Страница:
- Идет на поправку, - ответил он спокойно и уверенно, будто ничего другого и не могло быть. Вадим говорил одно, а думал другое, я понял это. Но что думает он?
- Велит тебя поцеловать, - неожиданно сказал он. Постоял секунду, наклонился и поцеловал Марью. - Теперь вот надо нам думать.
Вадька стоял и раскачивался, как от зубной боли. Молчал и раскачивался. Марья даже сказала ему:
- Хватит качаться!
- Слушай! - повернулся он ко мне. - А у тебя нет какой-нибудь куртки? До весны. Не бойся, я отдам. - Вадька воодушевлялся с каждым словом, видать, его озарила хорошая идея. - Понимаешь, - объяснил он, - я бы толкнул это пальто на рынке, и мы бы как-нибудь дожили до конца месяца. А там новые карточки!
Я не знал, что ответить. Была ли у меня куртка? Была. Но, если по-честному, я ведь не распоряжался ею. Надо спрашивать разрешения мамы. А она станет обсуждать это с бабушкой. Значит, разрешение требовалось от обеих.
"Вот ведь как, - оборвал я себя. - На словах сочувствовать, конечно, легко. А как до дела, так сразу всякие объяснения и сложности!"
- Пошли ко мне! - сказал я Вадьке решительно.
* * *
Зайти к нам они отказались, как я ни уговаривал.
- Мы подождем здесь, - говорил Вадим. - Подождем здесь.
В конце концов, мы разобрались, поняли тяжкое положение друг друга. Я, что ни говори, должен был бы показать, кому я прошу отдать мою куртку до весны. Но и Вадиму, как выяснилось, было неловко. Мне ведь потребовались бы доказательства. А Вадиму слушать про себя не хотелось. Ведь я и про столовую должен был рассказать.
В общем, я согласился. Уступил. Попросил только Вадика и. Марью стать под нашими окнами, чтобы мне было хоть кого показать.
Дома оказалась одна бабушка.
Бросив портфель у порога, не раздеваясь, не слушая ее упреков в том, что опять стал последним бродягой, я уселся на стул возле нее и с жаром принялся рассказывать про шакалов в восьмой столовой, про Вадима, про его маленькую сестру, про драку с целой шайкой, из которой мой новый друг вышел победителем, про то, что он не ел пять дней, а карточки потеряны и мать лежит в тифозных бараках, уже поправляется, но вот есть такая идея: продать хорошее пальто. Так как бы насчет моей курточки? Одолжить? До весны! До тепла! Это же всего месяц!
Чтобы быть доказательным, я подтащил бабушку к окну и показал ей Вадика и Марью.
Они стояли внизу, два темных человечка в синеющих сумерках, один побольше, другой поменьше, и, наверное, оттого, что смотрел я сверху, плечи их казались мне опущенными, будто топчутся на снегу не пацан и девчонка, а два сгорбленных карлика.
Что удивительного в карликах? Отчего люди показывают на них пальцами? Оттого ведь, что маленькие ростом, а на самом деле взрослые люди или даже старики.
Марья и Вадим тоже совсем взрослые - пришло мне в голову. Взрослые! Им не хватает только роста и знания, чтобы спасти себя.
* * *
Бабушка глядела на них сверху, крепко задумавшись, и сквозь задумчивость свою спрашивала меня очень странным голосом, как заведенная, без всякой интонации, спрашивала меня всякие глупости.
Одну за другой. Даже, кажется, не ожидая моих ответов.
- Разве можно прожить месяц на это пальтишко? И пять дней без еды тоже неправда. Никто не выдержит. А школа где же? Можно в гороно сходить. Эвакуированным помогают, есть специальное учреждение. Ох, сомневаюсь я! Если не вернут? Маму дождаться надо, без нее нельзя.
Не знаю, сколько уж я бился с бабушкой. От окна она отошла, но согласия своего не давала, хотя и возражала тоже странно - молчком. Я, уже распалясь, начал голос повышать - может, она меня лучше так поймет, - но бабушка глядела на меня округлившимися, перепуганными глазами, часто моргала и неуверенно отбивалась.
Мне показалось, она обиделась на меня. Ушла за печку, загремела там кастрюлями, включила керогаз, в миске захлюпала, вкусно запахла завариха.
"Эх, елки, - подумал я, - а ведь Вадька-то с Марьей, кроме единственного куска хлеба, ничего не ели".
Я решился. Подошел к шкафу, где хранилась семейная одежонка, вернее, жалкие ее остатки, повернул ключик, потянул на себя дверцу. Она, как назло, заскрипела - противно, по-козлиному, я напугался: вот выскочит сейчас бабушка, примется стыдить меня и я окажусь вроде как вором в собственном доме. А кому хочется, чтобы про него плохо думали? Я испуганно толкнул дверцу обратно, и она снова заблеяла. Прямо не дверь, а бабушкина союзница.
Пришлось сунуть руки в брюки, независимо, как будто ничего не случилось, обогнуть печку, поводить носом возле кастрюли, спросить: "Завариха?", - а самому украдкой глянуть на бабушку - не заподозрила ли она что?
Но бабушкино лицо было по-прежнему задумчивое, а взгляд отсутствующим. Что-то такое с ней происходило, мне совершенно непонятное и ранее невиданное. Бабушкина задумчивость была до того крепкой, что она набухала огромную миску муки, помешивала завариху, словно готовила ужин не для троих, а для целой роты.
Я быстро вернулся к шкафу, не боясь, решительно и резко рванул на себя дверцу, она коротко визгнула, будто ахнула от моей такой настойчивости.
Куртка, сшитая бабушкой для весны, когда еще не так жарко, но уже и не холодно, походила, скорее, на серый и тонкий балахон, и, еще натягивая ее, я подумал, что вряд ли выручу Вадима - в такой одежке запросто продрогнешь до самых костей, все-таки еще вокруг снег, пусть и рыхлый, а утром поджимают заморозки, так что, выходит, этот худой балахон мой не спасение, а полный риск.
Но когда человек на что-то решается, отступать нельзя, да и все равно должен был я показать Вадиму свою куртку, чтобы не подумал, будто я сдрейфил.
Пальто свое, ворвавшись домой, я не повесил на крюк возле двери, и это меня спасло. Сперва пришлось натянуть на себя куртку, а потом пальто, лежавшее на стуле. Аккуратно застегнув пуговицы, я опять принял независимый вид и прошел мимо бабушки.
- Бауш, - сказал я, - маму подожду на улице. С ребятами.
Она ничего не ответила. Что тут ответишь, когда человек говорит здраво и непреклонно!
В общем, мама застала всех нас в дурацком положении. Я снял пальто, стянул куртку, и Вадим рассматривал ее, прикладывал, будто в магазине, рукава к плечам, подойдет ли, а я зажал свое пальто между ног, помогая ему, излагая сомнения насчет спасительности этого балахона. Марья тоже увлеклась, она, как старушенция какая-нибудь, ворчала на нас обоих, говорила, что Вадька помрет, отбросит копыта, сыграет в ящик, в общем, повторяла всякие мальчишеские выражения, надеясь, видно, что они скорее дойдут до наших мозгов.
