И летчики в куртках с овчинными воротниками и в очках-консервах, приветливо махали маршалам… …
   Марыля Брыльска в этот вечер отмечала свое восемнадцатилетние в доме отца – известного в Варшаве адвоката по уголовным делам.
   Марыля танцевала Фокс-строт с поручиком Тадеушем Краевским, когда несколько бомб упало в соседнем квартале.
   – Что это? – испуганно спросила Марыля, когда внезапно погасло электричество.
   – Это ваш папаша устроил салют с фейерверком в вашу честь, – ответил находчивый поручик, целуя девушку в губы.
   Но тут две бомбы упали в сад под окнами дома адвоката Брыльского, и волной сразу выбило все окна вместе с рамами…
   – Что это? – воскликнула Марыля, уже лежа на полу, под тяжелым телом поручика.
   Но поручик не отвечал, он покрывал лобзаниями грудь и шею восемнадцатилетней красавицы…
   – Ах, – Марыля отдернула руку от кудрявого затылка своего кавалера, – да вы ранены, у вас кровь!
   Поручик с трудом оторвался от прелестей Марыли и поглядел в окно.
   На занавесках отчетливо плясали отблески близких пожаров.
   – А это, пожалуй, не фейерверк, – сказал Краевский, отирая кровь с пораненного стеклом затылка.
   Из залы послышалось:
   – Господ офицеров просят немедленно отправиться в свои части.
   Кто то внес свечи.
   – Тадеуш! – крикнула Марыля, протягивая руки к поручику.
   – Я скоро вернусь, – весело откликнулся поручик, – это какая то маленькая несерьезная война, мы всыплем этим русским и через пару дней я снова буду у вас. …
   Ольгис Гимпель…
   – Оверлорд? Мы назовем ее Оверлорд? – но почему по-английски? – Спросил Роммель.
   Генерала-полковника Эрвина Роммеля только что отозвали из Африки.
   Странно!
   Разве он плохо справлялся под Эль-Аламейном?
   А на его место назначили этого – неповоротливого тугодума Паулюса – совершеннейшим чудом вместе с его шестой армией вышедшего из под Сталинградского котла… Теперь этими в буквальном смысле слова – отморозками как бы укрепили Африканский корпус, дескать после тридцатиградусных морозов Сталинграда, сорок градусов жары песчаной пустыни – будут этаким курортом для Паулюса и его гренадеров…
   Но почему Оверлорд?
   Ольгис Гимпель – этот плохо говорящий по-немецки странный эсэсовский генерал – был теперь очень большой шишкой.
   С ним считались и сам фюрер, и все высшие бонзы…
   Этот Ольгис Гимпель занимался в Вевельсбурге какими то секретными оккультными разработками под кодовым названием Ананербе…
   Но почему Оверлорд?
   Почему по английски?
   Почему операция высадки германских войск в Южной Англии должна называться Оверлорд? …Пятьсот первый батальон десантников будет выброшен с парашютами на западной окраине Саутгэмптона…
   – Да, да, – рассеянно отозвался Роммель, да-да… …
   Девушка с сайта знакомств.
 

1.

 
   Марыля Брыльска была девушкой необычайно чистого блеска глаз.
   Удивительно чистого.
   Прямо – таки лучистого блеска.
   Два года она училась балету в Петербурге.
   Потом, три года изучала искусство танца в Париже.
   И вернувшись в Варшаву, смогла поступить в балетную труппу главного театра воссозданной Польши.
   В Большом Театре Варшавы с ее замечательными данными, Марыля смогла получить несколько хотя и маленьких, но все же сольных партий. Однако, нынче все грезили Америкой.
   Нью-Йорком.
   А после Парижа, где с громких Русских Сезонов десятого года все только и говорили, что о революции Дягилева и Нежинского, Марыля не могла жить в провинции, где революцией все еще была Аданова Жизелька в постановке Петипа.
