– Атанде! – остановил внезапно хозяин и, к неописанному удивлению гостей, проговорил это слово трезвым голосом и с совершенно трезвым видом. – Позвольте-ка мне вашу колоду!
   Тот – хочешь не хочешь – передал ему карты.
   – Теперь подойдите сюда, – предложил ему гусар, вдруг изменяя дружеское ты на официально-сухое вы.
   Князь подошел.
   – Станьте здесь, подле меня, справа. А вы хоть например, – примолвил он, обращаясь к главному воротиле, – становитесь с другой стороны. Да и все вообще, господа, станьте и смотрите.
   Те, до крайности конфузясь и изумляясь, почти беспрекословно исполнили требование хозяина, высказанное таким решительным безапелляционным тоном.
   Хозяин перекинул три-четыре карты и вдруг остановился, окинувши всех прямым, твердым взглядом.
   – Видите ли? – спросил он, обращаясь ко всем безлично.
   – Что такое? – недоумело откликнулось несколько голосов.
   – Как – «что»? Известное дело, передержку! Спрашиваю вас, видели ли нет?
   – Нет, не видали.
   – Ну, так смотрите еще, да повнимательнее смотрите!
   И опять перекинул две карты.
   – Видели?
   – Ровно ничего! – передернули те плечами. – Да полно, что за мистификация! Никакой тут передержки нет! – заговорили они всем хором.
   – Как «нет», если я говорю, что передернул! – возвысив голос, возразил гусар даже несколько оскорбленным тоном. – Смотрите пристальнее, я прикину еще… Заметили?
   Те только отрицательно пожали плечами.
   – Ну, так вот как передергивают порядочные люди! – с торжествующим видом сказал он, поднявшись с места, бросил на стол колоду и загреб в карман весь банк.
   – Сначала поучитесь, господа, чтобы играть со мною, а пока вы годитесь только на подкаретную игру с кучерами да с лакеями. То, что я вам показал, я называю «мертвым вольтом». Подите-ка, попытайтесь достичь до него! А комедия, разыгранная нами, называется «коса на камень, или дока на доку нашел». Теперь прощайте и подите вон отсюда, я с вами не хочу иметь никакого дела. Эй! Человек!.. Подай всем этим господам шляпы и шубы!
   И, откланявшись общим поклоном, экс-гусар неторопливой, спокойной и твердой походкой удалился в комнаты.
   Урок был дан великолепный и слишком чувствительный: ловкие шулера наскочили на шулера еще более ловкого. Все укоры и проклятия компании всецело обрушились теперь на голову злосчастного князя Чечевинского. Воротило назвал его подлецом и предателем Иудой. Он настоятельно утверждал, что князь был заодно с экс-гусаром, что все это было делом их обоюдного заговора для общего раздела барышей, и остальные члены вполне разделили убеждения своего воротилы. Князь с позором был изгнан из компании.
   Хотя последующие обстоятельства наглядно показали им жестокость их ошибки относительно своего сочлена, но – увы! – показали слишком поздно, когда все было потеряно для несчастного князя.
   Потерпев столь жестокое поражение и увидя себя вполне одиноким, без всякой поддержки со стороны товарищей, князь Николай не мог уже добывать себе средств к жизни игрою. Он в крайности решился на другие ресурсы: устроил несколько мошеннических проделок, наделал несколько фальшивых векселей и перепродал их в разные руки. Проделка открылась очень скоро – и князь Николай Чечевинский очутился в Тюремном замке. Выпутаться не было никакой возможности. Все самые очевидные улики явились налицо – и финал его широкой петербургской жизни завершился длинною Владимирской дорогой.
   Князь отбыл четырехлетний срок сибирской каторги, после которого его перевели на поселение.
   Вместе с этой последней переменой своего сибирского существования ловкий и умный человек не потерялся. К тому же и несчастья закалили его душу и придали много стойкости его натуре, а уму много горького опыта. Он как бы вырос нравственно, ободрился, окреп своим духом и снова принялся за дело.
   Удалось ему сойтись с одним весьма значительным золотопромышленником и при помощи своего ума и ловкости вкрасться в его доверие – как это и зачастую случается в Сибири. Через два года подначальной, не совсем еще самостоятельной службы на приисках, хозяин поручил ему заведование делами. Князь вел дела очень ловко, честно и аккуратно до последней степени, так что эти качества, испытанные в течение последующего почти пятилетнего срока, удесятерили доверие к нему патрона. Он сделался положительно его правою рукою, так что на время отлучек самого золотопромышленника в Москву и в Петербург вполне заменял его особу, являясь по доверенности почти полноправным его представителем. Он получал хорошее жалованье и, наконец, в виде награды, ему было дано четверть пая.
