Он поднял голову и увидел, что это тот старик с бородой. А борода намокла, и с нее каплет, как с мочалки, по белой прозрачной капельке: кап-кап, кап-кап...
   Дед протянул к нему сучковатые крепкие пальцы, и Лека прижался к матери. Он подумал, что старик хочет схватить его, но тот сказал, улыбнувшись: "Ну, иди, иди, внучек" - и взял Леку на руки.
   Так они стали жить у деда Антона, и Лека звал его дедом. Было в дедовой избе просторно, потому что жил он один, старуха померла еще весной, и дед почему-то радовался, что она померла весной. Лека удивлялся, чему это радуется старик, и долго думал об этом, но никак не мог понять, чему тут радоваться. Сын у деда воевал, и Лека по слогам читал треугольные письма, которые приходили из действующей армии.
   Дед Антон без конца заставлял Леку перечитывать эти треугольники, а сам молчал, дымил самосадом, пуская длинную и тонкую струю до самого потолка.
   Потом Лека потел, краснел и огромными буквами выводил дедов ответ на обрывке газеты, который вырывал из своей тетради. Письма у деда получались всегда одинаковые и короткие. Лека даже наизусть знал, что будет диктовать дед:
   "Здравствуй, дорогой сыночек Иван Антонович! Письмо твое получил. Я, слава богу, жив-здоров, чего и тебе желаю. Квартиранты мои тоже ничего..."
   Тут дед говорил "фатеранты" и "тож", но Лека сам исправлял дедовы выражения: ведь нельзя же было писать неграмотно в действующую армию.
   "...Усадьба тоже ничего. В колхозе дела такие..."
   Дальше дед перечислял, какие дела в колхозе, а кончалось письмо такими словами:
   "Воюй, сыночек Иван Антонович, спокойно, не волнуйся, у нас тут как-нибудь. Через тебя передаю привет всей Красной Армии".
   И дальше, после таких правильных слов, вдруг дед заканчивал:
   "Жду ответа, как соловей лета".
   Сколько Лека ни уговаривал его не писать этих слов, дед настаивал. А примерно раз в месяц он собирал в мешочек самосад и зашивал его суровыми нитками. Вечером, когда приходила Лекина мать, он просил ее написать химическим карандашом на белом мешочке из-под муки номер полевой почты своего сына. Этого он даже Леке не доверял. И Леке приходилось лишь лизать палец и мочить то место на мешочке, где мать должна была писать букву.
   По вечерам дед плел лапти. Вся деревня ходила в дедовых лаптях. Антон ворчал, что, мол пропадут без него, без его лаптей бабы, потому как он один мужик на всю деревню, и бабы, надеясь на своих мужей, не научились даже лаптей плести, а вот теперь, когда ушли на войну мужики, остались бабы без лаптей.
   Когда Антон плел лапти, он всегда ворчал, и всегда про лапти, потому что знал - житье худое и лапти опять в моде: мужнины сапоги попрятали в сундуки и, хоть у кого поубивали мужей, все равно сапоги не носят, берегут, а ходят в лаптях.
   Но лапти дед плел по ночам, по вечерам. Днем он работал в колхозе, и Лека всегда домовничал один, вернувшись из школы. Сегодня дед сидел дома и глядел на иконы. И даже лампадку зажег. И смотрел на фитилек, не мигая.
   3
   Лека ступил на скрипучую половицу, дед вздрогнул и повернулся.
   - А-а, - сказал он, - это ты, Валерушка.
   Лека опять удивился: первый раз дед Антон назвал его так. Вон, значит, еще какое имя у него есть. Валерий, Валерка, Лерка, Лека. И вот теперь еще Валерушка. Настроение у Леки опять испортилось. Это уж совсем по-девчачьи - Валерушка. Что он, маленький, что ли!