   В ее восемнадцать в улыбках и в мимике Марыли одновременно уживались и невинность, и детское озорное лукавство пятнадцатилетней девочки-подростка, но иногда в глазах и в задумчивости жеста ее – в ней проглядывала мудрая распутность многоопытной дамы.
   И юные поручики Первого польского гусарского полка – этого нового шефа Большого театра оперы и балета Варшавы, теряли рассудок от этакой амбивалентной эклектики облика балерины Марыльки.
   Пани Брыльской… ….
   Поручиков Первого гусарского почти всех изрубили кривоногие калмыки комдива Илямжинова.
   А кого не изрубили, тех либо с бреющего полета посекли пулеметным огнем летчики комэска Водопьянова, или уже в пригороде Варшавы, подавили гусеницами танкисты комбрига Ротмистрова…
   В Варшаву Олег с Семеном Михайловичем въезжали на знаменитой тачаночке.
   По такому случаю Олег переоделся в длинную кавалерийскую шинель образца восемнадцатого года, скроенную еще по эскизам художника Васнецова… Шинель без пуговиц, с голубыми кавалерийскими шевронами на груди, да в островерхом шлеме – буденовке с голубой звездой… Да при шашке на боку и при маузере в деревянной коробке.
   Семена Михайловича аж в слезу прошибло.
   Ай да спасибо тебе, Олежек! Ай да спасибо тебе, мил человек! Уважил старика, задали мы поляку перца!
   Без праци – не бенджо колораци!
   В самой Варшаве установили образцовый порядок.
   Ни тебе грабежей, ни тебе насилий!
   Материальных калмыков Олег быстро превратил в калмыков виртуальных, а на городские улицы, запустил он конные патрули московской милиции в белых "здравствуй и прощай".
   Патрули эскадронами гарцевали по пустынным улицам польской столицы, цокали подковами по булыжнику, да распевали из советского репертуара "утро красит нежным светом стены древнего кремля", да "друзья люблю я ленинские горы, здесь хорошо встречать рассвет вдвоем".
   Но для убедительности – на главных площадях и перекрестках, Олег все же поставил еще и по танку. Так – для верности.
   А в Большом театре оперы и балета давали в тот вечер Жизельку Адана…
   И Олег пошел – пошел, приказав зарезервировать императорскую ложу.
   Здесь и увидал он свою вторую спасительную погибель.
   Балеринку Марылю. …
 

2.

 
   – Государство должно быть сильным – Согласен. Но не в том смысле, в каком ты это подразумеваешь.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Сила государства создает искушение для причастного к ней человека. Вводит в искус – за счет силы госмашины сводить счеты с теми, кто тебя обидел, косо на тебя посмотрел, женщину у тебя увел и так далее. Компри? И тогда эта государственная сила в руках причастных к ее рычагам малодушных, но мстительных людишек в погонах, становится ужасной.
   – Интеллигентиков всегда пугала любая сила.
   – Ты лжешь. Я признаю необходимость сильной армии в руках сильного русского государя. Но я ненавижу мстительных завистников – слабодушных садистов, что сводят счеты с обидчиками своими за счет членства в тайной полиции. И приходят ночью арестовать любовника своей жены или мужа в тайне вожделенной женщины.
   Компенсируя таким образом слабость свою. Своё бессилие – элементарно по-рабоче-крестьянски дать обидчику по морде. Или по-рыцарски вызвать соперника на дуэль.
   – Ты против государства?
   – Я против подобных тебе слабодушных, завистливых и мстительных негодяев.
   – Ну-ну…
   – Вот-вот… …
   Нью-Йорк.
   На дворе зима пятидесятого.
   Возле служебного входа в театр Метрополитен-опера сгрудившиеся паккарды, шевроле и бюики – такие беспомощные на рыхлом снегу, напоминали несчастных животных, застигнутых внезапным стихийным бедствием. Черный олдсмобил Жоржа тоже едва полз по двадцать второй улице, в непривычно медленном потоке буксующих по снегу машин.