   Аристократический петербургский джентльмен не утратил и после сибирской каторги своего салонного блеска. Он сделался положительно идеалом всех местных дам и задушевным приятелем властей предержащих. На бывшего мошенника они смотрели теперь как на человека идеально честного. При всех этих условиях князю не стоило почти ни малейшего труда воспользоваться правом долгих, самостоятельных и почти своевольных отлучек в разные концы сибирского края, куда призывали его дела, доверенные патроном. На руках его часто оставались очень большие суммы денег, относительно которых в течение пяти лет идеальная честность князя проявлялась в полном блеске.
   Но в один прекрасный день, к общему и несказанному удивлению, оказалось, что князь куда-то пропал, а куда – решительно неизвестно! – пропал с поддельным паспортом и бумагами будто бы какого-то служащего чиновника или офицера, с подорожной по казенной надобности, и вдобавок не забыл захватить с собою несколько слитков золота и семьдесят две тысячи серебром. Благополучно удалось ему миновать сибирские дебри и веси и очутиться, с видом уполномоченного купеческого поверенного, на американском судне, которое с Охотского порта столь же благополучно доставило его в Соединенные Штаты.
   Несколько лет провел он то в Нью-Йорке, то в Ричмонде, то в иных городах великой республики, занимаясь торговыми операциями, а подчас и аферами ловкого, но не совсем чистого свойства, пока, наконец, не возбудил против себя некоторых подозрений.
   Пришлось удирать снова.
   От Азии выручила его Америка, от Америки – старая Европа, где, скитаясь из края в край и занимаясь все тем же темным делом, он столкнулся, наконец, в Гамбурге с Сергеем Антоновичем Ковровым. Птицы видны по полету, а это были птицы одного полета, так что догадаться о специальной профессии друг друга, а затем стакнуться и подать один другому руки на общее действование было им нетрудно.
   И вот в 1858 году, вскоре по приезде из-за границы в Россию баронессы фон Деринг и ее друга, прикатившего под именем Владислава Карозича, на арену петербургской жизни неожиданно появился никому не известный, но тем не менее богатый, представительный и всех очаровавший собою турист, с которым Петербург познакомился теперь под именем венгерского графа Николая Каллаша.

XI
КТО БЫЛА ЧУХА

   Надеемся, каждому теперь будет понятно нетерпеливое и жуткое волнение, которое испытывал этот человек, пока старая Чуха отдыхала в смежной комнате.
   «Неужели же – боже мой!.. – неужели это сестра моя?» – буравил его мозг неотступный вопрос, на который отчасти мелочное тщеславное самолюбие настойчиво отвечало: «Нет, не может этого быть! Но имя?.. Каким образом этой пьяной, развратной женщине может быть известно имя княжны Анны Яковлевны Чечевинской, которая уже двадцать два года как сошла со светской сцены, скрылась неведомо куда?»
   «А если и не она моя сестра, – думал Каллаш, – то во всяком случае она должна знать ее, а если она ее знает, стало быть, и моя сестра такая же».
   В этой последней мысли, пришедшей ему в соединении с ярким образом Чухи, было для него нечто страшно сжимающее душу тою отчаянною болью, которая всегда засаднеет в ней в ужасные минуты, когда мы видим, как умирает близкое нам существо, а у нас нет ни силы, ни возможности поддержать в нем потухающую искру жизни. Бывают мгновенья, когда в душе падшего человека вдруг ни с того ни с сего закопошится какой-то червяк, засосет, загложет, забеспокоится. Этот червяк, в подобные мгновенья, как будто высасывает всю дрянь, весь гной, всю накипь из души человеческой, как будто он очищает ее, возвращая к той счастливой, почти детской поре, когда она еще была чиста и человечна. Этот червяк называется совестью. Он копошится иногда и в душе самого закоренелого злодея. Если же его внутри там нет и никогда не существовало, – это значит – вы видите перед собою животное, ни за что ни про что проклятое судьбою.