   Дед Антон встал с лавки, пошел к печи, снял с таганка чайник и уселся за стол. Чайник когда-то был совсем белый, алюминиевый и вскипал легко, без большого огня. Теперь он закоптился черными дорожками, означавшими, что по этому месту лизал бочок огонь. Мать к праздникам чистила чайник, и он блестел как новый. Дед любил его, свой чайник, и сиживал перед ним по часу и более.
   - Ну-ка дай мой корапь, - сказал старик, и Лека полез в маленькую приступку на печи.
   Приступок было несколько: таких мест в печной стенке, где нет кирпичей, пустое место, вроде полочек. Леке кажется, что печка походит на старуху, которая смотрит своим белым многоглазым лицом на него, на деда Антона, на мать, на всю их домашнюю жизнь. Старуха была добрая, она варила щи в своем черном брюхе, жарила картошку и даже однажды испекла блины из остатков ржаной муки, которую мать натрясла из пустых мешков. А дед клал в старухины глаза разные свои ценные вещи: свой "корапь", самосад, кресало два камешка и льняной фитиль.
   Лека сунул руку в печной глаз и вытащил дедов корабль, который тот называл по-своему: "корапь", - большую эмалированную кружку. Лека любить пить козье молоко из этой кружки. Сначала, когда она полная, ничего в ней не видно. А когда допьешь до половины, из молочного моря поднимается чудной остров - эмаль обилась и на стенке черный остров. Лека один раз крутился в школьном коридоре у карты, на которой были нарисованы два больших разноцветных круга, и увидел в синем море такой же, как в кружке, остров, только побольше. Он прочитал название, еле разобрал, потому что буквы были очень мелкие да еще и остров был на карте нарисован высоко, выше Лекиной головы. Назывался остров странно и непонятно - Мадагаскар. Никогда раньше Лека не слыхал такого удивительного, буйного слова. И поэтому сразу запомнил его, а свой остров из кружки тоже прозвал Мадагаскаром.
   Только молока он давно не пил. Летом козлуха, у которой было кошачье имя Мурка, заболела, вымя у нее раздулось, а молоко пошло с кровью.
   Дед Антон повздыхал, покрутил Мурке рога и крепко привязал ее к столбику в ограде. Потом он ушел в сенцы и долго бренчал там в старом ларе, от которого еще пахло мучицей и салом и где теперь лежал дедов инструмент - молоток, ржавые погнутые гвозди, которые он при надобности выпрямлял, стамеска и рубанок. Старик долго скрипел там чем-то железным, а Мурка стояла у столба, стояла спокойно, только блеяла коротко и беспокойно, будто чувствовала что-то. Пока дед скрипел у своего ларя, Лека гладил Мурку по голове, и она смотрела на него черными глубокими глазами, смотрела жалостливо, будто плакала. Мурка была последней большой животиной в дедовом хозяйстве: остались только куры да одинокий ощипанный гусь, от которого все равно не было никакого проку, потому что он был последним гусем не только у деда, но и во всей деревне.
   Дед вышел из сеней с ножом, и Лека понял, что коза Мурка сейчас умрет. Он оторопел от этой мысли и даже не отошел в сторону, даже не отвернулся. Дед Антон погладил козлуху и сразу же размахнулся, и нож вошел в Мурку по самую рукоятку. Коза молча завалилась на бок, и черные ее глаза потухли, покрылись белой пленкой.
   Лека смотрел на свою руку, по которой ползла капля козлиной крови, и молчал. Только сердце билось неровно, как тогда, когда они с матерью возвращались в вагон и она не давала ему смотреть по сторонам и прижимала его лицо к своей грязной телогрейке.
   На крыльцо вышла мать и, увидев медный таз, куда стекала козлиная кровь, сказала деду:
   - Зачем же вы, Антон Макарович, при Леке?
   Дед стоял, сгорбившись, смотрел, как тонкой струйкой стекает кровь в медный таз, ответил хрипловато:
   - А нешто он крови не видел?
   В щель над оградой ломилось солнце, лучи его падали в медный таз и высвечивали яркие кровяные омуты.