   И шофер Жоржа – Уоррен с чисто ирландской выдержкой старого моряка, подобной выдержке доброго ирландского виски – с непроницаемой маской "стоун-покер" на лице не моргая глядел вперед из под рыжих своих ирландских бровей, в то время, как левая нога его все жгла и жгла сцепление бедного несчастного олдсмобиля, все буксующего и буксующего по этому чертову невиданно-обильному для Нью-Йорка снегу.
   А хозяин модной модели олдсмобиля – сидел позади шофера, на широком кожаном диване.
   Его звали Жорж Баланчин.
   Он был королем балета.
   Он любил балерин.
   И самая красивая, самая юная и самая талантливая из них – сидела рядом.
   Такая трогательная и красивая – в норковой шубке, подчеркивающей ее изящество…
   Марыля.
   Она так очаровательно смеялась.
   – Это подарунок? Подарок? Мне?
   Жорж закинул руку ей за спину, как бы полуобнимая, но пока еще не обнимая…
   Марыля держала в руках сафьяновую коробочку и рассыпаясь детским восторгом, разглядывала золотую безделицу с бриллиантами, что покоилась там внутри на красном шелке.
   – Это подарунок?
   – Это тебе за сентиментальный вальс Равеля, – ответил Жорж, слегка сжимая талию Марыли.
   – Мне? Ты должен был подарить это Джону Клиффорду.
   – Джон свое получит, не беспокойся!
   – А другим своим балеринкам ты тоже всегда даришь такие подарунки? – лукаво стрельнув глазками, спросила Марыля.
   Ему очень нравилась ее польская манера выговора – это ее необычайно мягкое и такое выпуклое "вэ", нежно выдыхаемое этими бесконечно нежными и манящими губами.
   И писк парижского сезона – помада с блестками на этих губах – она сводила его с ума.
   Нет, он не ошибся!
   Его – гения балета – самого модного балетмейстера Нью-Йорка не подвела интуиция.
   Никто не скажет, что в выборе примы он руководствовался не головой, а тем, что ниже живота, что у классических танцовщиков так мощно выпирает всегда из под их обтягивающих белых трико… Просто у гения – и голова, и это самое, что ниже живота – они живут вместе. И не просто существуют в гармонии, но стимулируют, взаимно индуцируя одно другим.
   И выбирая Марылю, выдвигая ее в центр своих новых балетов по Хиндемиту, Равелю и Чайковскому, Жорж руководствовался не только теплыми течениями в чреслах своих, но и…
   Интуицией.
   Интуицией.
   – Я бы назвал тебя моей интуицией, – сказал Жорж.
   – Почему? – снова звонко засмеявшись спросила Марыля, – почему Интуицией?
   – Я закажу Джону новый балет с новой хореографией, и ты будешь танцевать там главную партию.
   – Новый балет?
   – Да, я назову его Интуиция.
   Олдсмобил, наконец причалил приткнувшись никелевой мордой своей в сугроб, и Уоррен, выйдя из машины, подошел к правой задней двери, услужливо и вместе с тем сохраняя достоинство, как и положено вышколенному шоферу.
   Пети Браунсмит, Хильда Розен, Ирма Ловенбрукс, Ольга Петрофф уже были у станка.
   И старый еврей – Витя Горвиц у рояля, уже разминался переливами из милого Шопена.
   Балерины в Метрополитен имели отдельный от простых корифеек зал.
   А Марыля опоздала к репетиции.
   И Девочки совсем по-разному глядели на нее.
   Пети была любовницей Жоржа в прошлом сезоне.
   А Ирма явно – хотела ею быть нынче.
   Марыле завидовали.
   Ясное дело!
   Как бы оправдываясь и подчеркивая желание побыстрее войти в общий процесс.
   Марыля принялась интенсивно гнуться и тянуться.
   Поочередно сделала по шесть высоких махов, села в шпагат.
