышь, откуда ни возьмись, тревожно черкнула крылом своим в воздухе, мимо трех голов, и пропала где-то там, назади, в темном пространстве.
   Освещая себе таким образом подземный путь, шлюпка дошла почти до половины тоннеля.
   Одна из спичек догорела до конца. Каллаш выбросил ее в воду и стал вынимать из коробочки новую.
   В это самое мгновение он почувствовал, как что-то сильно треснуло его по голове, и едва успел вскрикнуть – раздался новый удар, поваливший его без чувств на днище лодки.
   Пан Казимир с необыкновенною быстротою и ловкостью хватил его два раза веслом по темени.
   – Где деньги?.. Расстегивай его!.. Вынимай живее бумаги… Они в кармане! – взволнованным шепотом приказывал он баронессе, и та не заставила повторить себе приказания.
   Мигом рванув с застежек легкое пальто графа, запустила она руку в боковой карман его сюртука и проворно вытащила оттуда полновесную пачку.
   – Здесь!.. Нашла уже! – в минуту последовал ее отклик.
   – Теперь за борт его!.. Перетянись левее, а то лодка неравно опрокинется.
   И Казимир Бодлевский перевесил за борт сначала голову и туловище графа, а потом его ноги – и тело в то же мгновение грузно и глухо бухнулось в воду.
   Все это было совершено в непроницаемой тьме подземного канала.
   – Теперь на весла – и живее вон отсюда!
   И лодка быстро стала удаляться от места преступления.
   Холод воды вмиг охватил все члены графа и заставил его очнуться. Инстинктивно, из чувства самосохранения, взмахнул он по воде руками и поплыл.
   Впереди был слышен плеск удалявшихся весел.
   Он попытался крикнуть, но слабый голос глухо ударился в подземные своды и замер. Одно только эхо отдало его в другом конце тоннеля каким-то неясно диким отзвуком.
   Не понимая, что с ним случилось, он продолжал призывать к себе на помощь и что есть силы работал руками и ногами, стараясь доплыть до лодки, но плеск весел слышался все тише и дальше…
   А платье Каллаша меж тем все больше и больше напитывалось водою. Он чувствовал, как с каждым мгновением увеличивается на нем тяжесть одежды, как эта тяжесть начинает тянуть его ко дну и как – что ни взмах, то больше слабеют физические силы.
   По лицу его текло что-то теплое и липкое; голова трещала от боли; из раскроенной раны струилась кровь.
   Он попытался крикнуть еще один, последний раз, голосом предсмертной, отчаянной мольбы.
   Никто не слыхал его под землею.
   Шум весел уже затих – шлюпка благополучно выбралась из канала.
   Каллаш остался один.
   А над головой его меж тем гремели гулкие громовые раскаты… Там кипела своеобычная жизнь; над ним проезжали люди, и никто из них не ведал, что в двух-трех саженях под землею, в этом самом месте, человек борется с мучительной, страшной смертью.
   Инстинктивно старался он держаться к краю канала, ближе к стене – и вот, наконец, почувствовал ее рукою. С величайшим трудом стал нащупывать, нельзя ли за что ухватиться. Вдруг – о радость! – под ладонь попался узенький выступ кирпича.
   Кое-как зацепившись за него пальцами, Каллаш напрягал свои последние силы, чтобы удержаться несколько времени в таком положении: ему необходим был хотя самый короткий отдых.
   А платье с каждой секундой все более бухнет от воды и тянет ко дну.
   Что тут делать?
   Чем дольше станешь держаться на пальцах за выступ камня, тем больше затяжелеет одежда. Эту тяжесть особенно чувствовали ноги – вода, заливавшаяся в сапоги, словно свинцовыми гирями пригнетала их книзу.
   Оставаться в таком положении невозможно ни одной секунды долее: судорога сводит напряженные пальцы. Надо собрать последнюю энергию, последние силы и во что бы то ни стало доплыть до первого бокового коридора; там, авось, можно будет стать на ноги.
   И он поплыл с новой решимостью, стараясь время от времени нащупывать стену, не попадется ли там под руку угол сточного провода.