   Потом Лека вместе со всеми молча жевал твердое Муркино мясо, а рога ее спрятал в углу, на сеновале. Сначала он хотел похоронить рога, потому что они только и остались от козлухи, но потом решил спрятать их, чтобы получше вспоминать Мурку.
   Молока он с тех пор не пил. И пятнышко на кружке не казалось уж теперь таинственным островом Мадагаскар в белом, густом море...
   - Ну-кась, - сказал дед Антон, - тащи мои зубы.
   Лека опять полез в печное окно и, стряхнув тараканов, протянул деду вставные зубы. Старик обтер их рукавом рубахи и вставил в рот, щелкнув, будто щеколдой, при этом. Он хлебал пустой чай, без сахара, сахар давно уже кончился, а последние дедовы сапоги, которые ушли за малый мешочек кускового сахара, донашивал где-то новый хозяин. Но даже когда дед хлебал пустой чай, зубы свои вставлял все равно. Такой уж он был человек.
   Обычно дед Антон нагревал свой любимый чайник до невозможности и чаевничал громко, дул в кружку, с шумом втягивал воду, как он говорил шлыцкал. Сегодня он пил чай тихо и был какой-то смирный, будто в чем провинился.
   В сенцах кто-то затопал, гулко гукнула деревянная дверь, и в избу вошла почтальонка тетка Христя.
   Было у нее удивительное, нездешнее имя Христина, но все звали ее ласково Христей. Лека вспомнил, как Нюська говорила ему, будто Христя поет и у нее красивый голос. Лека не верил и смеялся над Нюськой. Никогда он не слыхал, чтобы почтальонка Христя пела, да и сама она никак не походила на такую, которая умела бы красиво петь. Была тетка Христя большая, больше всех в деревне, и угловатая. Плечи у нее торчали прямо от шеи, как будто там не плечи и не руки, а крылья, а лицо у нее было некрасивое - тоже большое и скуластое, будто кто его топором из сосны срубил.
   Но хоть была она велика, мать говорила Леке, что Христя больная и все в деревне ее жалеют и потому не смеются, что она большая, а работает она почтальоном - носит письма.
   Христя вошла в избу, поглядела внимательно на Леку и, не глядя на деда, спросила:
   - Не приходила?
   Дед Антон мотнул головой.
   Христя топталась у порога, без своей почтальонской холщовой мешковины, и растерянно смотрела то на деда, то на Леку.
   - Ты, Лека, иди-ка на клеверище, побери чего, - сказал старик.
   Лека послушно стал собираться, шастать по углам, искать корзинку. На клеверище уже почти ничего не было - это он знал точно, с ребятами был там не раз, и все они выбрали. А собирали они клеверные цветы - кашку, как называл он их раньше, когда жили в городе. Кашку клали на железные черные противни и сушили в печи. Потом мать толкла ее в ступе, и получалась коричневая мучица. Ее сыпали в мешок и, добавив немного муки, пекли шаньги с картошкой или оладьи.
   Леке эта стряпня из клеверной муки понравилась сразу, и он удивлялся, чего это мать, глядя, как жует он черные оладьи, вдруг пригорюнивалась или, того хуже, начинала плакать.
   Ему нравилось собирать кашку и приносить домой целую корзину цветов, пахнущих медом, но сейчас-то там уж почти ничего не осталось. Сентябрь все-таки.
   Лека нашел корзинку и еще раз поглядел на тетку Христю, которая села на лавку рядом с дедом, и на старика. Дед Антон дул в "корапь" и глядел на дно кружки. Лека вышел в ограду и огородом пошел к клеверищу.
   Из головы не выходил тихий дед Антон.
   "Антошка на одной ножке", - вспомнил Лека детскую загадку.
   4
   Как Лека думал, так и вышло. Он шел домой, а кашка чуть покрывала дно ивовой корзинки. С клеверища он заглянул в перелесок. Было совсем тихо, спину припекало солнышко, а последние листья на осинках дрожали и трепетали, как маленькие пропеллеры, чувствуя даже самые незаметные ветры. Как по красно-желтому насту шел Лека по листьям, немятым и чистым, словно свежий снег. Серая кора осинок, нагретых с солнечной стороны, с теневой была прохладна. Деревья бросали глубокие тени, синие, будто ненастоящие.