   Давно уже не сосало и не глодало в душе графа Каллаша так сильно и так много, как теперь; потому, быть может, еще первый раз в жизни кольнул его горький упрек совести за родную сестру. Он вспомнил, что нехорошо поступил с нею когда-то. Если бы не он – почем знать, быть может, она и не дошла бы до такого падения… Ни одного слова не было замолвлено им за нее перед матерью, тогда как при ее ослепленной и безграничной любви к нему одного умоляющего взгляда с его стороны, быть может, было бы достаточно, чтобы несколько изменилось суровое решение старухи. Конечно, она не согласилась бы иметь ничего общего со своей дочерью, но от него зависело сделать так, чтобы по крайней мере ей была отдана законная часть ее из отцовского наследства. Эта часть могла бы ей скоротать век в какой-нибудь глуши – здесь ли, за границей ли, но скоротать его мирно и честно. Он этого не сделал, он ограбил сестру – и вот теперь-то впервые прошибло его нечто похожее на раскаяние. Впервые налегла на грудь какая-то глухая злоба – злоба и на покойную мать, и на себя самого, а более на того негодяя, который был первою причиною несчастного падения сестры. Кто этот негодяй – князь Николай Чечевинский не ведал, как и все остальные, кроме самой княжны Анны. Хотя давно уже обстоятельства заставили его покинуть свое родовое, старинное имя, которое носил он до ссылки в Сибирь, однако же это имя, внезапно услышанное теперь из уст пьяной и безобразной развратницы, которая публично присвоила его себе, как-то жестоко, как-то нехорошо и смутительно захлестнуло в нем щекотливое чувство прирожденно гордого аристократического достоинства. Ни его ухо, ни его ум, ни его чувство решительно не выносили того, что это древнее и почтенное имя было брошено на позор перед уличной толпой. Забывая, что сам когда-то своими преступными проделками публично нанес позорную пощечину этому самому имени, князь Николай Чечевинский, среди обуявших его горьких дум и ощущений, не мог удержаться, чтобы в его душу не врывалось чувство озлобления даже и против сестры, против этой нечастной пьяной старухи.
   «Зачем, зачем она назвала себя перед этою толпою?» – долбило все одно и то же в его голове, и тем-то настоятельнее хотелось ему разрешить все свои сомнения, и тем-то нетерпеливее ждалось, скоро ли проснется и вытрезвится эта женщина. Он почти поминутно подходил к двери и прислушивался, заглядывая в замочную скважину, пока, наконец, нетерпение его разрешилось.
   За дверью явственно послышался шорох движений и хриплый старушечий кашель.
   Далее не мог уже терпеть Каллаш и как-то порывисто вошел в смежную комнату. Он пристально остановился против своей гостьи.
   Чуха вскочила с дивана – и в то же мгновенье оба сильно смутились. Оба чувствовали какую-то странную, томительную неловкость друг перед другом.
   «Как приступить? с чего начать с нею?» – смешался на мгновенье граф, но тут же почти преодолел себя. К нему воротилась обычная твердость и самообладание.
   – Ты – княжна Чечевинская? – твердым голосом задал он ей вопрос, неотводно глядя в упор на смущенную женщину.
   Та смутилась еще более и глубоко потупила взоры. Видно было, что ей очень тяжело отвечать ему.
   – Нет, – прошептала она, отрицательно покачав головою, – это не мое имя. Меня Чухою зовут.
   – Когда я встретил тебя пьяною на улице, – спокойно и ровно продолжал граф, испытывая ее глазами, – ты, в виду всех, назвала себя княжною Анной Яковлевной Чечевинской.
   – Я… Ну, что ж такое?.. Я солгала, – было ему чуть слышным ответом.
   – Стало быть, ты знаешь ее, если назвалась ее именем?
   – Н… не знаю!.. Не знаю… ничего не знаю!.. – прошептала Чуха, не глядя на него и продолжая отрицательно качать головою.
   – Откуда известно тебе это имя? – настаивал граф.
   – Имя?.. А так, слыхала…
   – Ты? Когда? От кого слыхала?
   – Не знаю… не помню… от людей слыхала…
   – От каких людей?
   – О господи! Да кто же их знает!.. Мало ли людей на свете! – теряясь, воскликнула Чуха, которую, видимо, терзали все эти вопросы.
   Граф осторожно и кротко взял ее руку и, не спуская с нее глаз, проговорил вполне уверенным тоном:
   – Ты говоришь, неправду. Ты – княжна Чечевинская.