Вот тут мама и подошла. Она появилась из-за моей спины. Поэтому я не увидел ее, и она спросила прямо у меня над ухом:
- Что происходит?
Вадька и Марья замерли, готовые отбежать в сторону, а перепугался все-таки больше всех именно я. Во-первых, потому, что мама возникла неожиданно, точнее, в самую неподходящую минуту, застав меня врасплох, а во-вторых, одно дело, когда готовишься к разговору заранее, тут и лицо, улыбка твоя, и шаг, и сама фигура тебе помогают, и совсем другое, когда говорить, да еще того важнее - убеждать принимаешься с ходу, через плечо, хочешь не хочешь, а первые слова всегда выходят вроде оправдания.
Напрягаясь, стараясь вложить в собственные слова всю силу убеждения и в то же время обходя неудобные моменты, щадя самолюбие Вадика и Марьи, я попробовал объяснить суть моего переодевания.
Вышло куцо и непонятно.
Мама решила, что меня, простофилю, облапошили. Еще бы, что это значит - дать куртку на время, до весны, пацану, которого она видит первый раз! И мама сказала, избрав самую краткую и решительную форму приказа:
- Ну-ка марш домой!
Я понимал, что она не разобралась только из-за меня, из-за моего путаного объяснения, но мама тоже поступала нехорошо - приказывала мне при людях, приказывала, не докопавшись до сути, и, значит, не доверяла мне, будто я лопух последний, стану дарить курточку безо всяких причин, не зная будто, что за каждую тряпку на рынке можно выменять драгоценную еду? Даже яйца!
Поколебавшись, я положил свое пальто на снег, аккуратно положил, понимая, что от моего поведения, от моей разумности зависит сама справедливость и моя, пусть мальчишечья, но честь, - я аккуратно положил пальто на снег, вместо того чтобы просто одеться, подошел к маме, взял ее за рукав и с силой отвел в сторону. На несколько шагов.
- Оденься! - сказала она встревоженно. Ха, но какое это имело сейчас значение?
Снова, уже с другим лицом и другими, видимо, интонациями, я стал рассказывать маме весь свой день. Теперь она слушала внимательно. Поглядывала на Вадика и Марью. Не перебивала.
Потом повторила:
- Оденься!
А сама пошла к ребятам.
- Пойдемте к нам! - строго сказала она.
Но Вадим покачал головой.
Мама, кажется, чуточку смутилась. Она молчала, что-то такое обдумывая, и это молчание ей помогло, потому что мама придумала хорошие слова.
Смягчив голос, она сказала:
- Пойдемте к нам, ребята, я вас приглашаю.
Я тоже засуетился, надел свое пальто, Вадим протянул мне куртку, переступил с ноги на ногу, и мы пошли к нашим дверям. Тем временем мама негромко и не сердито поругивала меня.
- Ребята совсем продрогли, - говорила она. - А ты не мог их привести домой? Подождали бы меня, вместе решили бы, как быть.
Бабушка вывалилась у меня из головы, не до того было, зато мы у нее из головы не выходили, оказалось. Едва вошли, едва я назвал Марью и Вадика, как она потащила всех к умывальнику, заставила мыть руки, усадила за стол и перед каждым поставила по тарелке дымящейся аппетитной заварихи с лужицей масла посередине.
Все неловко молчали, и, чтобы сгладить эту неловкость, бабушка завела разговор про последние известия - она их слушала чаще, чем все мы, - про то, что вот уже и конец войны, не за горами опять мирная жизнь, когда в магазинах совершенно свободно и без всяких там карточек будут продаваться и хлеб, и мука, и молоко, и даже колбаса всякой толщины, вот будет благодать!..
Так уж как-то вышло, что разговоры про скорую мирную жизнь получались у нас тихими, осторожными, как бы даже священными разговорами, - каждый мечтал об этом, точно о высшей мере счастья. Когда кто-нибудь из нас заговаривал об этом, остальные старались есть тише, задумывались, смотрели друг на дружку просветленно, с надеждой. Мы и сейчас притихли - мама, бабушка и я, - но Вадим и Марья будто оглохли. Они стучали ложками, торопливо глотали завариху и не обращали ровно никакого внимания на бабушкины мечтания. Бабушка деликатно умолкла. Потом принесла всем добавки. Затем еще Вадику и Марье.
Они отложили ложки, и я отметил про себя, что в глазах у ребят появилась какая-то муть. "Вот елки, - подумал я, - им, наверное, нехорошо, ведь всем известно, что после голода нельзя есть много, так и помереть можно. Нам об этом говорила Анна Николаевна".
Но муть была совсем другая. Марья положила руки на стол, а на руки уронила голову и тотчас, будто по волшебству, уснула.
Вадька спал по-другому. Чуть отвалившись на спинку стула, столбиком, сидя, открыв рот и повесив голову набок.
* * *
Втроем мы перетащили Марью и Вадика на мою кровать, и они даже на мгновение не очнулись. Казалось, это не сон, а тяжелое, может, смертельное ранение и ребята лежат без сознания.
- О-хо-хо! - вздыхала бабушка, покачивая головой. - До чего же голодуха детей доводит! До чего доводит!
- Где хоть они живут? - негромко спрашивала меня мама.
Я пожимал плечами.
- Какая хоть у них фамилия?.. В каких школах учатся?
Но и этого я не знал.
Аккуратно приподнимая Марью, мама сняла с нее платьишко, внимательно, по швам, оглядела его, потом встряхнула, повесила на спинку стула.
- Платьице чистое, - сказала она бабушке, - латаное, но ухоженное.
- Да и он не запущенный, - ответила бабушка. - Пальтишко и правда новое, ботинки тоже.
- Видать, - подхватила мама, - хозяйку в больницу отправили недавно.
Разглядывая одежду Марьи и Вадима, бабушка и мама будто их документы рассматривали. Молодцы, ничего не скажешь! Женский взгляд видит такое, на что обычный человек внимания не обратит.
- Раз все новое, - сказала под конец бабушка, - значит, крепко бедствуют. Все выдано по ордерам, все получено в помощь.
Мама решительно взяла Марьин портфель, открыла его - я и пикнуть не успел, - принялась перебирать содержимое.
Я догадался, что она ищет тетрадку, ведь на обложках все пишут класс и школу, там и место для этого есть. Но Марьины тетрадки - их оказалось три - были сшиты из обыкновенной газеты. Разрезали газету, прихватили листки иглой и белой ниткой, получилась тетрадка. И на ней - имя, фамилия, класс, предмет. "Арифметика", "Русский язык". В портфеле была и чистая, неподписанная тетрадка с хорошей бумагой, очень правда, тонкая, листы больше чем наполовину уже выдраны, и я догадался, что на этой бумаге ребята писали записки своей маме в больницу.
Так мы узнали фамилию Марьи и Вадима: Русаковы.