   Лека увидел два гриба среди листопадного вороха, подивился, что они лежат как-то странно: один - шляпкой вниз, а другой, поменьше, - боком, протянул руку и вздрогнул. Он укололся, и капелька крови выступила на пальце, будто красная бисеринка. Лека улыбнулся - под листьями прятался еж, а грибы, наколотые на его иголки, лежали на спине.
   Ежик растопырил иголки, и большой гриб упал, а второй, маленький, поднялся вместе с иглами. Зверек сунул нос к животу, и лежал, наивный и неприступный.
   Лека, улыбаясь, поставил ивовую корзинку боком к ежику, забрал рукав своего пиджака и легонько двинул зверька. Тот, как шарик, перекатился в корзинку, и Лека, взяв упавший гриб, кинул его ежу, который лежал на лиловом матрасе из кашки, и сверху присыпал опавшими листьями.
   Теперь Лека вприпрыжку, напевая, мчался к деревне. Ежик шебаршил листьями, и мальчишке не терпелось показать его всем. Поэтому он пошел не огородами, хотя так было прямее и быстрее, а деревней.
   На улице, заросшей травой, никого не было, только бродили куры. У своего дома на лавочке сидела Нюська и во все глаза глядела на Леку. Он подбежал к ней, откинул ворох листьев и показал ежа. Нюська должна была удивиться, но она не удивилась, а только по-прежнему во все глаза глядела на Леку.
   - Ты что? - спросил он. - Онемела?
   Нюська ничего не сказала, только поправила свой серый платок, из-под которого выбились белые, совсем льняные волосы.
   Ах эти волосы! Длинные и пушистые, белые с золотинкой. За эти белые волосы в деревне звали Нюську "светлячком".
   Нюська обижалась, когда ее так звали, но Леке казалось, что она совсем зря обижается: ведь "светлячок" - это хорошее имя.
   Нюська покраснела от Лекиных слов, хотела что-то сказать, даже рот приоткрыла, но раздумала, моргнула своими длинными ресницами и промолчала.
   Лека помчался к дому. Навстречу, по улице, ехала телега, на которой сидела Антонида, председательша сельсовета, та самая тетка, которая встречала эвакуированных.
   Издалека еще она уставилась на Леку. Смотрела Антонида так, будто первый раз увидела его. Лека побаивался Антониды. Она казалась ему мрачной и злой, никогда не говорила с ребятами. Он съежился от ее пристального взгляда, и ноги у него словно остыли, стали деревянными. Лека замедлил шаг под Антонидиным взглядом, а когда разминулся с телегой, дал стрекача. Потом он оглянулся: Антонида, обернувшись, все смотрела на него жалостливо и печально.
   Лека побежал к дому. Дед Антон всегда запирал дверь на щеколду, а тут она была распахнута, и еще с улицы Лека увидел, что в ограде стоят какие-то люди.
   Он вошел и узнал всех этих женщин: это были соседки, были тут и женщины с дальних концов деревни. Лека не помнил, чтобы они когда-нибудь заходили к ним, и удивился, и застеснялся чужих одновременно. В сенцах тоже толпились бабы, и, пока Лека проходил, его несколько раз погладили по голове чьи-то чужие, шершавые руки.
   Он вошел в избу и увидел, что она почти пуста. На лавке сидел дед Антон, у печки, прислонясь, стояла Христя-почтальонка, и две беженки, с которыми ехали они от самого города, тоже стояли, но у стены.
   Рядом с дедом сидела мать.
   Лека хотел было сразу кинуться к ней, чтобы показать свою корзинку, но на миг остановился, застеснявшись чужих, и только теперь внимательно посмотрел на мать.
   Она сидела на лавке за деревянным столом, который скоблила ножом каждые две недели и который всегда был словно свежеоструганный, и смотрела повыше Леки остановившимся, отчаянным, сухим взглядом.