   – Ну, а если б и так, – нетерпеливо сорвалось у Чухи, – если б и так – тебе-то что за дело?
   Граф замолчал. В лице его заметно было сильное волнение.
   – Брату всегда есть дело до его сестры, – взволнованно и тихо сказал он, наконец, голосом, полным участия.
   Чуха вскинулась на него изумленными глазами и отступила шага на два.
   – Брату?.. – прошептала она, пожирая его взорами.
   – Да, брату!.. Князю Николаю Чечевинскому.
   Ошеломленная Чуха глядела и молчала.
   Она не могла еще прийти в себя от этого странного, неожиданного слова.
   Тот снова приблизился к ней и хотел было взять за руку, как вдруг Чуха отдернула ее и еще больше подалась назад. На губах ее мелькнула горькая, колючая улыбка.
   – Моему брату, – проговорила она, наконец, с иронической горечью и затаенной злобой, – не было до меня дела в течение двадцати двух лет, какое же дело может быть теперь?.. Теперь уже поздно!.. Теперь мне не надо ни брата, ни его участия!
   Граф Каллаш в тяжелом и смущенном волнении медленно прошелся по комнате. Лицо его было бледнее обыкновенного, во взоре горела томительная тоска.
   – Гм!.. В течение двадцати двух лет!.. – проговорил он как бы сам с собою. – А если в течение этих двадцати двух лет он успел вынести позор, тюрьму, сибирскую каторгу, и потом скитание бог знает где – далеко, в Америке, под чужим именем… Если и теперь даже сам себе он не осмеливается признаваться, что он князь Николай Чечевинский? Что ж тут говорить, было ли или не было ему дела?
   Пораженная Чуха следила за ним и слухом и взорами, пока тот не остановился наконец перед нею.
   – Послушай, сестра, – начал он тихо и, насколько мог, спокойно, – двадцать два года тому назад я поступил против тебя подло. Я был тогда большим негодяем. Теперь я, быть может, несколько лучше, но… все-таки и теперь я негодяй! Да ведь находят же и на мерзавцев минуты человеческого сознания, минуты раскаяния?.. Я раскаиваюсь не в настоящем, но в прошлом, в том, что сделал я против тебя двадцать два года назад. Прости меня, если можешь простить! Если ты несчастна, то столько же несчастен и я… Быть может, нас равно побила жизнь… Право, сестра, это верно, это так! Мне кажется, мы можем подать друг другу руки. Прости меня!
   Чуха все еще глядела на него, но в этом взоре все более и более сглаживался оттенок прежней суровой иронии и злобы, уступая место чему-то теплому, мягкому, болезненно страдающему и родному. Это был взор всепрощения. С ресниц ее скатилось несколько крупных слезинок.
   Граф стоял перед нею в томительном ожидании.
   Чуха вздохнула полным, освобождающимся из-под гнета вздохом и молча протянула ему руку.

XII
КАКИМ ОБРАЗОМ КНЯЖНА АННА СДЕЛАЛАСЬ ЧУХОЮ

   Глава эта будет вовсе не длинна и не обильна подробностями. В силу этого обстоятельства автор тем более охотно предлагает читателю проследить вместе с ним судьбу столь давно покинутой нами княжны Анны Чечевинской.
   С моря дул порывистый, гнилой ветер, который хлестал одежду прохожих, засевая их лица мелко моросящею дождевою пылью, и пробегал по крышам с завывающими, пронзительными порывами. Туман и дождливая холодная изморозь густо наполняли воздух, в котором царствовали мгла и тяжесть. Над всем городом стояла и спала тоска неисходная. На улицах было темно и уныло от мглистого тумана. Фонари, по весеннему положению, не зажигались.
   Нева плескала волнами своими в гранит набережной. За рекою крепостные куранты у Петра и Павла с безысходною тоскою медленно играли «Коль славен наш господь» и пробили девять. По пустынной набережной шибко шла против ветра высокая стройная женщина закутанная в черную шаль, и шла, казалось, без всякой определенной цели, без всякого пути.
   – Кажись, недурна, – процедил сквозь зубы беспутный шатун-гуляка и, подумав с минуту, повернулся и пошел вдогонку за молодой женщиной, темный очерк которой с каждым шагом все более и более терялся в холодном и моросящем тумане петербургской ночи.
   Эта ночь была в середине мая 1838 года.
