Девушкам, приведенным сюда в эту комнату и посаженным на раздолбанный беспорядочною жизнью диван – предназначалось глядеть на эту афишу и пьянея от шампанского с водкой, которые за нескончаемым балагурством подливал и подливал Лжедмитриев – глядеть на афишу и проникаться… И проникаться ощущением радости, что попала в такой удачный случай – близко познакомиться со знаменитым артистом.
   А потом были быстрые объятия, быстрые раздевания с бросанием предметов дамского конфекциона на пол и за диван… Потом быстрые соития… Если с эрекцией сбоя не происходило. А такие случаи бывали все чаще и чаще… А потом…
   А потом – наутро эти необразованные инженеры Вороновы ворчали в коридоре, де опять у Лжедмитриева проститутки ночуют…
   И сколько Лжедмитриев не учил своих барышень – убирать туфли из коридора в комнату, не оставлять их на виду у соседей, не дразнить гусей, они обязательно оставляли. И в туалет обязательно бегали тогда, когда в коридоре были эти самые Вороновы.
   Эх, инженеры… Тоже мне, интеллигенция!
   Иной раз, случалось на них находило, особенно на эту святошу – Зинаиду Воронову и та, уходя на работу, громко, чтобы Лжедмитриеву за дверью слышно было, говорила своему муженьку – тоже никчемному инженеришке, – де, надо бы участковому позвонить, пусть придет, да проверит у гостей нашего соседа документики.
   Тьфу на них!
   Но сегодня Лжедмитриев спал один.
   И бутылка коньяка с одной единственной рюмкой – стояли на журнальном столике немым свидетельством его Лжедмитриева одиночества.
   Коньяк, кстати говоря, был перелитый в эту бутылку из другой – из той, что подешевле. Эту – дорогого французского, ему подарили на юбилей, три года назад.
   Теперь Лжедмитриев покупал в магазине на Пестеля трехзвездный азербайджанский и переливал в эту… из под Реми Мартен – чтобы на девушек впечатление произвести.
   А те ахали и охали, ах, какой коньяк!
   Дуры, однако.
   Размышления артиста были прерваны звонком.
   У них в квартире был неприятный такой звонок с резким раздражающим звоном. Не такой, какие бывают в иных интеллигентных квартирах.
   Звонили один раз.
   По идее – один звонок – это Бронштейнам.
   Два звонка – Вороновым, три ему – Лжедмитриеву, и четыре – алкашу Иванову.
   Но ходили чаще всего как раз к Иванову. Его дружки – такие же как он – помоишники, специалисты по сбору стеклотары.
   Лжедмитриев поглядел на часы.
   Пол-двенадцатого.
   Вороновы и Бронштейны были вроде как на работе…
   К Иванову звонят?
   Еще раз тенькнули и потом длинно так – настойчиво проалармили тревогу.
   Лжедмитриев и не подумал подниматься.
   По коридору прошаркал Иванов.
   Щелкнул задвижкой, грохнул чугунным крючком…
   Потом обратно прошаркал и неинтеллигентно стукнув в дверь, крикнул, – к тебе пришли!
   Ко мне? – изумился Лжедмитриев, – я никого не жду.
   Но ноги голые свои из под одеяла выпростал и сунув их в домашние тапочки, поспешил надеть халат.
   – Да-да, я сейчас…
 
