Страница:
Мой отец - точно такая карточка была у нас дома: полосатая рубашка, галстук в крапинку, светлый пиджак, - строгий, задумчивый, смотрел на меня в упор, словно молча опрашивал: "Ну зачем ты это делаешь? Хорошо, что я жив, а если бы меня убили? Ты напечатал бы мой портрет, вытащив негатив из старого стеклянного хлама возле ателье? Что было бы тогда? Как бы было? Как пришлось бы самому тебе? И представь, что бы случилось с мамой и бабушкой?"
Я перенес отцовский портрет в воду, потом в закрепитель, включил свет, вынес из темной комнаты на свет и притих.
Отец укорял справедливо. Память не надо корябать, словно коросту, особенно просто так, без дела.
Я смотрел на отца, разглядывал лица незнакомых мужчин и женщин, и в голове, возле затылка, наливалась тяжесть.
Было неудобно, необъяснимо неловко, точно я нарушил какой-то святой обет.
* * *
Родион Филимонович так и застал меня - над веером мокрых лиц.
Постукивая сапогами, прошелся у меня за спиной, внимательно вглядываясь в портреты, повздыхал. Потом с грохотом положил на стол "Фотокор" со штативом и весело проговорил:
- Ну, хочешь поснимать? Только по-настоящему?
Я дернулся от неожиданности. Сердце оказалось с крылышками. Оно выпорхнуло из меня, потрепыхалось где-то над головой и вернулось назад: поснимать! По-настоящему!
- А чем? - спросил я.
- Будем снимать с тобой на пару! - говорил мне Родион Филимонович. Ты бери "Фотокор", а я... - Он достал ключик, открыл стол и вытащил блистающее линзой объектива и стеклышками видоискателя, сверкающее хромированным металлом и полированными черными боками настоящее великолепие.
- Что это? - воскликнул я, потрясенный.
- Немецкая "Экзакта"! Купил на рынке! Представляешь, отдал хромовые сапоги и еще тысячу!
Елки-палки! Такую ценность надо хранить за семью печатями, а он в своем столе - ну как утянут?
Раскачиваясь на волнах восторга - идем снимать что-то серьезное! - я заряжал кассеты - целых два десятка! - вспоминал хромированную "Экзакту", невиданное чудо трофейной техники, возвращался мыслями к старым негативам и портрету отца, рассказывал об этом Родиону Филимоновичу, коренастому, круглолицему, доброму энтузиасту фотоискусства, тот охал и ахал, совсем как мама или бабушка, поражался, подтверждал, глядя на снимки, что негативы, кажется, действительно довоенные, и эта радостная суета, счастливая взволнованность совершенно выбили из моей головы самое главное: а что снимать-то будем, куда идем?
Родион Филимонович шел со мной рядом, и я удлинял шаг, чтобы не отстать от крепыша в военном полувыцветшем френче с тремя желтыми нашивками на правой стороне груди - три тяжелых ранения. По дороге мы оживленно разговаривали, обсуждали, какую выдержку и диафрагму надо устанавливать, если снимать при солнце, а какую в тени. Родион Филимонович пояснял, что работа будет срочная и нужно отнестись к делу внимательно, особенно когда я буду наводить "Фотокор" на резкость через матовое стекло - снимать придется со штатива, - не забывай про композицию, не торопись, следи, чтобы на лица не падали глубокие тени, хорошо, что у нас есть в запасе химикаты и все такое, о чем всегда говорят взволнованные и не до конца уверенные в себе фотографы, идущие на важную съемку.
Замысел Родиона Филимоновича состоял в следующем: он обновляет "Экзакту", а я, поскольку работу нельзя провалить, дублирую его и, хотя он уверен в прекрасной камере - немцы, что ни говори, мастера в аппаратуре, особенно оптической, - снимаю нашим простым советским "Фотокором" на наши простые довоенные пластинки, набиваю, так сказать, руку, учусь мастерству.
Я не успел оглянуться, как мы оказались в городском парке, торопливо прошли тенистыми березовыми аллеями к старому деревянному театру. Зимой этот театр без печек, ясное дело, вымерзал насквозь, тараканы и те небось околевали, но вот всякую весну его подкрашивали, подмалевывали, как могли, и зазывали сюда разных разъезжих артистов.
Тем летом в деревянном - но с белеными колоннами, а оттого солидном здании выступал театр музыкальной комедии: об этом извещали на каждом углу афиши с аршинными буквами. Однако я не совсем понимал, при чем тут мы с Родионом Филимоновичем? Почему мы движемся к театру, заходим во дворик за спиной у него, устраиваемся на ящиках под тополем. За деревянными стенами гремела музыка, слышались арии или как их там.
Сперва во дворе никого не было, потом выскочили трое здоровенных кудрявых мужиков в ливреях, расшитых золотом, и с накрашенными помадой губами. Родион Филимонович поднялся с ящика, навесил на грудь блестящую "Экзакту" и, солидно посверкивая хромировкой, не спеша, явно сдерживая шаг, двинулся к ним.