   Эта молодая женщина была княжна Анна Чечевинская.
   Она с проклятием только что покинула порог княгини Шадурской.
   В груди ее кипели злоба и ненависть непримиримая, беспощадная, и, словно невские волны, ходуном ходили глухие рыдания, которые, однако, ни воплем, ни слезою не выдавались наружу. Ей хотелось бы мстить – мстить и этой строгой, лицемерной Диане, и всему этому «большому свету», с которым теперь уже были порваны все связи и который с этой минуты она страстно презирала и страстно ненавидела. Мстить!.. Но как и чем же мстить этому гордому своим кажущимся достоинством обществу? Чем же мстить ей, бедной, несчастной, одинокой, опозоренной и всеми отвергнутой? Какая месть могла быть ей доступна, если с этого самого вечера она, может, на всю свою остальную жизнь становилась в разряд «голодных и холодных»?
   – Барышня! А, барышня? Позвольте вас проводить? – вдогонку послышался в эту минуту голос беспутного гуляки, который шел за ней по пятам.
   Анна испуганно вздрогнула и с гордым достоинством остановилась, чтобы пропустить его мимо себя.
   Но шатун не благорассудил миновать ее и тоже остановился рядом.
   – Вечер, знаете ли, холодный – все равно как в Александринке этот куплетец поется: «Вместо красного-то лета здесь зеленая зима». Это истинная правда! – рассыпался он перед нею, стараясь быть ловким и любезным. – Одной идти скучно и даже очень притом небезопасно, а по холодку-то и коньячку бы хватить не мешало… пойдемте-ка под ручку!
   Княжна круто отвернулась от него и пошла так быстро, что чуть не бежала.
   Гуляка не отставал ни на шаг и назойливо шел рядом.
   – Какие вы строгие-с! Спесивые-с! Даже очень, должен сказать, гордянки-с! Вам благородный человек делает деликатное свое предложение, а вы не удостоиваете, словно герцогиня или княгиня какая…
   «А! Вот она, месть!» – мгновенно сверкнула в голове Анны сумасшедшая, взбалмошная мысль. «Они горды, они прячут и скрывают свои гнусненькие скандалы. Так я же буду им живым, всеобщим и ходячим скандалом! Скандал, так уж скандал до конца! На полпути нечего останавливаться! Пускай же коробит их гордое чувство хоть тот факт, что княжна Чечевинская, особа, принадлежащая их кругу, – позорная женщина. Пускай же краснеют они хотя за этот титул! Кроме этого – у меня им нет, к сожалению, никакого мщения, а я хочу, да, я хочу мстить, мстить и мстить им!.. Впрочем, и это будет хорошо.
   И с такою мыслью, в каком-то нервно-лихорадочном самозабвении и почти в сумасшедшем порыве, задерживая в груди не то рыдания, не то истерический смех, княжна Анна отчаянно махнула рукою и тотчас же подала ее беспутному гуляке.
* * *
   Порыв прошел очень скоро, но – увы! – прошел уже тогда, как несчастная девушка вступила на скользкую колею падения.
   Со стыдом и презрением к себе, с отчаянием и жгучею болью в душе покинула она поутру логовище беспутного гуляки.
   На прощанье он сунул ей в руку скомканную ассигнацию. Анну словно что ужалило; как скользкую поганую гадину, с содроганием и омерзением она тотчас же далеко швырнула от себя полученные деньги и, оскорбленная до глубины души, вне себя сбежала с лестницы на улицу.