***
 
   На пороге стоял странного вида мужчина на вид сорока или сорока пяти лет.
   – Вы артист Лжедмитриев? – спросил незнакомец.
   – Я, если угодно, – еще спросонья, но уже профессионально подбоченясь, отвечал Лжедмитриев, – а с кем имею честь?
   – Моя фамилия вам ничего не скажет, – отвечал незнакомец, – меня зовут Ходжахмет Ходжаев, я из другого города, проездом, я работаю в республиканской газете одной из Среднеазиатских республик, и хотел бы взять у вас интервью.
   – А-а-а, журналист! – расслабившись облегченно вздохнул Лжедмитриев, – милости прошу, только не обессудьте за беспорядок, не ждалс, не ждалс…
   Провинциальный журналист и правда выглядел по восточному.
   Не по ленинградски загорелый.
   Худой, жилистый.
   Такая худоба бывает у тех, кто помногу физически трудится на сильной жаре.
   Да и тюбетейка на голове – явно выдавала восточного человека, в Ленинграде разве часто увидишь человека в тюбетейке?
   – Чаю? Кофе? – дежурно предложил Лжедмитриев, поспешно прибирая со стола бутылку ненастоящего французского конька.
   – Да нет, спасибо, – отказался восточный гость, – я бы хотел задать вам несколько вопросов для нашей газеты.
   Гость достал блокнот и дешевую шариковую ручку за тридцать копеек.
   – С удовольствием отвечу, – сказал Лжедмитриев, встав рядом с афишей и принимая привычную героическую позу.
   – Скажите, вам приводилось быть с гастролями в городе Ульяновске в шестидесятом году? – спросил восточный журналист.
   Лжедмитриев наморщил лоб и принялся считать, шевеля губами.
   – Да, вроде как приводилось, и именно в шестидесятом, – ответил он, сосчитав.
   – А с девушкой по имени Вера Худякова вы там были знакомы? – спросил журналист.
   – С Верой? – озадаченно хмыкнул Лжедмитриев, – с Верой? Не помню…
   – А вы вспомните, – тихо но властно посоветовал гость и протянул Лжедмитриеву две старенькие черно-белые фотографии.
   С пожелтевших любительских фоток на Лжедмитриева смотрел он…
   Коля Лжедмитриев тридцатилетней давности – свежевыпеченный выпускник Ленинградского циркового училища, молодой артист театра музкомедии…
   А рядом.
   А рядом стояла девушка.
   А ведь точно! А ведь точно, ее звали Вера.
   – Откуда у вас эти фотографии? – спросил Лжедмитриев.
   – От моей матери, – ответил гость, – от матери моей, от Веры Худяковой.
 

4.

 
   Какую систему спасать?
   В какой системе воцаряться, когда война переходит из обычного пространства декартовых координат, где время течет в одном направлении, когда война переходит в иные пределы, где время перестает быть сакральной ламинарностью с односторонним движением, но где время уже становится функцией, производной от воли?
   В этом мире есть два времени.
   Функционально изменяемое и дельта-чистое время, то есть, время, потраченное сознанием и волей на пребывание в изменяемом времени. Дельта-чистое время соотносится с репером условно-начального, исходного времени.
   Ты понял?
   Впрочем, это неважно.
   Если Ольгис Гимпель воюет сейчас на этажах тридцатых и сороковых, то Ходжахмет примется крушить все на этажах семидесятых и восьмидесятых. Там, где была его война. Его и Старцева.
   Но…
   Отчего действительность всегда отвергает пророков?
   Не говорит ли это о существовании закона стабильности?
   Закона стремления действительности к информационному равновесию?
   Стоит кому-то пробив волновой временной накат, пройти из одной действительности в другую, принеся какие-то знания, которые могут вывести систему из равновесия, этого путешественника во времени сразу тащат либо в дурдом, либо на Голгофу…
   Потому что мало одной лишь информации.
   Потому что в формуле стабильности мирового бытия присутствует не только переменная величина информации, но и…
   Лектор задумался.
   Задумался и вдруг сменил тему.
   Вы понимаете, что в статике отсутствует переменная времени? Согласны?
   Still Life/
   Nature Morte Переменная времени появляется только в кинематике, и затем в динамике.
   Но время в статике и в динамике – не упруго. Оно не сжимаемо и не растяжимо.
   Оно такое, каким нам дают его традиционные Декарт, Ньютон и Кеплер.
   Впервые об упругости времени внятно заговорили после появления знаменитой теории Эйнштейна.
   Упругость времени появилась тогда, когда к прямолинейности Декарта с Ньютоном добавилась скорость света.
   Тогда формула бытия усложнилась.
   Она намекнула на то, что сможет связать очень важные понятия мироздания, такие как вещество, энергия и время… То, из чего Бог Отец сотворил наш мир.
   Но ученые умы слишком увлеклись следствиями, упустив первопричины.
   Погнались за волнами гравитации и за частицами с дробным зарядом, а ответ был ближе…
   Он был в Библии.
   В начале было Слово.
   И слово то было…
   А что есть слово?
   Слово есть информация.
   Итак, введите в формулу бытия новую переменную – к переменной времени – добавьте переменную информации.
   И тогда, вы сможете проколоть упругое время.
   Но и это не все.
   Есть еще одна переменная.
   Но о ней я скажу позже.
 