   Прогнула спинку, снова сделала несколько махов.
   – Бонжур, девочки, шолом Витя!
   Шумно вошли Жорж с Джоном. И с ними был еще один человек удивительной наружности.
   Джон хлопнул в ладоши, – аттансьён, шер мадмузель!
   Жорж встал посреди залы, картинно подбоченился, принял сценическую позу величественно задумавшегося принца…
   – Нуз алон фэр келькешос нуво экспре эссенциаль… Энд ай уилл колл ит – интуишн.
   Мистер Леннон, ай вонт ю плэинг пьяно нау…
   Длинноволосый близорукий человек в круглых очечках и в темно-синей коттоновой курточке, какие носят ковбои Среднего Запада, подошел к роялю.
   Витя освободил для мистера Леннона свой круглый вращающийся стул, мистер Леннон уселся, подслеповато поглядел на клавиши… И вдруг заиграл…
   Заиграл и запел, неожиданно сильным красивым голосом.
   Интуишн.
   Тэйк ми зэа
   Интуишн
   Тэйк ми эниуэа ….
   Олег ходил на все её спектакли.
   Где бы они ни были.
   В Лондоне, Риме и Париже.
   В Нью-Йорке и Чикаго…
   Не пропускал ни одного.
   Она танцевала в Темпераментах на музыку Хиндемита и в сентиментальных вальсах Равеля. Она танцевала в "Ballet Imperial" на музыку Второго фортепьянного концерта Чайковского, она танцевала, танцевала, танцевала…
   А Олег ходил, ходил, ходил…
   – Поэт и рыцарь должны быть влюблены издали.
   Нельзя нарушать девственность чувства грубой вульгарностью обладания.
   Нельзя.
   Иначе нарушится волшебство, и ты перестанешь любить балет.
   И любить балерин, – сказал Олег.
   Он принимал гостей на своей любимой даче в Рассудово.
   Дача уже была почти готова, и оставались мелкие доделки в виде отдельных мазков.
   Тут подправить, там пододвинуть – а процесс бесконечного улучшения хорошего – можно продолжать до скончания времен.
   – Вы слишком увлекаетесь, – ревниво замечала Олегу поэтесса Джун Любавич, – не надо переоценивать красоту балерин. Они хороши только издали. Они хороши только когда глядишь на них из третьего ряда партера. Обратите внимание на картины Эдгара Дега, с какой нелюбовью и даже неприязнью он изображает балеринок, когда они не на сцене, а за кулисами, раскарячась, перевязывают ленточки на своих балетных туфлях.
   – Ах, полноте, милая Джун, – возражала поэтессе графиня Уварова, – в балеринах всегда было то волшебство, которое притягивало мужчин, будь то гвардейский поручик кавалергардского полка или сам государь.
   – Сударыня, чего далеко ходить, – хмыкнул театральный критик Бонч-Осмоловский, – нынешний императорский Мариинский театр балета в Петербурге не даром Кировским назвали. Да и сам Сталин, поговаривают, до смерти Аллилуевой похаживал за кулиски в Большом.
   – Киров? – встрепенулась Уварова, – ваш Киров с его любовью к балету это компенсация сексуальных комплексов представителя нижних слоев, поднявшегося в высшие на социальном лифте революции. Ему безразличен балет, ему важен принцип – я бывший раб теперь возьму и перетопчу всех курочек моих бывших хозяев.
   – Я согласен с вами, графиня, – сказал Бонч-Осмоловский, – но вот с милой Джун я никак не смогу согласиться. Дега обожал балерин. Именно когда любишь, можешь видеть свою любовь и в не очень то привлекательных позах, как рисовал своих балеринок Дега.
   Олег пригласил Марылю выйти с ним в сад.
   Они говорили по русски.