Мамины глаза наливались решимостью, морщины на ее лбу сошлись к переносице - она готовилась к действиям. Но я вспомнил почту и письмо, которое мы отнесли в тифозную больницу. Я представил свою маму на месте их мамы, представил на минуточку, что, кроме тифа, у мамы еще больное сердце, как у мамы Вадика и Марьи, и что бабушки у меня нет, а я потерял карточки и могу, могу сообщить об этом маме, имею такое право, но все-таки никак не могу, потому что она и так там плачет - не из-за себя плачет, не из-за своей болезни, а от страха, от беспокойства за меня, да еще, окажется, я карточки потерял и должен загнуться с голодухи. Нет уж! Правильно поступали Вадим и Марья! Как ни крути, из двух бед надо всегда выбирать ту, которая больше, о ней помнить, с ней бороться, пока достает сил, а ту, которая меньше, одолевать втихомолку, придумывая что угодно, шакаля даже, если придется, только не сдаваясь, не допуская, чтобы большая беда победила.
И я сказал маме:
- Ни за что! Ни за что нельзя, чтобы она узнала. Представляешь - она умрет?
Мама, конечно, поняла, о чем я говорю. Она опустила голову, нахмурилась еще сильнее, спрятала Марьины тетрадки в портфель.
- Но что-то надо делать! Как-то помочь!
Она посмотрела выразительным взглядом на бабушку. Та понурилась, о чем-то задумавшись, потом сказала:
- Ну, на неделю у нас пороху хватит.
Теперь понял я: бабушка говорила о заварихе. Вернее, о запасе нашей еды.
- Это не выход, - проговорила мама. - Надо что-то придумать.
- Может, в военкомат? - спросила бабушка.
- В военкомат! - решительно сказала мама. - В собес! В гороно! Да мало ли разных учреждений, которые помогают, должны помочь! Виданное ли дело: два ребенка от голода ну только что не помирают!
Мама рассердилась на кого-то, неизвестно на кого, лицо ее порозовело, она встала и принялась повязывать платок, но глянула на Вадика и Марью, села.
- Куда ж я без них-то? - спросила она. - Без них нельзя.
А они спали. И будить их было жалко.
* * *
Они проспали как убитые до самого утра.
Мне мама устроила постель на стульях. Составила их рядком, спинки через каждый стул в разную сторону, посередке стеганое одеяло, сверху байковое, и получилось гнездо - лучше некуда. Только ребята не видели.
Но я расшатал все-таки за ночь свое гнездо. Под утро - уже вставать пора было - свалился на пол, сперва напугался, потом вспомнил, что со мной, и расхохотался. Всех поднял смехом. Не так уж и плохо, в конце концов, начинать день с улыбки.
Бабушка и мама быстро оделись, застучали в прихожей, полилась вода из ведра, зацокал носик умывальника.
Марья сидела на краешке кровати растерянная, обхватив себя за плечи, искала глазами платье, Вадька отряхивал брюки - так ведь и проспал в них, мама и бабушка не решились его раздеть; правильно сделали: зачем смущать человека?
Вадим, похоже, злился на себя. Как тогда, в столовой, не смотрел на меня. Хорошо еще, мамы и бабушки не было в комнате.
- Ну чего ты! - толкнул я его в плечо.
Он будто того и ждал - хоть словечка, хоть улыбки.
- Черт его знает, что такое! - пробурчал Вадим. - Будто в яму провалился. Ничего не помню. Вот сижу за столом, и вот проснулся.
- Правда, чего это с нами было? - спросила Марья.
Бабушка и мама стояли в дверном проеме, глядели на нас и улыбались, но Вадька повернулся к ним спиной, не видел.
- Ты, Марья, маленькая, - сказал он, по-взрослому вздохнув, - поэтому не знаешь. Сытость, как и голод, с ног сбить может. Если неожиданно.
- Будто кто-то подошел и сбоку стукнул? - спросила она.
- Точно! - засмеялся Вадим.
И правда, была тогда у нас такая забава. Подойти к приятелю со спины, сложить обе руки вместе, чтоб удар посильней был, и стукнуть сбоку по плечу. Можно и свалить, если удар покрепче.
- Ну-ка, бойцы, - сказала мама, - скорей к умывальнику.
В руках она держала отутюженное Марьино платье, и девчонка вскрикнула:
- Ох! Как при маме!
Мама спешила в госпиталь, поэтому завтрак получился очень торопливый и нескладный, но кто тогда думал об этом, ведь жили мы все лишь бы, лишь бы.
Лишь бы дожить до новых карточек, лишь бы перехватить чего-нибудь съедобного, лишь бы скорей на работу, в школу, лишь бы дожить до победы. Война затянулась, голод и холод одолевали постоянно, и к ним уже попривыкли, только вот к войне никто привыкать не хотел, все торопили ее, откладывая радость, удовольствие да, кажется, и саму жизнь до лучших времен, до мирных дней.
Так что мамину торопливость никто не принял за невежливость. Каждому ясно: некогда, уже утро, нужно на работу.
Мама спрашивала Вадима, и он отвечал, при этом часто повторяя одно и то же: он просит ничего не делать, очень просит.
Она спросила, где живут ребята, где работала их мама, жив ли отец. Отец погиб давно, в сорок первом, а вот на мамину работу ходить не надо. Почему - Вадим не сказал. Но мы все это знали.
Мама убежала, наказав нам явиться вечером.
- Непременно, обязательно, во что бы то ни стало, - сказала она и, одевшись, убежала.
Вадим, оказалось, учился во вторую смену, но нам с Марьей было пора. Он тоже оделся.
Бабушка предложила Вадьке остаться, он отказался наотрез.
- Мне Марью надо проводить, - сказал он, - потом домой, прибраться, вообще проведать.
Марья оказалась дисциплинированной ученицей, бежала впереди нас, охала, что опоздает, пока Вадька не отпустил ее.
- Хорошо, - сказал он, - беги. - А мне объяснил: - До школы недалеко, все перекрестки уже прошли.
Перекрестки! Я что-то не слышал, чтоб на наших перекрестках случались происшествия. Лошадь наедет? Так они тянутся едва-едва, выбиваясь из последних сил, по рыхлому весеннему снегу. Машин мало, а если уж идет, шоферша - тыловые газогенераторки водили больше женщины - все уши пробибикает, подъезжая к перекрестку. Осторожные, такой уж женский характер.
Но я, между прочим, тоже опаздывал, а Вадим никак не мог этого понять.
- Ну, ладно, - сказал я, - вечером приходите, мне пора.
И прибавил газу.
- А ты что, - спросил меня Вадим вдогонку, - никогда уроков не пропускал?
Я остановился как вкопанный. Вот такой силой, будто магнит, обладал Вадим.
- Конечно, нет, - пожал я плечами.
Он вздохнул, пробормотал под нос, но так, чтобы я расслышал:
- Вот чудак! Да так ведь вся жизнь мимо пройдет.
Мы сделали несколько шагов вместе.
- Ну, ладно, - сказал он, обращаясь уже не к себе, а ко мне, - дуй. А я вот сегодня, пожалуй, в школу не пойду.