   Ей больше некуда было идти, как только в Свечной переулок, в тот серенький домик, у ворот которого висела черная вывеска с надписью Hebamme,[424] извещавшая об обиталище востроносенькой, чистоплотной немки-акушерки, дававшей до вчерашнего дня приют молодой роженице. Немка приняла ее теперь не то чтобы радушно, не то чтобы сухо. Она была очень недостаточна, рассчитывала каждую копейку. Княжна решительно объявила, что ей пока больше некуда деваться, умоляла приютить ее еще на несколько дней, пока подыщется какой-нибудь исход из этого неопределенного положения, и обещала непременно заплатить за свое житье. Немка согласилась. Анна прожила у нее еще недель около трех, ложась и вставая каждые сутки с ужасающей мыслью о том, что-то будет дальше, как и чем-то она расплатится за стол и квартиру. Немка молчала, но, видимо, тужилась. Ее крайне стесняло безвозмездное присутствие лишнего, постороннего человека; княжна занимала отдельную комнату, а в этой комнате зачастую оказывалась для немки настоятельная необходимость, так как нередко случались родильницы, являвшиеся к ней на квартиру для разрешения от бремени. Такое положение тяготило княжну Анну, быть может, вдесятеро более, чем ее хозяйку, которая, наконец, высказала ей свое крайнее стеснение. Анна решилась заплатить ей за прошлое время и думала снести к ростовщику последнюю оставшуюся у нее заветную вещицу. Это был массивной работы золотой крестик на такой же цепочке – благословение ее отца. Случайно подвернувшаяся под руку полицейская газета, испещренная всяческими объявлениями, указала ей на несколько крупных строк, гласивших, что в Средней Мещанской улице, дом такой-то, в квартире № 24, ссужаются деньги, от восьми часов утра до двенадцати ночи, под залог золотых, серебряных и иных вещей. Это было объявление Осипа Захаровича Морденки, только что вступившего на поприще благодетелей рода человеческого.
   Вырученные от него двадцать пять рублей княжна Анна немедленно же отдала акушерке и, в смутном ожидании какого-то исхода, снова осталась без гроша. Она исходила конторы одной и другой и третьей газеты с намерением публиковаться о желании своем вступить в гувернантки, но нигде без денег не приняли от нее объявления. Попросить у немки взаймы часть отданных денег ей было крайне совестно. Она не решалась на это, считая, что та уже и без того сделала для нее много разных одолжений.
   Однажды, пересекая Морскую улицу вдоль Невского проспекта (это именно было в день посещения трех газетных контор), она близ английского магазина столкнулась лицом к лицу с тремя дамами большого света, выходившими из щегольской коляски.
   Еще столь недавно эти самые три дамы были с нею в таких хороших, почти приятельских отношениях, а одна из них, по положению своему стоявшая ниже двух остальных и допускавшаяся в их общество только в качестве задушевной институтской подруги, не была наделена никакими блестящими титулами, и поэтому относилась всегда к княжне Чечевинской даже несколько заискивающим образом. Теперь эти три Дианы прошли мимо, не узнавая княжны Анны, и вдобавок совершенно спокойно окинули ее с ног до головы равнодушным взором такого леденящего и оскорбительного холода, от которого сжалось и как будто перевернулось в груди сердце несчастной девушки.
   И снова почувствовала она тяжелое оскорбление, и снова закипели в груди ее злоба, и ненависть, и презрение, и столь же ярко, как в первую минуту, вспыхнула в ней опять жажда прежнего мщения.
   До болезненности раздраженная этой встречей, она быстро шла по направлению к Адмиралтейскому бульвару и, очутившись на нем, бессильно опустилась на зеленую скамейку, будучи уже невмоготу подавлена бесконечным наплывом всех этих дум и ощущений.
   Она не помнила, да и не заметила, сколько времени просидела на этой скамейке. Когда же, наконец, очнулась несколько и огляделась вокруг – на дворе уже вечерело, а рядом с нею, на другом конце скамейки, равнодушно позевывая и болтая ногами, сидела какая-то аляповато одетая девица из породы ночных бабочек.
   Пробуждение из этого оцепенелого забытья осталось в душе Чечевинской чем-то невыразимо горьким, кручинно жутким и колючим – и бог весть почему стало ей так больно, так тоскливо и грустно, что по щекам ее несдержанно покатились слезы. Но это были слезы мрачные, злые, тяжелые, которые не облегчали души, а только усиливали ее оскорбленную озлобленность.
   Эти резко обозначенные и сурово сдвинутые брови, этот угрюмый взор и слезы, катившиеся тихо одна за другой, произвели несколько странное впечатление на аляповатую ночную бабочку. Раза три покосила она в сторону Анны и наконец, подвинулась ближе.
   – Слышьте, что это вы так плачете?
   Анна хотела было уже резко ответить: «а вам какое дело?» – но, вскинув глаза, увидела такую глуповато-добрую физиономию, что на резкость не хватило духу. Княжна почти чутьем поняла, что этот вопрос вызвало скорее участие, чем безразличное любопытство.
   – Скверно жить… Со злости плачу… – отрывисто обронила она слово, глядя далеко в сторону.
   – Это бывает… – поддержала бабочка. – Со мной тоже вот, как станет на что-нибудь обидно, так я сейчас выпью – и ничего, полегчает!