   Олегу очень нравилась та польская округлая мягкость, которую приобретают слова русского языка в милых польских устах. В звуках "вэ" и "лэ"…
   – Ты правда мог бы отдать все за любовь, как это делает влюбленный рыцарь? – спросила Марыля, повернувшись к Олегу и положив свою узенькую ладонь ему на грудь.
   – Думаю, что мог бы, – ответил Олег, сверху вниз заглядывая в матово-темные глаза Марыли.
   – В твоих словах звучит неуверенность, – сказала Марыля, отводя взгляд, – а рыцаря отличает то, что он не имеет сомнений.
   – Да, – согласился Олег, кивая, – я сомневаюсь. Но только потому, что в отличие от простого рыцаря, имею такие ценности, которыми пожертвовать нельзя никогда и ни при каких обстоятельствах.
   – Но хотябы пол-царства, ты мог бы отдать за любовь? – спросила Марыля, снова уколов его своим исполненным искорок взглядом.
   – Пол-ключа? – хмыкнул Олег, – пол-ключа от вселенной за частицу земного блаженства?
   – Какого ключа? – переспросила Марыля, на секунду став очень и очень серьёзной.
   – Ключа от времени, моя прекрасная, – ответил Олег, – ключа от времени всех времен, – И подумав, добавил, – нельзя делить – Что? – переспросила Марыля – Я не думаю, что это правильно, отдавать пол-царства за коня, или пол-царства за ночь с возлюбленной. Это неверно.
   – Почему?- вскинула бровки Марыля – Почему? – удивился ее непонятливости Олег, – а почему нельзя обещать за царство – половину коня или половину ночи с возлюбленной, а?
   Марыля по девчоночьи прыснула, – пол-коня!
   – То-то! – назидательно резюмировал Олег, – никому не отдам ни половины ключа, ни весь.
 
***
 

ФАНДАНГО
 
1.

 
   Ходжахмет летел к себе в Багдад.
   На высоте девяти тысяч метров его самолёт все же нашел-таки свою турбулентность и минут пятнадцать все части алюминиевого лайнера содрогались отвратительной мелкой дрожью, передавая вибрацию и телу Ходжахмета.
   Он очень устал за время переговоров.
   Но сон не шел.
   Ходжахмет думал о том, что и в какой последовательности он станет делать, когда завладеет ключом.
   Это не были мечты расслабленного Манилова.
   Это были замыслы творца.
   И более всего Ходжахмет страдал теперь от того, что замыслами этими он не мог бы никогда и ни с кем поделиться.
   Творец всегда обречен на одиночество.
   Тряска оставила самолет так же внезапно, как и началась.
   Ходжахмет сделал знак стюарду и тот, по глазам ловя желание своего господина, стремглав кинулся на кухню – готовить кофе.
   Он все переделает, – думал Ходжахмет
   Всё-всё…
   Таким образом изменит ход времени, таким образом исправит пагубность роковых событий, что в мире наступит счастливое состояние справедливости.
   Вот она – истинная цель жизни.
   Ведь борьба ради борьбы – это полная ерунда.
   И власть ради власти – тоже полная чушь.
   Только конечная цель в виде рая на земле, только конечная цель в виде истинной справедливости может оправдать жизнь творца и вершителя.
   И ничего личного.
   Ничего.
   Потому что даже самое малое "для себя" тут же отравит всю радость величия, погубит и низвергнет всю красоту замыслов.
   Творец делает рай на земле, но для себя места в этом раю он не обговаривает.
   Ничего личного!
   Ходжахмет ухмыльнулся, вспомнив анекдот, в котором парень обращается к девушке со словами: "ничего личного, девушка, только секс"…
   Стюард принес кофе.
   Едва заметным кивком Ходжахмет поблагодарил стюарда и, пригубив крепчайшего отвара из молотых зерен обжаренного арабика, закрыл глаза.
   Он явится к Генеральному секретарю.
   Он предоставит документы, фильмы, видео и аудио…
   Он докажет Генеральному секретарю, что не надо.
   Что не следует вводить войска.