Сипло, сначала будто нехотя, потом все решительнее и громче загудели в разных углах города заводские гудки. А мне оставалось еще два квартала. Все! На первый урок я опоздал. Раньше бы я припустил, гнал до пота, ворвался бы, мокрый, в класс, покаялся бы перед Анной Николаевной - тут уж лучше всего признаться, что виноват, долго собирался или проспал, словом, сказать правду, получить помилование и сесть, но теперь я шел, равняя свой шаг с походкой Вадима, и успокаивал себя: один урок можно!
- Почему ты не пойдешь в школу? - спросил я его.
- Надо что-то делать, - проговорил он печально и глубокомысленно. Я уже хотел было посочувствовать ему, но тут он сказанул такое, что я опешил: - Сперва пойду в столовку. - После паузы добавил, усмехнувшись: Пошакалю.
Ну да, ну конечно, корил я себя. Вообразил, что Вадим тебе близкий друг, хотя знакомы-то без году неделя - меньше суток. Вообще, что я знаю о нем? И почему он должен чувствовать себя обязанным только оттого, что поел у нас заварихи да уснул, сморенный едой?
На самом-то деле он чужой, лишь са-амую чуточку знакомый парень, и если, поев, он опять тащится шакалить в восьмую столовую, значит, он злобный человек, вот и все. Негодяй, отбирающий куски хлеба у слабых девчонок.
Мне стало противно. Я чуть прибавил шагу и посмотрел на Вадима. Может, он шутит, разыгрывает меня? Всякие розыгрыши были тогда в ходу. Но он смотрел вперед задумчиво, даже тоскливо. Казалось, он видит что-то сквозь снег на дороге, сквозь, может, даже землю, что-то видит такое, что недоступно мне. Совсем как наша учительница Анна Николаевна.
Я все-таки не утерпел, хотя это был стыдный и даже позорный вопрос. Я долго думал, как бы задать его необидней, но, когда думаешь о деликатности, всегда получается самое грубое.
- Ты что, не наелся? - спросил я. И покраснел.
Вадим посмотрел на меня сверху вниз. Без всякого удивления или любопытства посмотрел и ответил:
- Наелся. Но вечером надо чем-то Машку кормить. И завтра тоже.
В глаза он называл сестру только Марьей, торжественно получалось, ничего не скажешь. А сейчас назвал попросту. За глаза человек всегда искренней. Мимоходом я подумал, что, называя сестру полным именем, Вадька, пожалуй, старается воспитывать ее. Но главное было не это. Меня поражала его глупость. Мама же ясно пригласила их вечером к нам. Значит, будем есть.
- Но моя мама вас пригласила! - сказал я, не скрывая своей досады.
Он опять посмотрел на меня сверху вниз.
- Твоя мама, - сказал он совсем как взрослый, - не обязана нас кормить. - Он еще глянул на меня. И спросил, точно учитель: - Ты понял?
После этих слов я решил про себя: в школу сегодня не пойду.
Мне было стыдно перед Вадимом. Я готов искупить вину. За свои дурные мысли о нем я должен расплатиться.
Надо же! Думал о нем - он жадный. Думал - негодяй.
А он! Благороднейший из благородных!
Это бывает часто, во все времена, - в голодные дни войны и когда беды нет, а есть мирное, счастливое небо: мальчишка помладше, точно верный оруженосец, готов следовать за мальчишкой, который едва старше его.
Рыцарь идет, рыцарь говорит, рыцарь поет, рыцарь молчит, и все, даже молчание любимого рыцаря, кажется оруженосцу значительным и важным.
Счастливы оба.
* * *
Я думал, мы будем гулять, просто шляться, но Вадим двигался скорым шагом, и приходилось поторапливаться, чтобы не отстать от него. Время от времени он останавливался и молча смотрел на меня терпеливыми глазами.
- Ты что? - спрашивал я.
- Отдохни, - предлагал он.
Сперва я неопределенно хмыкнул: с чего он взял, будто я устал? Но потом хмыкать перестал. Мы уже прошли километров пять, наверное. Перед этим получился такой разговор.
- А ведь ты и вчера в школе не был, - догадался я.
- Не успеваю, - ответил Вадим. - Пока все обойдешь...
- А где ты ходишь?
- Ты думаешь, одной восьмой столовкой прокормишься?
Что-то не сходились концы с концами, я сразу это сообразил. Ну, неделю назад они потеряли карточки, тут все ясно. Но если человек шакалит всего неделю, откуда он все знает-то? Все столовые?
Вадька будто услышал меня. Понял незаданный вопрос.
- Мама у нас часто болеет, - сказал он. И вздохнул: - Так что приходится.
Он оживился, стал рассказывать.
- Самое хорошее место - вокзал, - сказал он. - А самые добрые люди солдаты. Мне целую буханку хлеба однажды дали, - повеселел он. - А в другой раз банку американской тушенки. А еще раз - пачку шоколада. Представляешь? - Он даже хохотнул. - Лучше всего дают, когда на фронт едут! А когда с фронта, разве что сухарь получишь. Понятно. Хотят домой привезти. Сейчас всем худо.
- Так давай на вокзал, - предложил я. - Вдвоем больше выпросим.
- Там гоняют, - вздохнул Вадька. - На перрон за деньги пускают, да и то к приходу поезда. А так заберешься - в милицию тащат. Или к военному коменданту. К нему - лучше.
- Почему? - удивился я. Военная комендатура, да еще на вокзале, ловила всяких шпиков, я это знал, проверяли документы не только у солдат, но у всех мужчин: нет ли дезертиров?
- Он всегда отпускает, - ответил Вадька. - Да еще чего-нибудь даст, хлеба например. Там добрый дядька есть, однорукий. А вот мильтонши пристают, будто липучки: где живешь да как фамилия... Я там предупреждение имею, два раза попадал. Больше нельзя. Особенно теперь. - Он опять вздохнул, как старик. - Что будет с Машкой? Нет, рисковать нельзя.
И мы пошли, где попроще. Топали уже где-то на окраине. Я тут и не был никогда, хотя город для меня родной, а Вадька здесь только в эвакуации. Ну и словечко!
С уроками сегодня я уже распростился. На первый опоздал. Ко второму не успел. Ну а являться на третий урок просто глупо. Анна Николаевна потребует веских объяснений, еще хуже - записки от мамы: в чем, мол, дело, какая причина для прогула. Будь что будет, махнул я рукой. И вот мы брели где-то на окраине, по неизвестной улице, и я, по правде говоря, старательно запоминал все повороты: уж очень подозрительно поглядывали на нас незнакомые ребята.
Одни лупили снежками друг в друга - весна вышла затяжная, то таяло, то вдруг погода свирепела, валил снег, и город утопал почти что в январских сугробах, - другие были на лыжах, улица кренилась вниз, кое-где довольно круто, и получалась хорошая горка - не зря весь снег укатан. Стояли на горке и бездельные пацаны, сунув руки в карманы; некоторые курили. И все эти ребята - и те, кто кидался снежками, и те, кто катался, и бездельники - при нашем приближении переставали смеяться и хмуро поглядывали на нас.