***
 
   Инженер Ребякин стоял возле второго подъезда на углу Войнова и Литейного.
   Ребякин был внутренне собран.
   Он понимал, он полностью отдавал себе отчет в том, что как только он войдет сюда, наружу обратно он уже сможет выйти только при благоприятном исходе переговоров.
   А если не поверят?
   А если не поверят, тогда он никогда уже не сможет увидать девушек в босоножках, с невинной деловитостью спешащих куда-то по своим студенческим делам-делишкам, никогда уже не сможет беззаботно вдохнуть в себя этот пропитанный запахом Невы и бензиновыми выхлопами августовский воздух Литейного проспекта, никогда уже не сможет так вот запросто выбрать себе направление движения – хочешь – иди по Чайковского к Таврическому саду, а хочешь – в противоположном направлении – к Фонтанке, а там в Летний сад…
   Если не поверят, то до конца жизни ходить будешь только под конвоем и гулять – воздухом дышать – ходить будешь только во внутренний дворик тюрьмы из которого ни девушек в босоножках, ни Невы – ни даже листика зелененького – не увидать во век.
   Инженер Ребякин еще раз вздохнул глубоко и взялся за ручку тяжелой дубовой двери.
   По висевшему здесь на стене в маленьком вестибюле телефону набрал трехзначный номер.
   – Горынин слушаю, – ответили там… Оттуда, с той стороны, что за загородкой с дежурным офицером. Оттуда, откуда уже без подписанного майором пропуска никогда не выйдешь.
   – Это Ребякин, я здесь, я внизу, – сказал Ребякин и понял, что секундомер включился.
   Он даже сердцем, даже внутренностями своими всеми почувствовал, как включился этот секундомер.
   – Сейчас спущусь к вам, – сказал тот, что назвался Горыниным, – подождите..
   Ребякин повесил трубку.
   Поглядел на дежурного офицера, сидящего за прозрачной отгородкой. Поглядел и подумал, что если сейчас вот выйти… Если сейчас вот резко выйти на улицу и быстро-быстро зашагать в сторону проспекта Чернышевского, то может быть и не догонят?
   Горынин был в штатском.
   В каком-то мятом, видавшем виды темном костюме, не то темно-коричневом, не то черном в мелкую полосочку. А Ребякин почему то ожидал, что за ним придет майор в темно-синих галифе, заправленных в высокие хромовые сапоги.
   Вот оно – первое разочарование.
   Горынин не подал руки, только поздоровался кивком, и с тихой повелительностью потребовал паспорт.
   – Запиши на меня, – сказал Горынин дежурному, отдавая тому Ребякинский паспорт.
   Вот он и внутри.
   Всё.
   Назад дороги нет. …
   Эту ночь Ребякин провел на Московском вокзале.
   Не у себя же самого, не у матери с отцом же ночевать!
   Когда сам – на двадцать пять лет моложе, а мать с отцом – ровесники.
   Разве признает мать родная?
   А если и пристанешь к ним – к родителям, де – вглядитесь кА! Не узнаёте меня?
   Это же я! Это же я – ваш сын, только через двадцать пять лет!
   И если начнешь доказывать, припоминая какие-то семейные подробности, то все равно не поверят, сдадут в милицию и скажут еще – вот ведь подготовился, паразит – мошенник! Даже семейные секреты где-то разузнал!
   А то, что на мизинце ноги, да на пузе, справа от пупка у мошенника родинки такие-же, как и у их четырнадцатилетнего сына – так это совпадения!
   Ребякин только не удержался вчера – да подсмотрел за самим собой, как сам – маленький ходил гулять с соседом Володькой, ходил на карьеры песчаные, где через десять лет проложат дорогу и построят дома нового проспекта.
   Не удержался…
   Потому как вспомнил, что именно в тот самый вечер, гуляя на карьерах, на тех карьерах, которые потом, через десять лет засыплют, когда примутся соединять проспект Героев с Московским районом, именно в тот вечер ему – маленькому пацанчику Ребякину накостыляют по шее большие гадкие пацаны.
   И Ребякин – большой не удержался. И пошел вслед за самим собой. …
   Как и большинство других подростков, Гена Ребякин не понимал смысла смерти. Ему казалось, что его жизнь будет длинна и преисполнена значимых событий. Он также был убежден, что мама и бабушка Галя будут жить очень и очень долго. Как дерево баобаб и морские черепахи с острова Борнео. Это идиллическое заблуждение не поколебала даже внезапная смерть дедушки Вани. Событие это произошло в середине третьей учебной четверти, и поэтому мама с отцом поехали на похороны не взяв Гену. И он три дня находился под присмотром соседей, а когда мама с отцом вернулись, Гена так и не осознал потери. Его сердце больше обеспокоилось словами мамы о том, что бабушка Галя теперь будет не в силах содержать дом с садом, и дачу в Рассудово, наверное продадут.