   Именно с этого он начнет свою миссию Великого Исправления.
 

2.

 
   То было жаркое лето в Рузаевке.
   Жаркое и погожее лето семьдесят четвертого года.
   Рузаевка – это такой маленький городок в Мордовской АССР, расположенный на главном ходу Москва – Юг России.
   Через станцию Рузаевка шли все поезда и на Самару – тогда город Куйбышев, и на далекий неведомый азиатский Андижан…
   Саше так тепло становилось от при виде этой надписи по белой эмали – Москва-Андижан.
   Проводники с восточной раскосинкой в глазах, пассажирки в ярких пестрых халатах с черными косичками, выбивающимися из под тюбетеек, солдаты с дочерна загорелыми лицами над иконостасами дембельских значков и аксельбантов.
   А вечерами, когда возле перронов не стояли скорые поезда из столицы, по пешеходному мостику, перекинувшемуся над путями станции, под лай собак в быстром темпе прогоняли зэков… А иногда и зэчек…
   Так Саша наяву узнал, что Мордовия помимо своих сала, яблок, пива и картошки, славится своими лагерями…
   Солнечная Мордовия.
   Когда из загнанных на восьмой путь "столыпиных" выгружали этап девчонок, Саша выходил на крыльцо бытовки и цепко всматривался в фигурки и лица семенящих по мостику женщин и девушек. Всматривался и удивлялся, сколько среди них красивых.
   Откуда? Почему?
   Ведь если красивая, то почему воровка или убийца? Разве может быть такое?
   – Многие из них растратчицы, – пояснял Саше бывалый бригадир Сан Саныч Задонский, – красивую бабу директор какого-нибудь там гастронома к себе прифалует, воровать научит, а потом и подставит в случае чего.
   Саша изумленно глядел на этих девушек в синих ватничках, косыночках, с солдатскими узелками в руках и думал… – вот бежит она по мостику, красивая, длинноногая, стройная… А могла бы бежать теперь на свидание к любимому. А он ждал бы ее возле молодежного кафе с букетом цветов.
   Почему Саша вспомнил это лето?
   Потому что Саша жил всегда.
   Потому что вечность, выраженная в вечно-голубом небе, она всегда созерцаема.
   Всегда.
   Меняются глаза, созерцающие эту голубизну, но не меняется суть отражения.
   В общем для всех сознании.
   Сознании – общем на всех.
   Индивидуальны только элементы интерфейса.
   Саша давно сам понял это.
   Сам понял.
   Никто не подсказывал!
   Это было жаркое лето и ему нравилось – из окна бытовки наблюдать жаркую работу жаркого маневрового паровозика.
   На станции Рузаевка они тогда еще не перевелись.
   И пыхтели, и крутили перегретым паром большие колеса с красными спицами, так что колеса эти прокручивались, проворачивались по скользкой стали рельсов.
   А чумазый пожилой машинист в промасленной хэбэшке и форменной фуражечке с серебряными крылышками, лениво высовывался из своего правого окошечка, там где в кабине рукоять регулятора, высовывался и лениво жевал картонную гильзу своего беломора.
   А Саша глядел на машиниста и думал.
   Думал, что вот загонит машинист в конце смены этот свой паровозик на деповской круг. Заведет его в депо.
   Сдаст слесарям.
   Оботрет масляные руки ветошью, пройдет в душевую.
   Намоется там под теплыми струйками, выйдет в отделанную кафелем раздевалку, неторопливо прошлепает к шкафчикам с чистой одеждой, примет из рук помощника стакан. Приложится к краю стакана вытянутыми губами. Выпьет. Крякнет. Потрясет перевернутым стаканом, вытряхивая из него воображаемые недопитые капли. Закусит огурчиком и вкрутую сваренным яичком. Присядет на скамеечку в своих черных семейных сатиновых трусах. Присядет и загрустит.