- Велит тебя поцеловать, - неожиданно сказал он. Постоял секунду, наклонился и поцеловал Марью. - Теперь вот надо нам думать.
Вадька стоял и раскачивался, как от зубной боли. Молчал и раскачивался. Марья даже сказала ему:
- Хватит качаться!
- Слушай! - повернулся он ко мне. - А у тебя нет какой-нибудь куртки? До весны. Не бойся, я отдам. - Вадька воодушевлялся с каждым словом, видать, его озарила хорошая идея. - Понимаешь, - объяснил он, - я бы толкнул это пальто на рынке, и мы бы как-нибудь дожили до конца месяца. А там новые карточки!
Я не знал, что ответить. Была ли у меня куртка? Была. Но, если по-честному, я ведь не распоряжался ею. Надо спрашивать разрешения мамы. А она станет обсуждать это с бабушкой. Значит, разрешение требовалось от обеих.
"Вот ведь как, - оборвал я себя. - На словах сочувствовать, конечно, легко. А как до дела, так сразу всякие объяснения и сложности!"
- Пошли ко мне! - сказал я Вадьке решительно.
* * *
Зайти к нам они отказались, как я ни уговаривал.
- Мы подождем здесь, - говорил Вадим. - Подождем здесь.
В конце концов, мы разобрались, поняли тяжкое положение друг друга. Я, что ни говори, должен был бы показать, кому я прошу отдать мою куртку до весны. Но и Вадиму, как выяснилось, было неловко. Мне ведь потребовались бы доказательства. А Вадиму слушать про себя не хотелось. Ведь я и про столовую должен был рассказать.
В общем, я согласился. Уступил. Попросил только Вадика и. Марью стать под нашими окнами, чтобы мне было хоть кого показать.
Дома оказалась одна бабушка.
Бросив портфель у порога, не раздеваясь, не слушая ее упреков в том, что опять стал последним бродягой, я уселся на стул возле нее и с жаром принялся рассказывать про шакалов в восьмой столовой, про Вадима, про его маленькую сестру, про драку с целой шайкой, из которой мой новый друг вышел победителем, про то, что он не ел пять дней, а карточки потеряны и мать лежит в тифозных бараках, уже поправляется, но вот есть такая идея: продать хорошее пальто. Так как бы насчет моей курточки? Одолжить? До весны! До тепла! Это же всего месяц!
Чтобы быть доказательным, я подтащил бабушку к окну и показал ей Вадика и Марью.
Они стояли внизу, два темных человечка в синеющих сумерках, один побольше, другой поменьше, и, наверное, оттого, что смотрел я сверху, плечи их казались мне опущенными, будто топчутся на снегу не пацан и девчонка, а два сгорбленных карлика.
Что удивительного в карликах? Отчего люди показывают на них пальцами? Оттого ведь, что маленькие ростом, а на самом деле взрослые люди или даже старики.
Марья и Вадим тоже совсем взрослые - пришло мне в голову. Взрослые! Им не хватает только роста и знания, чтобы спасти себя.
* * *
Бабушка глядела на них сверху, крепко задумавшись, и сквозь задумчивость свою спрашивала меня очень странным голосом, как заведенная, без всякой интонации, спрашивала меня всякие глупости.
Одну за другой. Даже, кажется, не ожидая моих ответов.
- Разве можно прожить месяц на это пальтишко? И пять дней без еды тоже неправда. Никто не выдержит. А школа где же? Можно в гороно сходить. Эвакуированным помогают, есть специальное учреждение. Ох, сомневаюсь я! Если не вернут? Маму дождаться надо, без нее нельзя.
Не знаю, сколько уж я бился с бабушкой. От окна она отошла, но согласия своего не давала, хотя и возражала тоже странно - молчком. Я, уже распалясь, начал голос повышать - может, она меня лучше так поймет, - но бабушка глядела на меня округлившимися, перепуганными глазами, часто моргала и неуверенно отбивалась.
Мне показалось, она обиделась на меня. Ушла за печку, загремела там кастрюлями, включила керогаз, в миске захлюпала, вкусно запахла завариха.
"Эх, елки, - подумал я, - а ведь Вадька-то с Марьей, кроме единственного куска хлеба, ничего не ели".
Я решился. Подошел к шкафу, где хранилась семейная одежонка, вернее, жалкие ее остатки, повернул ключик, потянул на себя дверцу. Она, как назло, заскрипела - противно, по-козлиному, я напугался: вот выскочит сейчас бабушка, примется стыдить меня и я окажусь вроде как вором в собственном доме. А кому хочется, чтобы про него плохо думали? Я испуганно толкнул дверцу обратно, и она снова заблеяла. Прямо не дверь, а бабушкина союзница.
Пришлось сунуть руки в брюки, независимо, как будто ничего не случилось, обогнуть печку, поводить носом возле кастрюли, спросить: "Завариха?", - а самому украдкой глянуть на бабушку - не заподозрила ли она что?
Но бабушкино лицо было по-прежнему задумчивое, а взгляд отсутствующим. Что-то такое с ней происходило, мне совершенно непонятное и ранее невиданное. Бабушкина задумчивость была до того крепкой, что она набухала огромную миску муки, помешивала завариху, словно готовила ужин не для троих, а для целой роты.
Я быстро вернулся к шкафу, не боясь, решительно и резко рванул на себя дверцу, она коротко визгнула, будто ахнула от моей такой настойчивости.
Куртка, сшитая бабушкой для весны, когда еще не так жарко, но уже и не холодно, походила, скорее, на серый и тонкий балахон, и, еще натягивая ее, я подумал, что вряд ли выручу Вадима - в такой одежке запросто продрогнешь до самых костей, все-таки еще вокруг снег, пусть и рыхлый, а утром поджимают заморозки, так что, выходит, этот худой балахон мой не спасение, а полный риск.
Но когда человек на что-то решается, отступать нельзя, да и все равно должен был я показать Вадиму свою куртку, чтобы не подумал, будто я сдрейфил.
Пальто свое, ворвавшись домой, я не повесил на крюк возле двери, и это меня спасло. Сперва пришлось натянуть на себя куртку, а потом пальто, лежавшее на стуле. Аккуратно застегнув пуговицы, я опять принял независимый вид и прошел мимо бабушки.
- Бауш, - сказал я, - маму подожду на улице. С ребятами.
Она ничего не ответила. Что тут ответишь, когда человек говорит здраво и непреклонно!
В общем, мама застала всех нас в дурацком положении. Я снял пальто, стянул куртку, и Вадим рассматривал ее, прикладывал, будто в магазине, рукава к плечам, подойдет ли, а я зажал свое пальто между ног, помогая ему, излагая сомнения насчет спасительности этого балахона. Марья тоже увлеклась, она, как старушенция какая-нибудь, ворчала на нас обоих, говорила, что Вадька помрет, отбросит копыта, сыграет в ящик, в общем, повторяла всякие мальчишеские выражения, надеясь, видно, что они скорее дойдут до наших мозгов.