   Лека подошел поближе и встал перед столом, думая, что мать увидит его. Но она по-прежнему смотрела через него.
   Лицо у нее было серое, и вдруг Лека понял, что мать, всегда казавшаяся ему такой молодой и такой красивой, сегодня совсем старуха.
   Он опустил корзину на пол, и в тишине было слышно, как ежик шуршит листьями.
   Сбоку прошла какая-то тень. Это большая Христя села рядом с матерью и погладила ее по голове. Как маленькую.
   - Поплачь, Маша, поплачь.
   Мать по-прежнему сидела, глядя в угол мертвым взглядом.
   Христя обняла ее за плечи, и Лека вздрогнул. Христя запела. Сначала Леке показалось, что она плачет, но потом он услышал слова:
   Калинушка со малинушкой в саде расцвела,
   Ой, в саде расцвела, ой, да на ту пору...
   Христя вздохнула, переждала секунду, набирая дыхание, и слезинка прокатилась по ее щеке.
   Да на ту пору, на то время
   Мать дочь родила.
   Голос у нее был глубокий, задушевный, и пела Христя будто не горлом, а сердцем, таким же большим, как и сама она.
   Мать дочь родила,
   Да, ой, не собравшись с умом да разумом,
   Замуж отдала-а...
   После этих слов Лека неожиданно понял, что случилось какое-то несчастье.
   ...Замуж отдала за такого детинушку,
   Ой, что за горьку пьяницу
   Да за разбойничка...
   Песня была протяжная, печальная, и как-то очень уж горько пела ее Христя, обнимая мать.
   Мать вдруг вздрогнула - и телом и лицом - и уронила голову на стол, страшно, тихо завыла. Лека испугался, и слезы покатились из его глаз сами собой. Он обернулся, глядя на баб, а они, тревожно смотревшие на мать, вдруг вздохнули, лица их размягчились, будто свалилась с плеч какая-то гора, и запели тоже вместе с Христей:
   Рассержусь я на мамоньку, на родимую,
   Не приеду в гости к мамоньке
   Ровно три года.
   На четвертый год
   Пташкой прилечу,
   Ой, пташечкой, да сизой пташечкою
   Да во зеленый сад.
   В ушах у Леки стоял какой-то стеклянный звон, и он слушал песню будто в полусне. Чья-то рука взяла его за плечо, и Лека оказался у деда Антона. Тот прижал его голову к себе и сказал:
   - Батьку твово убили на войне.
   Лека закричал диким, пронзительным голосом, но бабы не замолчали, только посмотрели на него жалостливо и пели дальше:
   Сяду в садик да на яблоньку
   Да на кудрявую
   И спою я песню жалобную,
   И спою я песню жалобну
   Да жалобнехоньку-у...
   5
   На другой день мать поднялась рано, когда еще спал даже дед Антон, и долго бессмысленно бродила по избе, выходила в сени, обошла ограду, а потом принялась чистить закоптелый дедов чайник. Она терла его мокрой тряпицей с песком, тихо, чтобы не разбудить деда и Леку, всхлипывала и подолгу терла одно и то же место. Песок поскрипывал, и Лека проснулся от этого тихого скрипа. Он спустился с полатей вниз, подошел к матери босой, в одной нательной рубахе и латаных кальсонах и прижался к материной груди.
   Она гладила его нестриженую, лохматую голову, захлебываясь в слезах, и сдерживалась, чтобы не перейти на громкий, безудержный плач.
   Лека рано пришел в школу. Его встретила уборщица тетя Катя с засученными рукавами и мокрой тряпкой в руках. Увидев мальчишку, она было всполошилась и зашумела, но потом вдруг замолчала, разглядев его, и пустила в класс.
   Лека сел за свою парту. Спрятал холщовую сумку с книгами. Сумка за два года, пока он учился, пообносилась, нижний угол ее был залит чернилами, потому что однажды они после уроков махались на улице сумками и Лека разбил свою непроливашку.