   Тайна перехода из живого в неживое не занимала его ум до той поры, когда он неожиданно не стал свидетелем дикого озорства незнакомых ему мальчишек. Гена тогда жил в спальном, еще не благоустроенном районе, где за автобусным кольцом сразу начиналось поле, заросшее осиной и ивняком.. И карьеры – песчаные карьеры из которых строители, когда возводили железнодорожную насыпь, брали грунт для полотна..
   Тогда – когда Ребякин был маленьким, в окрестностях их новостройки еще не порубили диких зарослей кустарника и не засыпали глубоких, заполненных черной водою карьеров. На этих, почти дачных просторах, прозванных Генкиным соседом Вовкой – прериями, они гуляли и играли в свои мальчишечьи игры, воображая себя исследователями дикой природы, завоевателями пространств и пионерами Дикого Запада.
   В тот раз, они прогуливались по зарослям мелкого осинника, болтая о всякой чепухе, по ходу ища глазами попадавшиеся иногда пустые бутылки. Они уже нашли две бутыли из под водки и портвейна, и теперь надеялись найти еще по крайней мере одну, чтобы на вырученные деньги купить пачку "Трезора" с фильтром…
   Только вот маячивший поодаль странно одетый дядька их раздражал. Казалось, что он следит за ними…
   – Да брось ты, Ребякин, – хмыкнул Вовка на Генкины опасения, – это мужик-алкаш, он бутылки по кустам собирает…
   Подойдя к большой вытоптанной полянке, где обычно местная детвора гоняла в футбол, Гена с Володей увидели там четверых парней их возраста. Те были на велосипедах и по всему было видать, что парни эти были сильно увлечены каким то волнующим их делом. Гена с приятелем остановились поодаль и стали наблюдать за действиями незнакомцев. На земле возле ног одного из велосипедистов лежал большой холщовый мешок, в каких обычно хранят цемент или другие сыпучие материалы. В мешке этом было что-то, что вздымая грубую ткань шевелилось и пыталось вырваться наружу.
   Бери.
   Вынимай.
   Крепче держи
   Привязывай Деловито переговаривались велосипедисты, вдруг достав из мешка большого пушистого кота. Коту на шею надели петлю – удавку, другой конец которой был привязан к одному из велосипедов.
   Давай, только отпускай, когда я разгонюсь, -сказал один, который был, видать за главного. Он приподнялся в седле, нажимая всем своим весом на педали, и начал набирать скорость. Второй мальчишка, держа кота в руках, сперва бежал рядом, а потом, услышав команду "отпускай", бросил пушистое животное на землю. Гена с бьющимся сердцем смотрел, как метров двадцать кот отчаянно бежал за велосипедом, а потом вдруг повис на удавке и затихнув безжизненно поволочился вслед, скользя по низко утоптанной траве.
   Все, отвязывай, – скомандовал главный, остановившись и тяжело дыша, – давай следующего.
   Второй велосипедист деловито, но боясь выпустить вырывающегося и царапающегося кота, сунул руки в мешок и осторожно вытащил оттуда еще одну жертву. Это была большая явно не домашняя кошка, разномастная с рыжими, белыми и черными лохмами густой шерсти. Кошка шипела и визжала выставив все четыре лапы с выпущенными когтями, но палачи крепко держали ее за холку, деловито накидывая веревку, затягивая петлю и примеряя в каком месте на шее придется узелок…
   Да вы что! Да вы что делаете! – закричал вдруг Гена.
   Брось, оставь, они нам наваляют сейчас, – Володя схватил его за рукав.
   А че вам надо? Вы че, пацаны, по хлебальничку захотели?
   Генка, пойдем, да ну их! – крикнул Володя, отступая в кусты.
   Но Гена уже вышел из кустов и встал на тропинке, перегородив дорогу велосипедисту номер один. Колени его тряслись. И губы.
   Отпустите кошку.
   Чиго? Ты че тянешь? Ты че, пацан?
   Первый положил велосипед на траву и приблизившись, резко выбрасывая вперед обе руки принялся толкать Гену в грудь.
   – Ты че? По хлебальничку хочешь, ну так получи!
   Первый резко и сильно толкнул Гену, так что он отлетел на пару шагов.
   Серый, дай ему!
   А ты, Леха, че как гандон стоишь, врежь этому по хлебальничку!
   Генку повалили и только тупые и глухие удары как в большой барабан, были слышны в темени, накрывшей его.
   Когда он вышел пошатываясь к берегу карьера, невыносимые слезы вдруг стеснили грудь, и вырвались с содроганьем. Он зачерпывал горстями черную воду и плескал на окровавленное лицо. "Чиста вода – здоровья дода", – вспомнил он вдруг, как говорила бабушка Галя. Рыдания его утихли. Он плакал не от того, что было больно.
   Он плакал не потому что приятель его куда то неожиданно исчез. Гена плакал от того, что вдруг понял, как легко и просто уходит жизнь. Двадцать метров живое бежит, чтобы вдруг повиснуть мертвым. Бежало теплое и живое, а потом в одно мгновение стало пугающе – недвижимым в своем новом качестве. В качестве тела, из которого ушла жизнь.
   Гена умывал свое лицо черной водой песчаного карьера, а неподалеку от него стоял странный незнакомец.
   И не знал Гена, что этим незнакомцем был он сам.
 