Вот тут мама и подошла. Она появилась из-за моей спины. Поэтому я не увидел ее, и она спросила прямо у меня над ухом:
- Что происходит?
Вадька и Марья замерли, готовые отбежать в сторону, а перепугался все-таки больше всех именно я. Во-первых, потому, что мама возникла неожиданно, точнее, в самую неподходящую минуту, застав меня врасплох, а во-вторых, одно дело, когда готовишься к разговору заранее, тут и лицо, улыбка твоя, и шаг, и сама фигура тебе помогают, и совсем другое, когда говорить, да еще того важнее - убеждать принимаешься с ходу, через плечо, хочешь не хочешь, а первые слова всегда выходят вроде оправдания.
Напрягаясь, стараясь вложить в собственные слова всю силу убеждения и в то же время обходя неудобные моменты, щадя самолюбие Вадика и Марьи, я попробовал объяснить суть моего переодевания.
Вышло куцо и непонятно.
Мама решила, что меня, простофилю, облапошили. Еще бы, что это значит - дать куртку на время, до весны, пацану, которого она видит первый раз! И мама сказала, избрав самую краткую и решительную форму приказа:
- Ну-ка марш домой!
Я понимал, что она не разобралась только из-за меня, из-за моего путаного объяснения, но мама тоже поступала нехорошо - приказывала мне при людях, приказывала, не докопавшись до сути, и, значит, не доверяла мне, будто я лопух последний, стану дарить курточку безо всяких причин, не зная будто, что за каждую тряпку на рынке можно выменять драгоценную еду? Даже яйца!
Поколебавшись, я положил свое пальто на снег, аккуратно положил, понимая, что от моего поведения, от моей разумности зависит сама справедливость и моя, пусть мальчишечья, но честь, - я аккуратно положил пальто на снег, вместо того чтобы просто одеться, подошел к маме, взял ее за рукав и с силой отвел в сторону. На несколько шагов.
- Оденься! - сказала она встревоженно. Ха, но какое это имело сейчас значение?
Снова, уже с другим лицом и другими, видимо, интонациями, я стал рассказывать маме весь свой день. Теперь она слушала внимательно. Поглядывала на Вадика и Марью. Не перебивала.
Потом повторила:
- Оденься!
А сама пошла к ребятам.
- Пойдемте к нам! - строго сказала она.
Но Вадим покачал головой.
Мама, кажется, чуточку смутилась. Она молчала, что-то такое обдумывая, и это молчание ей помогло, потому что мама придумала хорошие слова.
Смягчив голос, она сказала:
- Пойдемте к нам, ребята, я вас приглашаю.
Я тоже засуетился, надел свое пальто, Вадим протянул мне куртку, переступил с ноги на ногу, и мы пошли к нашим дверям. Тем временем мама негромко и не сердито поругивала меня.
- Ребята совсем продрогли, - говорила она. - А ты не мог их привести домой? Подождали бы меня, вместе решили бы, как быть.
Бабушка вывалилась у меня из головы, не до того было, зато мы у нее из головы не выходили, оказалось. Едва вошли, едва я назвал Марью и Вадика, как она потащила всех к умывальнику, заставила мыть руки, усадила за стол и перед каждым поставила по тарелке дымящейся аппетитной заварихи с лужицей масла посередине.
Все неловко молчали, и, чтобы сгладить эту неловкость, бабушка завела разговор про последние известия - она их слушала чаще, чем все мы, - про то, что вот уже и конец войны, не за горами опять мирная жизнь, когда в магазинах совершенно свободно и без всяких там карточек будут продаваться и хлеб, и мука, и молоко, и даже колбаса всякой толщины, вот будет благодать!..
Так уж как-то вышло, что разговоры про скорую мирную жизнь получались у нас тихими, осторожными, как бы даже священными разговорами, - каждый мечтал об этом, точно о высшей мере счастья. Когда кто-нибудь из нас заговаривал об этом, остальные старались есть тише, задумывались, смотрели друг на дружку просветленно, с надеждой. Мы и сейчас притихли - мама, бабушка и я, - но Вадим и Марья будто оглохли. Они стучали ложками, торопливо глотали завариху и не обращали ровно никакого внимания на бабушкины мечтания. Бабушка деликатно умолкла. Потом принесла всем добавки. Затем еще Вадику и Марье.
Они отложили ложки, и я отметил про себя, что в глазах у ребят появилась какая-то муть. "Вот елки, - подумал я, - им, наверное, нехорошо, ведь всем известно, что после голода нельзя есть много, так и помереть можно. Нам об этом говорила Анна Николаевна".
Но муть была совсем другая. Марья положила руки на стол, а на руки уронила голову и тотчас, будто по волшебству, уснула.
Вадька спал по-другому. Чуть отвалившись на спинку стула, столбиком, сидя, открыв рот и повесив голову набок.
* * *
Втроем мы перетащили Марью и Вадика на мою кровать, и они даже на мгновение не очнулись. Казалось, это не сон, а тяжелое, может, смертельное ранение и ребята лежат без сознания.
- О-хо-хо! - вздыхала бабушка, покачивая головой. - До чего же голодуха детей доводит! До чего доводит!
- Где хоть они живут? - негромко спрашивала меня мама.
Я пожимал плечами.
- Какая хоть у них фамилия?.. В каких школах учатся?
Но и этого я не знал.
Аккуратно приподнимая Марью, мама сняла с нее платьишко, внимательно, по швам, оглядела его, потом встряхнула, повесила на спинку стула.
- Платьице чистое, - сказала она бабушке, - латаное, но ухоженное.
- Да и он не запущенный, - ответила бабушка. - Пальтишко и правда новое, ботинки тоже.
- Видать, - подхватила мама, - хозяйку в больницу отправили недавно.
Разглядывая одежду Марьи и Вадима, бабушка и мама будто их документы рассматривали. Молодцы, ничего не скажешь! Женский взгляд видит такое, на что обычный человек внимания не обратит.
- Раз все новое, - сказала под конец бабушка, - значит, крепко бедствуют. Все выдано по ордерам, все получено в помощь.
Мама решительно взяла Марьин портфель, открыла его - я и пикнуть не успел, - принялась перебирать содержимое.
Я догадался, что она ищет тетрадку, ведь на обложках все пишут класс и школу, там и место для этого есть. Но Марьины тетрадки - их оказалось три - были сшиты из обыкновенной газеты. Разрезали газету, прихватили листки иглой и белой ниткой, получилась тетрадка. И на ней - имя, фамилия, класс, предмет. "Арифметика", "Русский язык". В портфеле была и чистая, неподписанная тетрадка с хорошей бумагой, очень правда, тонкая, листы больше чем наполовину уже выдраны, и я догадался, что на этой бумаге ребята писали записки своей маме в больницу.
Так мы узнали фамилию Марьи и Вадима: Русаковы.