Белокурые здоровые кудряши окружили моего крепенького учителя - он не доставал им до плеча, - вежливо склонили головы, потом дружно закивали, опять помолчали мгновение и, опять закивав, поправляя парики, двинулись к тополю. Родион Филимонович шел впереди, и лицо его показалось мне одновременно измученным - виноватые глаза, щеки в румянце - и оживленным.
- Вот сюда, пожалуйста! - указал он рукой патлатым верзилам и шепнул мне: - Ну чего ты! Действуй!
Торопясь, дрожащими руками я начал раздвигать штатив, устанавливать "Фотокор", наводить аппарат на артистов, а Родион Филимонович, склонясь над зеркальным видоискателем своей солидной "Экзакты", щелкал затвором. Наконец изготовился снимать мужиков в ливреях и я - уже заправил кассету! - но тут из открытых настежь боковых дверей, откуда вывалились эти трое, кто-то заорал громоподобным басом:
- Эй! Кушать подано! На сцену!
Мужики сорвались, кинулись к дверям, обгоняя друг друга и всхохатывая, а я стоял как дурак: одна рука поднята - внимание, дескать, снимаю, - вторая держит тросик. Я чертыхнулся, но Родион Филимонович успокоил:
- Невелика беда! Подумаешь! Кушать подано!
Я спросил, что это значит.
- Да артисты это такие, - улыбнулся Родион Филимонович. - Только и слов у них, как на сцену выйдут: "Кушать подано!"
Мы дружно рассмеялись, лицо моего учителя успокоилось. Будто своим сочинением про ерундовых артистов он сам себя утешил.
Музыка в театре делалась все громче и пронзительнее. Мне даже показалось, что деревянные стены начинают дребезжать от напряжения, того и гляди, что-то там в зале лопнет, - и действительно, прямо-таки рухнули аплодисменты, из двери по-сумасшедшему выскочила расфуфыренная дамочка в розовом, до земли, платье, толстоватая, правда, но все-таки видная такая, довольно красивая, и заорала во всю мочь:
- Ах! Какой позор! Какой позор!
- Да что вы! - кричал, смеясь, бежавший за ней дядька в лакированных, похожих на галоши, низких ботинках и в сиреневых забавных штанах вроде кальсон. - Аделаида Петровна! Вы гений! Душка! Молодец!
- Позор, позор! - кричала, не соглашаясь, Аделаида Петровна, точно хотела в речке утопиться, окажись тут речка, но уже во все глаза смотрела на хромированную "Экзакту" моего учителя.
- Да что вы! - кричал дядька в кальсонах и галошах. - Чудесно! Неповторимо! Великолепно!
- Вы меня успокоили! - моментально согласилась розовая артистка. Значит, все-таки ничего?
- Выше всяких похвал!
Вслед за розовой дамочкой и мужиком из распахнутых дверей перли и перли разряженные, в золотых и серебряных одеждах артисты, многие, в том числе и женщины, тотчас закуривали, кричали о чем-то, перебивая друг дружку, будто попугаи, и я растерялся, подумав, что это все похоже на какой-то невиданный базар, но только не мы пришли на него, а базар вбежал во дворик. Розовая дамочка тем временем громко воскликнула, указывая на нас пальцем:
- Это фотографы! Давайте фотографироваться!
Ей, видно, все время хотелось, чтобы на нее обращали внимание.
- Слышите! - закричала она громко, оглядывая двор. - Давайте фотографироваться!
На нее обратили внимание, но только по-разному. Одни тотчас бросились к нам, а другие хихикали, подмигивали, показывали головой на розовую артистку и отходили в стороны. Но она не обращала ни на кого внимания. Она уже стояла посреди разноцветной толпы, покрикивала, чтобы центр не переместился куда-нибудь в сторону, смеялась, шутила, забыв начисто про какой-то позор, который еще недавно ее так огорчал.
Я опять действовал замедленно, и Родиону Филимоновичу, быстро щелкнувшему своей сверкающей техникой, пришлось удерживать публику.
- Для главного кадра, - говорил он, - для главного кадра.
Мне ко всему пришлось поворачивать головку штатива, устанавливать аппарат боком для горизонтальной съемки, и когда я, взмыленный, наконец изготовился нажать спуск тросика, чуть не свалился со смеху. Каждый артист кого-то из себя изображал - один вытянул гордо голову, второй скособочил брови одна выше другой, а тетенька в розовом мучительно удерживала на лице приторную, совсем конфетную улыбку. Один только дядька в кальсонах, который гнался за ней и уговаривал ее, снял с головы мохнатый, до пупа парик и весело блестел лысиной, ничуть не заботясь о выражении лица.
Что началось потом!