***
 
   Ночевал Ребякин на вокзале.
   Не спал.
   Все думал.
   Думал, почему там на поляне, где пацаны убивали кошек, он не вступился за самого себя?
   Думал.
   И наконец решил, что не вступился по собственной трусости.
   А вдруг бы эти пацаны накостыляли бы и ему – взрослому Ребякину?
   Куда бы он тогда попал без документов, без денег того времени?
   В милицию?
   А потом сразу в дурдом?
   А как же миссия, ради которой он решился на временной переход?
 
***
 
   Потом наутро звонил в КГБ.
   Сказал, что имеет очень важное сообщение.
   Государственной важности сообщение.
   Сколько еще таких как он – сумасшедших, во все времена сидело по тюрьмам, так и не сумев доказать властям, что они прибыли, дабы спасти страну, спасти царя, спасти генсека, спасти Россию, спасти СССР…
   – Изложите все на бумаге, все по порядку, с самого начала, – сказал Горынин, и положив перед Ребякиным несколько листов чистой бумаги, сам вышел в соседнюю комнату, где сидели и дымили папиросами такие же как Горынин люди в таких же мятых темных костюмах…
   Ребякин подумал-подумал, и принялся писать… …на президентских выборах в Америке в этом году победит Джимми Картер.
   В июле в аэропорту в Хабаровске разобъется самолет Ту-134 В августе в Китайском море затонет паром с большим количеством пассажиров.
   В сентябре состоится пленум ЦК, посвященный вопросам дальнейшего развития сельского хозяйства, где снимут с поста члена Политбюро Петрова.
   В ноябре наш флот потеряет атомную подводную лодку, которая затонет вместе с экипажем в Северной Атлантике…
   Ребякин перечитал написанное, поглядел в окно, сморщил нос, почесался… Потом скомкал лист, бросил его в пластмассовое ведро и начал по-новому.
   "Ни в коем случае нельзя поддаваться на американские провокации в бессмысленной гонке вооружений. Она нас разорит и поставит страну на грань экономической катастрофы. Передайте Устинову, что бессмысленно изготовлять такое количество бронетехники, тратить такое количество металла и трудовых ресурсов, тогда как Америка не производит новых танков, а только изготовляет пробные партии из нескольких десятков штук новой серии и сразу резервирует конвейеры, переведя их на консервацию до возможной войны, а мы… А мы тратим миллиарды рублей и миллионы тонн металла на конвейерное производство бронетехники, тогда как в будущем, эти танки придется все равно резать по договору с НАТО о сокращении обычных вооружений…" Ребякин погрыз ручку.
   Снова поглядел в окно.
   И удивился тому, что окно не зарешечено.
   "Передайте Брежневу, чтобы не тратил такие огромные деньги на помощь африканским компартиям. Они все равно потом предадут нас, а деньги эти лучше потратить на строительство квартир для офицеров и прапорщиков. И еще – надо разрешить молодежи слушать Биттлз и Роллинг Стоунз, иначе они будут слушать Би-Би-Си и Севу Новгородцева и вся, практически вся молодежь станет антисоветски-настроенной"…
   Горынин просунул голову в дверь.
   – Написал?
   Из-за двери доносились веселые голоса коллег Горынина.
   – Нет, не написал еще, – ответил Ребякин.
   – Ну, давай, пиши…
   Ребякин снова перечитал, снова скомкал лист и бросил в пластмассовое ведерко.
   На новом листе, отступив поля, Ребякин написал главное.
   "Председателю КГБ товарищу Андропову. Как можно скорее найдите Худякова Владимира, уроженца города Ульяновска, приблизительно шестьдесят пятого – шестьдесят седьмого года рождения. Найдите и убейте его, потому что он принесет смерть не только нашей стране, но всей нашей цивилизации. Убейте его, покуда не закрылась временная дверь. "
 
***
 
   Дверь закрылась, потому что китайцы каким-то образом заблокировали временной портал. Ходжахмету теперь предстояло разобраться с этим. Срочно разобраться, потому что Ольгис Гимпель уже был на нижних ярусах времени и занимал там крепкие позиции.
   Желтый ил реки Рио-Гранде.
 