Мамины глаза наливались решимостью, морщины на ее лбу сошлись к переносице - она готовилась к действиям. Но я вспомнил почту и письмо, которое мы отнесли в тифозную больницу. Я представил свою маму на месте их мамы, представил на минуточку, что, кроме тифа, у мамы еще больное сердце, как у мамы Вадика и Марьи, и что бабушки у меня нет, а я потерял карточки и могу, могу сообщить об этом маме, имею такое право, но все-таки никак не могу, потому что она и так там плачет - не из-за себя плачет, не из-за своей болезни, а от страха, от беспокойства за меня, да еще, окажется, я карточки потерял и должен загнуться с голодухи. Нет уж! Правильно поступали Вадим и Марья! Как ни крути, из двух бед надо всегда выбирать ту, которая больше, о ней помнить, с ней бороться, пока достает сил, а ту, которая меньше, одолевать втихомолку, придумывая что угодно, шакаля даже, если придется, только не сдаваясь, не допуская, чтобы большая беда победила.
И я сказал маме:
- Ни за что! Ни за что нельзя, чтобы она узнала. Представляешь - она умрет?
Мама, конечно, поняла, о чем я говорю. Она опустила голову, нахмурилась еще сильнее, спрятала Марьины тетрадки в портфель.
- Но что-то надо делать! Как-то помочь!
Она посмотрела выразительным взглядом на бабушку. Та понурилась, о чем-то задумавшись, потом сказала:
- Ну, на неделю у нас пороху хватит.
Теперь понял я: бабушка говорила о заварихе. Вернее, о запасе нашей еды.
- Это не выход, - проговорила мама. - Надо что-то придумать.
- Может, в военкомат? - спросила бабушка.
- В военкомат! - решительно сказала мама. - В собес! В гороно! Да мало ли разных учреждений, которые помогают, должны помочь! Виданное ли дело: два ребенка от голода ну только что не помирают!
Мама рассердилась на кого-то, неизвестно на кого, лицо ее порозовело, она встала и принялась повязывать платок, но глянула на Вадика и Марью, села.
- Куда ж я без них-то? - спросила она. - Без них нельзя.
А они спали. И будить их было жалко.
* * *
Они проспали как убитые до самого утра.
Мне мама устроила постель на стульях. Составила их рядком, спинки через каждый стул в разную сторону, посередке стеганое одеяло, сверху байковое, и получилось гнездо - лучше некуда. Только ребята не видели.
Но я расшатал все-таки за ночь свое гнездо. Под утро - уже вставать пора было - свалился на пол, сперва напугался, потом вспомнил, что со мной, и расхохотался. Всех поднял смехом. Не так уж и плохо, в конце концов, начинать день с улыбки.
Бабушка и мама быстро оделись, застучали в прихожей, полилась вода из ведра, зацокал носик умывальника.
Марья сидела на краешке кровати растерянная, обхватив себя за плечи, искала глазами платье, Вадька отряхивал брюки - так ведь и проспал в них, мама и бабушка не решились его раздеть; правильно сделали: зачем смущать человека?
Вадим, похоже, злился на себя. Как тогда, в столовой, не смотрел на меня. Хорошо еще, мамы и бабушки не было в комнате.
- Ну чего ты! - толкнул я его в плечо.
Он будто того и ждал - хоть словечка, хоть улыбки.
- Черт его знает, что такое! - пробурчал Вадим. - Будто в яму провалился. Ничего не помню. Вот сижу за столом, и вот проснулся.
- Правда, чего это с нами было? - спросила Марья.
Бабушка и мама стояли в дверном проеме, глядели на нас и улыбались, но Вадька повернулся к ним спиной, не видел.
- Ты, Марья, маленькая, - сказал он, по-взрослому вздохнув, - поэтому не знаешь. Сытость, как и голод, с ног сбить может. Если неожиданно.
- Будто кто-то подошел и сбоку стукнул? - спросила она.
- Точно! - засмеялся Вадим.
И правда, была тогда у нас такая забава. Подойти к приятелю со спины, сложить обе руки вместе, чтоб удар посильней был, и стукнуть сбоку по плечу. Можно и свалить, если удар покрепче.
- Ну-ка, бойцы, - сказала мама, - скорей к умывальнику.
В руках она держала отутюженное Марьино платье, и девчонка вскрикнула:
- Ох! Как при маме!
Мама спешила в госпиталь, поэтому завтрак получился очень торопливый и нескладный, но кто тогда думал об этом, ведь жили мы все лишь бы, лишь бы.
Лишь бы дожить до новых карточек, лишь бы перехватить чего-нибудь съедобного, лишь бы скорей на работу, в школу, лишь бы дожить до победы. Война затянулась, голод и холод одолевали постоянно, и к ним уже попривыкли, только вот к войне никто привыкать не хотел, все торопили ее, откладывая радость, удовольствие да, кажется, и саму жизнь до лучших времен, до мирных дней.
Так что мамину торопливость никто не принял за невежливость. Каждому ясно: некогда, уже утро, нужно на работу.
Мама спрашивала Вадима, и он отвечал, при этом часто повторяя одно и то же: он просит ничего не делать, очень просит.
Она спросила, где живут ребята, где работала их мама, жив ли отец. Отец погиб давно, в сорок первом, а вот на мамину работу ходить не надо. Почему - Вадим не сказал. Но мы все это знали.
Мама убежала, наказав нам явиться вечером.
- Непременно, обязательно, во что бы то ни стало, - сказала она и, одевшись, убежала.
Вадим, оказалось, учился во вторую смену, но нам с Марьей было пора. Он тоже оделся.
Бабушка предложила Вадьке остаться, он отказался наотрез.
- Мне Марью надо проводить, - сказал он, - потом домой, прибраться, вообще проведать.
Марья оказалась дисциплинированной ученицей, бежала впереди нас, охала, что опоздает, пока Вадька не отпустил ее.
- Хорошо, - сказал он, - беги. - А мне объяснил: - До школы недалеко, все перекрестки уже прошли.
Перекрестки! Я что-то не слышал, чтоб на наших перекрестках случались происшествия. Лошадь наедет? Так они тянутся едва-едва, выбиваясь из последних сил, по рыхлому весеннему снегу. Машин мало, а если уж идет, шоферша - тыловые газогенераторки водили больше женщины - все уши пробибикает, подъезжая к перекрестку. Осторожные, такой уж женский характер.
Но я, между прочим, тоже опаздывал, а Вадим никак не мог этого понять.
- Ну, ладно, - сказал я, - вечером приходите, мне пора.
И прибавил газу.
- А ты что, - спросил меня Вадим вдогонку, - никогда уроков не пропускал?
Я остановился как вкопанный. Вот такой силой, будто магнит, обладал Вадим.
- Конечно, нет, - пожал я плечами.
Он вздохнул, пробормотал под нос, но так, чтобы я расслышал:
- Вот чудак! Да так ведь вся жизнь мимо пройдет.
Мы сделали несколько шагов вместе.
- Ну, ладно, - сказал он, обращаясь уже не к себе, а ко мне, - дуй. А я вот сегодня, пожалуй, в школу не пойду.