   Он опустил крышку парты и облокотился, глядя на карту, на которой флажки подошли совсем близко к синей жилке.
   Лека вспомнил, что у отца на руке, чуть повыше ладони, тоже была такая голубая жилка. Когда отец колол дрова или чертил свои чертежи, жилка вздувалась и становилась синее.
   Лека все никак не мог вспомнить отца целиком, всего, полностью. Он явственно видел отцовскую жилку на руке, родинку на шее, помнил, что отец, когда он был совсем маленьким, пел ему грустную песню, где были такие слова:
   Черные силы мятутся,
   Ветер нам дует в лицо.
   Потом отец уходил на войну, и за спиной у него висел тощий зеленый мешок. Он не взял ничего лишнего.
   Лека вспомнил еще, как он с мамой, когда отец уже воевал, вернулся домой из детского сада. Сыпал тихий снег, а в почтовом ящике краснела обложка "Мурзилки".
   Мать достала журнал и сказала:
   - Вот, Лека, твоя последняя "Мурзилка". Больше не будет.
   А потом был эшелон, свист бомб, телега с усталой лошадью, которая привезла их в деревню с веселым именем Суднишонки.
   Нет, Лека никак не мог вспомнить отца. Он и раньше это пытался делать, но не получалось и тогда, хотя он ясно видел широкие отцовские брови и серые глаза. Мать не раз говорила, что Лека весь в отца, а значит, будет несчастливый, потому что мальчики должны походить на матерей, а девочки - на отцов, иначе им не повезет в жизни.
   Отец в его памяти состоял из частей, которые он хорошо представлял, руки, брови, глаза, зеленый мешок и гимнастерка, а вот сложить эти части воедино он никак не мог. Раньше, когда отец был жив, это еще прощалось, но сейчас то, что он не может вспомнить отца, казалось Леке кощунственным.
   Скрипнула дверь, и в класс вошла Нюська. Светлячок. Она подошла к Леке и села рядом с ним, положив на парту зависть всех мальчишек противогазную сумку, в которой Нюська носила книги.
   Лека отвернулся и стал смотреть в окно. Он слышал, как в класс приходили ребята, потом прозвенел звонок, и пришла Мария Андреевна, зябко кутаясь в свою шаль.
   Он все глядел за окно. У него болела голова, он ничего не слышал, что говорили в классе. Ему все было безразлично, раз нет теперь отца и раз такое серое лицо у матери. Он пытался вспомнить, что пела вчера тетка Христя, но никак не мог припомнить слов. Такую песню он никогда не слыхал. И другие песни, которые бабы пели потом, он тоже не знает.
   К нему подошел Санька Рыжий и сказал:
   - Ну, ты, слабак. Догони меня, Лелечка!
   Лека не повернулся. Он слышал только, как кто-то хлопнул Рыжего по башке книгой и тот обиженно зашипел. "Наверное, Нюська", - вяло подумал Лека.
   На второй перемене к Леке подошла Мария Андреевна. Он оторвался от окна и посмотрел на нее. Из-за учительницы выглядывала Нюська.
   - Ты отдохни, Валерий, - сказала Мария Андреевна. - Тебе, видно, нездоровится.
   Она помолчала, потом посмотрела на Нюську, обернувшись, и добавила:
   - И тебя, Анюта, я тоже отпускаю. Идите вместе.
   Лека машинально удивился. Анюта. Какое, оказывается, красивое имя у Нюськи! Анютины глазки. Цветы такие бывают. А в деревне тетки зовут ее Нюська Колихина.
   Они шли по старой, вдоль и поперек исхоженной дороге. Только сегодня Лека шел по колее, а Нюська по канаве, где лежали осенние клады - золотые листья.
   - Нюська, - спросил Лека, - а почему бабы тебя кличут Нюська Колихина?
   - Это, значит, отец у меня Коля был. Николай. Вот и кличут...
   - Почему ты говоришь - был. Где он?