1.

 
   Марыля влюбилась в этого странного генерала. Если только это прагматичное польское сердечко балерины было способно на любовь.
   Собственно что меняется в жизни артистки со сменой режимов?
   Разве что только цвет мундиров.
   А все остальное – остается прежним.
   Весь порядок жизни, состоящей из нескончаемой череды развлечений.
   Катание в открытых автомобилях или в запряженных вороными рысаками рессорных колясках по утренней Варшаве. Пикники на берегах Вислы, балы в королевском дворце, роскошные букеты от поклонников по окончании спектаклей, богатые подарки, пылкие признания, ночи, полные безумств…
   Все осталось, как и прежде.
   Только строгие серые мундиры ухажеров из Войска Польского с их стоячими красными воротничками сменились на темно-зеленые гимнастерки с синими галифе нынешних ухажеров из Красной Армии.
   А так…
   Мудрый Борэк Пшебульский – их постоянный концертмейстер и пианист, всегда сопровождавший труппу в гастролях и на репетициях, а поэтому ставший для балеринок совершенно своим, он сказал как-то Марыле, что знаменитая пани Валевская как-то выпросила у Наполеона независимости для Польши. Так отчего бы и Марыле теперь не попробовать?
   Эти слова Борэка Пшебульского запали в девичью душу.
   Как и все артистки, Марыля была очень честолюбива.
   Почему бы тогда не прославиться, если не как первой балетной туфелькой Европы, а как спасительницей Польши? Как навеки вошла в историю страны знаменитая любовница Бонапарта.
   Олег заехал за Марылей ровно в десять.
   Он был за рулём новой немецкой машины.
   Ах, какая это была машина!
   Хорьх-кабриолет с откидывающимся кожаным верхом. Широкий, низкосидящий, хищный хорьх. Он весь сверкал свежим лаком – двуцветный – светлобежевый по длинному капоту и крыльям, и тёмно-коричневый по бокам. Сиденье рядом с водителем было свободно для Марыли, а позади Олега – на широком диване коричневой кожи сидел уже знакомый Марыле английский музыкант – Джон Леннон в своей вечной линялой курточке из синего коттона, такой, какие носят рабочие сцены и в круглых очечках, какие бывают у аптечных провизоров и библиотечных архивариусов. По бокам английского музыканта – слева и справа от него, сверкали улыбками две девушки.
   Когда машина тронулась, Олег познакомил их с Марылей, – это спортсменки – Маша – теннисистка и Алина – гимнастка.
   Объяснялись на смеси русского, французского и английского.
   Джон совершенно не говорил по-русски, но неплохо владел языком Вольтера.
   – Марыля, я напишу музыку к рок-балету, – сказал Джон, – и причем в этом балете, который поставит мой друг Баланчин, одну партию будет танцевать не балерина, а спортсменка по художественной гимнастике, это будет здорово, – при этом Джон обнял Алину и с нежной улыбкой посмотрел на девушку.
   – А что такое рок-балет? – спросила Марыля, оборачиваясь назад.
   Набегающий ветер красиво взметал светлые пряди ее волос.
   – Вы не слышали рок-оперу Ллойда и Вебера? – изумился Джон, – тогда надо непременно дать вам послушать.
   – А кто будет делать декорации? – поинтересовался Олег, не отрывая глаз от набегавшей под капот дороги.
   – Я думаю, Энди Вархолл, – откликнулся Джон, – представляешь, какая будет сенсация, балет на музыку Джона Леннона в постановке Баланчина и солистки Алина Кабаева и Марыля Брыльска. Каково! ….
   Место для пикника выбрали на крутом берегу реки, откуда открывался прекрасный вид на широкий плес, на песчаный островок посреди Вислы и на островерхий костел на том, казавшимся далеким отсюда берегу.
   Девушки постелили на траву большую белую скатерть, достали из багажника корзинки с вином и снедью и с природной женской хозяйственностью принялись раскладывать и расставлять привезенное угощение.