Сипло, сначала будто нехотя, потом все решительнее и громче загудели в разных углах города заводские гудки. А мне оставалось еще два квартала. Все! На первый урок я опоздал. Раньше бы я припустил, гнал до пота, ворвался бы, мокрый, в класс, покаялся бы перед Анной Николаевной - тут уж лучше всего признаться, что виноват, долго собирался или проспал, словом, сказать правду, получить помилование и сесть, но теперь я шел, равняя свой шаг с походкой Вадима, и успокаивал себя: один урок можно!
- Почему ты не пойдешь в школу? - спросил я его.
- Надо что-то делать, - проговорил он печально и глубокомысленно. Я уже хотел было посочувствовать ему, но тут он сказанул такое, что я опешил: - Сперва пойду в столовку. - После паузы добавил, усмехнувшись: Пошакалю.
Ну да, ну конечно, корил я себя. Вообразил, что Вадим тебе близкий друг, хотя знакомы-то без году неделя - меньше суток. Вообще, что я знаю о нем? И почему он должен чувствовать себя обязанным только оттого, что поел у нас заварихи да уснул, сморенный едой?
На самом-то деле он чужой, лишь са-амую чуточку знакомый парень, и если, поев, он опять тащится шакалить в восьмую столовую, значит, он злобный человек, вот и все. Негодяй, отбирающий куски хлеба у слабых девчонок.
Мне стало противно. Я чуть прибавил шагу и посмотрел на Вадима. Может, он шутит, разыгрывает меня? Всякие розыгрыши были тогда в ходу. Но он смотрел вперед задумчиво, даже тоскливо. Казалось, он видит что-то сквозь снег на дороге, сквозь, может, даже землю, что-то видит такое, что недоступно мне. Совсем как наша учительница Анна Николаевна.
Я все-таки не утерпел, хотя это был стыдный и даже позорный вопрос. Я долго думал, как бы задать его необидней, но, когда думаешь о деликатности, всегда получается самое грубое.
- Ты что, не наелся? - спросил я. И покраснел.
Вадим посмотрел на меня сверху вниз. Без всякого удивления или любопытства посмотрел и ответил:
- Наелся. Но вечером надо чем-то Машку кормить. И завтра тоже.
В глаза он называл сестру только Марьей, торжественно получалось, ничего не скажешь. А сейчас назвал попросту. За глаза человек всегда искренней. Мимоходом я подумал, что, называя сестру полным именем, Вадька, пожалуй, старается воспитывать ее. Но главное было не это. Меня поражала его глупость. Мама же ясно пригласила их вечером к нам. Значит, будем есть.
- Но моя мама вас пригласила! - сказал я, не скрывая своей досады.
Он опять посмотрел на меня сверху вниз.
- Твоя мама, - сказал он совсем как взрослый, - не обязана нас кормить. - Он еще глянул на меня. И спросил, точно учитель: - Ты понял?
После этих слов я решил про себя: в школу сегодня не пойду.
Мне было стыдно перед Вадимом. Я готов искупить вину. За свои дурные мысли о нем я должен расплатиться.
Надо же! Думал о нем - он жадный. Думал - негодяй.
А он! Благороднейший из благородных!
Это бывает часто, во все времена, - в голодные дни войны и когда беды нет, а есть мирное, счастливое небо: мальчишка помладше, точно верный оруженосец, готов следовать за мальчишкой, который едва старше его.
Рыцарь идет, рыцарь говорит, рыцарь поет, рыцарь молчит, и все, даже молчание любимого рыцаря, кажется оруженосцу значительным и важным.
Счастливы оба.
* * *
Я думал, мы будем гулять, просто шляться, но Вадим двигался скорым шагом, и приходилось поторапливаться, чтобы не отстать от него. Время от времени он останавливался и молча смотрел на меня терпеливыми глазами.
- Ты что? - спрашивал я.
- Отдохни, - предлагал он.
Сперва я неопределенно хмыкнул: с чего он взял, будто я устал? Но потом хмыкать перестал. Мы уже прошли километров пять, наверное. Перед этим получился такой разговор.
- А ведь ты и вчера в школе не был, - догадался я.
- Не успеваю, - ответил Вадим. - Пока все обойдешь...
- А где ты ходишь?
- Ты думаешь, одной восьмой столовкой прокормишься?
Что-то не сходились концы с концами, я сразу это сообразил. Ну, неделю назад они потеряли карточки, тут все ясно. Но если человек шакалит всего неделю, откуда он все знает-то? Все столовые?
Вадька будто услышал меня. Понял незаданный вопрос.
- Мама у нас часто болеет, - сказал он. И вздохнул: - Так что приходится.
Он оживился, стал рассказывать.
- Самое хорошее место - вокзал, - сказал он. - А самые добрые люди солдаты. Мне целую буханку хлеба однажды дали, - повеселел он. - А в другой раз банку американской тушенки. А еще раз - пачку шоколада. Представляешь? - Он даже хохотнул. - Лучше всего дают, когда на фронт едут! А когда с фронта, разве что сухарь получишь. Понятно. Хотят домой привезти. Сейчас всем худо.
- Так давай на вокзал, - предложил я. - Вдвоем больше выпросим.
- Там гоняют, - вздохнул Вадька. - На перрон за деньги пускают, да и то к приходу поезда. А так заберешься - в милицию тащат. Или к военному коменданту. К нему - лучше.
- Почему? - удивился я. Военная комендатура, да еще на вокзале, ловила всяких шпиков, я это знал, проверяли документы не только у солдат, но у всех мужчин: нет ли дезертиров?
- Он всегда отпускает, - ответил Вадька. - Да еще чего-нибудь даст, хлеба например. Там добрый дядька есть, однорукий. А вот мильтонши пристают, будто липучки: где живешь да как фамилия... Я там предупреждение имею, два раза попадал. Больше нельзя. Особенно теперь. - Он опять вздохнул, как старик. - Что будет с Машкой? Нет, рисковать нельзя.
И мы пошли, где попроще. Топали уже где-то на окраине. Я тут и не был никогда, хотя город для меня родной, а Вадька здесь только в эвакуации. Ну и словечко!
С уроками сегодня я уже распростился. На первый опоздал. Ко второму не успел. Ну а являться на третий урок просто глупо. Анна Николаевна потребует веских объяснений, еще хуже - записки от мамы: в чем, мол, дело, какая причина для прогула. Будь что будет, махнул я рукой. И вот мы брели где-то на окраине, по неизвестной улице, и я, по правде говоря, старательно запоминал все повороты: уж очень подозрительно поглядывали на нас незнакомые ребята.
Одни лупили снежками друг в друга - весна вышла затяжная, то таяло, то вдруг погода свирепела, валил снег, и город утопал почти что в январских сугробах, - другие были на лыжах, улица кренилась вниз, кое-где довольно круто, и получалась хорошая горка - не зря весь снег укатан. Стояли на горке и бездельные пацаны, сунув руки в карманы; некоторые курили. И все эти ребята - и те, кто кидался снежками, и те, кто катался, и бездельники - при нашем приближении переставали смеяться и хмуро поглядывали на нас.