   Слава богу – наконец-то он и попался! Теперь уж есть надежда на спасенье.
   Граф уперся руками в ту и другую сторону узкого коридора и кое-как, с неимоверными усилиями выкарабкивался из воды, почувствовав, наконец, под собою почву.
   «Кажись, у меня кровь», – мелькнула ему первая мысль, и, приложив руку к голове, он убедился в справедливости своего предположения; прикосновение пальцем произвело жгучую, бередящую боль раны.
   Тотчас же достал он из кармана носовой платок и крепко перевязал им голову.
   Отдохнув минут пять, весь больной, изнеможенно разбитый и все более ослабевая от потери крови и нестерпимой боли, побрел он ощупью в глубь коридора, меся ногами илкую, зловонную массу всякой нечисти, скопившейся в сточной трубе.
   И казалось ему, будто уже долго бредет он там, чуть не задыхаясь от недостатка свежего воздуха, как вдруг впереди едва-едва посветлело. Этот странный свет, очевидно, проникал сюда сверху.
   Каллаш поднял голову и разглядел над собою пять небольших дыр, просверленных в гранитной плите для того, чтобы через них протекали сюда уличные стоки.
   Сквозь эти дыры увидел он бледно-золотистый серп месяца, высоко-высоко стоящий в небе, и клочья дымчатых облачков, которые плавно плыли в синеве, где одиноко, разрозненно мигали скудным светом две-три маленькие звездочки. Из этих дыр тянуло надземным воздухом, который освежил слабеющего графа.
   Он прислушался: на улице время от времени громыхают извозчичьи дрожки, и голоса слышны, и чьи-то шаги раздаются – то, может быть, дворник из ближнего дома, а может, запоздалый прохожий.
   «Неужели же они не услышат и не подадут помощи? Неужели отсюда не долетит к ним мой голос?»
   И он громко крикнул вверх из своей вонючей норы; но там все было обычно тихо и спокойно. Он крикнул еще и еще – и все напрасно! Никто не слышит, никто не обращает ни малейшего внимания, да и придет ли кому в голову, что человек гибнет под землею, в сточной трубе, и отчаянно взывает оттуда о помощи?
   И долго еще в этом люке ждал Николай Чечевинский своего спасения, напрасно крича во всю грудь, насколько хватало мочи; силы его слабели все более, и голос поэтому, естественно, не мог быть особенно громок. Как ни кричал он, его никто не услышал на улице, так что он, наконец, потерял всякую надежду дождаться спасения этим путем. Приходилось рассчитывать не на людей, а исключительно на крепость собственных мускулов, на энергию собственной воли, и он пошел в обратное странствие.
   Мокрая одежда прилипала к телу, и ее холодная сырость вызывала лихорадочно-болезненный озноб. Спотыкаясь чуть не на каждом шагу и почти поминутно увязая в илкой массе, несчастный уже еле передвигал ноги. Зловоние мутило и не давало дышать. Сквозь платок просачивалась кровь из раны, а голова адски трещала.
   Кое-как прошел он почти весь сточный провод и успел сообразить, что до тоннеля уже недалеко.
   «Платье надо бросить; все, что ни на есть на себе, – все надо здесь оставить; а то опять, гляди, потянет ко дну», – пришло ему на мысль основательное соображение, и он стал раздеваться донага. И здесь-то вот, с возвратом полного сознания, для него уже не осталось ни малейших сомнений в том, что Бодлевский с Наташей ограбили его самым предательским образом. Но о деньгах не жалел граф Каллаш: ему теперь впору было выручать только собственную шкуру.
   Продолжая таким образом свой медленный путь по темному коридору, он, наконец, неожиданно оступился и ухнул головою в воду тоннеля.
   Опять пошла работа руками и ногами.
   Впереди тускло светился выход, но до него далеко еще, а силы все меньше да меньше.