   Загрустит о доче. О доченьке своей, которая сидит теперь где-то в лагере. И может, и может делает теперь минет какому-нибудь майору Эм-Вэ-Дэ… Или капитану.
   Начальнику режима или его заму. В служебном кабинете с казенными сейфом и графином для некипяченой воды. Под портретом Феликса Эдмундовича.
   Под лозунгом – "Решения ХХ1V съезда партии – в жизнь!" А партия – она что? Она разве решила, чтобы дочек у машинистов отбирали и в тюрьму сажали? Чтобы там кумам хрен сосать? …
   Саша вспомнил, как один прапорщик хвастал, как его начальник обеспечивал охотничьи мальчишники ответственных работников области, поставляя им в охотничьи домики девчонок из следственного изолятора.
   Красивых девчонок специально по пол-года и более по этапу в лагерь не отправляли, в тюрьме держали. Товар – который всегда имел высочайший спрос.
   – Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!
   Только вот ведь штука какая!
   Простой человек он терпелив.
   Терпел и машинист.
   Терпел – и нам велел.
 

3.

 
   "Лжедмитриев – артист театра музкомедии – 53 года… вчера тугими панталонами ему прищемило ицо, когда он играя героя-любовника шустрым чортом выскочил на сцену изза кулис – или это верка-пидараска? семнадцатилетняя шлюха киришская?? от нее ицо разболелось??? Хватит! Довольно уже протежировать этих провинциалок…
   Никакого здоровья на них не хватит" Лжедмитриев жил на Моховой улице в коммунальной квартире, где кроме него, занимавшего огромную – просто царскую комнату сорока квадратных метров, проживали еще три семьи – Вороновы, Бронштейны и алкаш Иванов.
   С Вороновыми у Лжедмитриева был вооруженный нейтралитет, а с Бронштейнами Лжедмитриев дружил против алкаша Иванова. Хихикал с ними вместе в спину вечно пьяному соседу. Интеллигентные Бронштейны (Моисей Исаакович работал завхозом на киностудии Леннаучфильм) сделали правильный стратегический выбор, поставив на шалуна Лжедмитриева, предпочтя его невинные баловства – пьяным выходкам алкоголика Иванова. Ведь в квартирной коммунальной жизни нельзя воевать на два фронта. Надо выбирать себе союзников. А какие неудобства от тихих шалостей Лжедмитриева? То что он из театра поздно вечером новую поклонницу приведет и та в ниглиже утром пару раз проследует в коммунальный туалет? Так от этого маленького неудобства только умственно-ограниченных Вороновых коробит. Даром что ли оба в одном инженерно-изыскательском институте по инженерной части служат.
   Технари! А умные Бронштейны – те понимают, что лучше тихий шалун Лжедмитриев с его постоянным круговоротом любовниц, чем вечно пьяный Иванов, шатающийся взад-вперед по коридору в синей майке с громадными проймами под мышками, горланящий свои народные про Мороз-Мороз-не морозь меня…
   Сегодня Лжедмитриеву не надо было на дневную репетицию.
   Сегодня у Лжедмитриева был выходной.
   И вообще, вчера из театра он пришел домой не с очередной подругой, а один.
   Ицо разболелось.
   Да и непруха какая-то вышла.
   С Любашей из галантерейного магазина, которой контрамарочку накануне занес, облом получился, не пришла, а Ирочка из зубной поликлиники, которой сдуру две контрамарочки давал – та с поклонником притащилась. А говорила, – "с подружкой приду, с подружкой приду…" Тьфу на нее!
   Лжедмитриев лежал на своём раздолбанном беспорядочной холостяцкой жизнью диване и глядел на афишу, наклеенную на белую, кое-где уже облупившуюся дверь.
   На афише был он – артист Лжедмитриев в гриме графа де Пуатье – героя – любовника из спектакля Майская чаровница.
   На подретушированном снимке, сделанном, кстати говоря, лет восемь тому назад, он выглядел лет на тридцать пять. Орёл! Любо-дорого посмотреть.