   Нюська помолчала минуту и сказала тихо:
   - Убили на войне. Как и твоего.
   Лека остановился, пораженный. Он, конечно, хорошо знал, что много деревенских мужчин уже погибло на фронте, но вчерашнее горе затмило это, выбило из головы, заслонило все. Ему казалось, что только у него, у мамы, у деда Антона такая беда, и он совсем забыл, что не у одного у него в деревне убили отца. А что у Нюськи-Светлячка отца убили, он и не знал вовсе.
   Лека переспросил растерянно:
   - Убили?
   - Еще в том годе, - сказала Нюська.
   - Году, - поправил он машинально, все еще пораженный.
   - Еще в том году, - сказала Нюська.
   6
   Теперь уж Саньке Рыжему была отрада. Как только Лека с Нюськой появлялись в классе, он орал во всю мочь:
   - Жених и невеста! Жених и невеста!
   И ребята смеялись. Они, наверное, тоже думали, что Лека и Нюська жених и невеста, потому что они в школу и из школы в свои Суднишонки всегда теперь ходили вместе. К тому же Лека звал Нюську не Нюськой, а Анютой. Он-то делал это назло Саньке и остальным, но они говорили, что он Нюську полюбил, потому так и зовет. Дураки!
   Лека попробовал было врезать Саньке Рыжему, да опять не догнал его в своих сапожищах - будь они прокляты!
   Странно: ребячьи обзывательства на Леку не действовали. Он каждый день ходил с Нюськой, и даже в голову ему не приходило куда-нибудь спрятаться от нее - пусть идет одна. Больше того, когда не было Нюськи, он ходил как потерянный. Будто чего-то не хватало.
   Анюта жила в дальнем конце деревни, поэтому Лека, выходя из избы, всегда поджидал, пока она подойдет. За околицей лежали три километра кочковатой, неразъезженной дороги.
   Шуршали под ногами листья, пожухлые, посеревшие уже, а долгая теплая осень не хотела уходить. В небе клубились быстрые, низкие облака, иногда проливался дождь, но потом снова выходило солнце, и дорога медленно просыхала, оставляя неглубокие, хрустальные лужи.
   Нюська рассказала Леке, что, оказывается, Мария Андреевна совсем еще молодая, только кажется такой старой, и замуж вышла совсем недавно, в субботу перед войной, а в воскресенье муж ее, тоже учитель, ушел на войну, и с тех пор не получила она от него ни одного письма. И похоронной тоже не получила. Это говорила школьная уборщица тетя Катя, когда приходила к Нюськиной матери; они с ней еще с детства дружат.
   Лека выслушал Нюськин рассказ без удивления; он теперь этому не удивлялся. Только боялся, что придет похоронная деду Антону на его сына Ивана. Он очень боялся этой похоронной, боялся и ждал ее. Ему почему-то казалось, что тогда дед Антон не вытерпит такого горя, умрет, а без деда он не представлял, как они будут жить дальше.
   Вот отца убили, нет его больше, и это горе для него, Леки, но если не будет деда Антона, это будет еще большее горе.
   Лека представил себе деда Антона в гробу и испугался сам себя, испугался, что такие мысли лезут ему в голову.
   Потом они прочитали "Тимур и его команда", прочитали по очереди, аккуратно перелистывая лохматые, обтрепанные страницы, и решили, что надо, как в книжке, нарисовать звездочки на домах. Только на тех, где кто-нибудь убит на войне.
   Вечером, когда стемнело, они, взяв с собой мелок, украденный из школы, пошли по деревне. Когда прошли одну сторону, на каждой избе рисуя звездочку, Нюська остановилась и сказала:
   - Пошли назад.
   - Почему? - спросил Лека.
   - На всех избах звездочки рисовать надо. Только у Христи никого на войне нет. Никого у нее нет.
   Леку потрясли эти слова. Оказалось, в Суднишонках, хоть, правда, деревенька и небольшая, нет избы, где бы кто-нибудь не погиб на войне или муж, или брат, или сын, или зять...