   Однако граф напрягает последнюю мощь своих мускулов и все-таки плывет дальше. Это светящееся пятно выходной арки служит ему благодатным, спасительным маяком: ничего не видя в окружающих потемках, он держит путь прямехонько на этот свет, и вот-вот уже близко – опасение почти в руках, еще несколько усиленных взмахов – и конец всем бедствиям!
   Граф напряг все оставшиеся силы, взмахнул руками раз, взмахнул другой и третий, но на четвертом снова стал ослабевать, на пятом еще более, а на шестой уже его не хватило…
   Руки окоченели и отказывались двигаться. Повязка с головы соскочила – из раны ручьем хлынула горячая кровь; в глазах помутилось, и он в отчаянии бросил грести руками и ногами. Тяжесть собственного тела потянула его ко дну в каких-нибудь двух саженях от выходной арки.
   На тихой поверхности черной воды тоннеля показались пузыри и… после них уже не было на свете ни малейших следов венгерского графа.
   Ужасная смерть его навеки осталась тайной подземного канала.

LIII
ТОЧНО ЛИ КОЕМУЖДО ВОЗДАЛОСЬ ПО ДЕЛОМ ЕГО

   Скоро конец моему роману. Я прощаюсь со всеми моими героями. Столько времени жил я о ними одною жизнью; они стали мне близки, как нечто свое, родное. Я любил заглядывать в их души и подмечать там все сокровенные движения и все тайные пружины их поступков, честных и бесчестных, добрых и злых. Придется ли мне встретиться с ними еще когда-нибудь в жизни или на страницах какой-нибудь новой моей повести – не знаю. Быть может – да, быть может – нет. Но все же, расставаясь с ними, я не хочу оставить их без внимания и о некоторых скажу читателю последнее слово.
* * *
   Казимир Бодлевский вместе с баронессой фон Деринг недолго пожили в России. После расправы с графом Каллашем случилась с ним одна маленькая история, которая имела для этого рыжебородого джентльмена весьма печальные последствия.
   В одном из клубов его поймали на мошеннической карточной проделке, торжественно дали по физиономии и торжественно навсегда исключили из общества. Оставаться в Петербурге было уже невозможно. Скандал сделался слишком громок и заставил говорить о себе во всех кружках, так что Бодлевскому никуда и глаз показать невозможно было. Золотая жатва минула безвозвратно. Куда деваться и что делать? – задался роковой вопрос.
   В Польше начинались первые волнения последнего восстания.
   – Туда, в Варшаву! – решил пан Казимир вместе со своей любовницей. – Там мы найдем еще работу. Там-то теперь и ловить рыбу в мутной воде!
   И через несколько дней оба они скрылись из Петербурга.
* * *
   Катцель тоже удрал вслед за Бодлевским, тайком захватив с собою и большую часть фабрики темных бумажек: камни, краски, графировальные доски – все это исчезло вместе с маленьким доктором. Серж Ковров остался один; ассоциация расстроилась, но, к сожалению, я не могу ничего поведать читателю о дальнейшей судьбе капитана Сержа, так как он и до наших дней еще живет и действует в Петербурге на своем избранном поприще, и чем он кончит – мне пока еще неизвестно. Быть может, успокоится на лаврах и заживет мирным гражданином; быть может, пойдет по Владимирке колонизировать страны сибирские. В последнем случае я буду очень сожалеть о нем, потому что мне нравятся минутно рыцарские, добрые порывы души его.
   О заграничной проделке князя Владимира Шадурского молва большого света забыла весьма скоро. Под шумом разных событий незаметно вернулся он в Россию в весьма плохих обстоятельствах. Батюшка его страдал окончательно уже разжижением мозга, которое разрешалось сумасшествием. Он умер недавно, и смерть его ни на кого не произвела особенного впечатления.
   Единственная отрасль его почтенной фамилии, князь Владимир Шадурский, в настоящее время наслаждается полным благоденствием. И этому благоденствию помогло одно маленькое обстоятельство.
   Дочь золотопромышленника Шиншеева Дарья Давыдовна, девица весьма некрасивая собою, какими-то судьбами оказалась вдруг в положении такого рода, которое требует немедленного прикрытия законным браком. Скандалезная хроника темно повествовала, будто виновником этого положения был граф Каллаш и будто у Дарьи Давыдовны исчезли вдруг куда-то какие-то фамильные брильянты на очень изрядную сумму. Но это были темные слухи, не имевшие никаких положительных оснований, которые поддерживались некоторое время в обществе благодаря внезапному исчезновению графа. В наличности же оставалось одно только критическое положение некрасивой девицы.
   Князь Шадурский, который по возвращении в Россию нашел свой финансовый кредит в крайне плачевном состоянии, великодушно предложил руку и сердце дочери господина Шиншеева, и она осчастливила его согласием.
   Теперь оба они наслаждаются жизнью, ни в чем не стесняя один другого. У каждого есть в доме своя особая половина, где они беспрепятственно могут принимать своих друзей, не вмешиваясь в дела друг друга, и только соблюдая при этом весь декорум светских приличий.
   Князь Владимир сделался теперь записным любителем балета и спорта. Он держит у себя на содержании шесть пар отличнейших лошадей и пару таких же танцовщиц. Жизнь его протекает в полном довольстве самим собою и своей судьбою.
   Мы не сомневаемся, что со временем он достигнет почтенной и всеми уважаемой старости, и будет иметь счастье узреть законных продолжателей своего родословного древа.
   Более сказать нам о нем нечего.
* * *
   Почтенная генеральша Амалия Потаповна фон Шпильце опочила от дел своих. Она закрыла свою индустрию, весьма довольная полновесными плодами многолетних и многообразных трудов. Ест и спит непомерно много, а жиреет еще больше прежнего. Теперь, впрочем, она сделалась очень нравственна, и на словах преследует всякий порок самым жестоким и безусловным осуждением, совершенно искренно почитая себя особой сердца благородного, помыслов возвышенных и нравственности безукоризненной, с коими будто и весь век свой прожила неизменно.
* * *
   Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский тоже успокоился на лаврах, достигнув желанного идеала. Есть у него в Петербурге два каменных домика, с которых получает он скромный доходец, есть и кругленький капиталец в сто тридцать тысяч, обращенный им в билеты первого внутреннего пятипроцентного займа.
   За домом и хозяйством его присматривает средних лет пухленькая экономка, которая знает, что «очень не забыта им в духовном завещании».
   Но, наслаждаясь вполне жизнью, Полиевкт Харлампиевич остался верен всем своим старым привычкам и вкусам.
   Он носит все тот же синий фрак с металлическими пуговками, все так же приглаживает наперед свои прилизанные височки, все так же сладостно улыбается, чувствуя в себе мужа, покойного духом и совестью, и по-прежнему разъезжает по городу в своих широких докторских дрожках, на паре бойких рыженьких шведочек. Он – большой патриот и охотник поговорить о величии России и о том, что русские француза и всякого супостата всегда шапками закидать могут; любит по-прежнему слушать почтамтских певчих и замечать на клиросе отдельные и приятно выдающиеся голоса, игнорирует современное направление общества и литературы, и очень сожалеет о том, что не продолжается покойная «Северная пчелка».
   Но венец всех заветных желаний его вознесется над ним в тот день, когда он будет выбаллотирован наконец в члены благородного собрания, в коем давно уже записан кандидатом. И это обстоятельство, вероятно, не замедлит случиться, ибо Полиевкт Харлампиевич – человек почтенный, рангом солидный, регалией и беспорочием службы в отличие превознесенный, в преферанс «по маленькой» играющий, христианин добрый и своему отечеству патриот благонамеренный.
* * *
   Старая Чуха грустно доживает свой безвестный, одинокий век неподалеку от одного из городских кладбищ. Каждый день перед мраморным памятником Маши, в известные часы дня, виднеется коленопреклоненная фигура молящейся старухи, одетой очень скромно, всегда в одно и то же неизменно черное платье. Могила огорожена решеткой, в черте которой находится еще одно свободное место, и на этом месте, не сегодня завтра, уляжется на вечный покой дряхлая и немощная княгиня Анна.