Расписная группа рассыпалась, и мы с Родионом Филимоновичем только успевали поворачиваться: каждый хотел сняться отдельно. Ну, вдвоем на худой конец. Но большинство - отдельно. Мой учитель выхлопал всю свою пленку, я тянулся дольше, "Фотокор" все-таки не позволял таких скоростей. Но и у меня скоро кончились кассеты. Загремел звонок, потом заиграла музыка, театрик проглотил со двора всех артистов, снова стало пусто.
Родион Филимонович, как землекоп, например, отирал со лба пот, неуверенно, как-то робко улыбался, и я подумал, что искусство - оно действительно требует жертв.
* * *
Ровно через сутки произошла торжественная встреча моих учителей Анны Николаевны и Родиона Филимоновича.
Мы с руководителем кружка не успевали напечатать множество карточек, припозднились, зато шли с пухлым черным пакетом из-под фотобумаги, который оттопыривал карман Родиона Филимоновича, словно бумажник, и появились перед театром в антракте, так что пришлось продираться сквозь толпу зрителей, которые неторопливо прохаживались возле белых деревянных колонн. Тут-то мы и столкнулись с Анной Николаевной.
Она была нарядная, в строгой черной юбке, таком же пиджачке и белой кофточке, казалось бы, ничего особенного, но на белой кофточке, у горла, топорщился белый бантик - с бантиком Анна Николаевна в школу никогда не ходила. Я смутился, Анна Николаевна, по-моему, тоже - а в смятении я почему-то становился торжественным и официальным - и высокопарно представил Родиона Филимоновича, резко произнося слова и отрывая их друг от друга.
- Мой! Руководитель! Из Дворца! Пионеров!
Родион Филимонович, неуклюже прикрывая локтем оттопыренный карман с фотографиями, протянул Анне Николаевне руку и произнес:
- Так сказать, э-э-э, встреча двух педагогов.
Анна Николаевна смотрела на фотографа приветливо, доброжелательно действительно, как хорошо, когда встречаются преподаватели из школы и из кружков, - замечательно просто, но загремел спасительный звонок, и она заторопилась, сказав на прощание:
- Правда, замечательно поют?
Я хотел объяснить, что мы тут по другой причине, но Родион Филимонович опередил меня, торопливо подтвердив догадку учительницы:
- Просто великолепно!
Мы потоптались, не зная, о чем еще говорить.
- Знаешь, Коля, а Виктор Борецкий уходит от нас! - вдруг сказала Анна Николаевна.
Прямо громом меня оглушило. Витька уходит! Черно-солнечное лето исчезло, сгорело в один миг, вместе со всеми его чудными проявителями, фиксажами, печатанием с чужих негативов и отцовской карточкой и даже вместе с "Фотокором" и целым веером портретов разряженных артистов, которых мы нащелкали досыта. Значит, Витька уходит! И всему виной Вовка Крошкин?
А я! Хорош друг, ничего не скажешь, попытался соединить двух своих товарищей, ничего не вышло, и успокоился. Бросился в свою фотографию, запрятался в темноту и наслаждаюсь, про все забыв! Как же так?
- А ведь вам говорили о благородстве! - сказала Анна Николаевна.
Я бестолково кивнул башкой. Говорили!
- Жаль, - вздохнула Анна Николаевна, - хороший мальчик, а главное, уйдет в другую школу с тяжелой душой. Как ты думаешь?
Это верно, с тяжелой. Оставалось во всем соглашаться, больше ничего.
- Вот что! - сказала вдруг, просветлев, Анна Николаевна. - Нашу школу делают восьмилетней. И нам дали деньги на оборудование. Много денег. Я завтра пойду в магазин учебно-наглядных пособий. Помоги мне! И Виктора позови. Может, еще уговорим?
Я глядел на Анну Николаевну не как на живого человека! Идти за покупками в магазин, где никто ничего не покупает, да еще с Витькой! Такое мог предложить только, только... не знаю кто!
Анна Николаевна чинно кивнула нам, прощаясь, скрылась за колоннами. Родион Филимонович внимательно посмотрел на меня, опустил голову, будто его за что-то отругали, и мы двинулись в знакомый дворик.
Он был еще полон, и мне казалось, артисты тотчас узнают нас, кинутся навстречу - мы же принесли им снимки! И недурные, надо сказать, снимки, хорошо получилось не только у Родиона Филимоновича, но и у меня, единственное отличие, он печатал с узкой пленки через увеличитель, у него карточки были тринадцать на восемнадцать, а мои, при контактной печати, вполовину меньше.
Мы вошли во дворик, но никто не бросился нам навстречу. Я удивленно взглянул на учителя и ничего не понял - лоб его снова покрылся потной росой. Хотел было взять на себя инициативу, крикнуть во все горло: "Налетай, карточки принесли!", но все-таки постеснялся, да и к месту: у Родиона Филимоновича, оказывается, были другие намерения.
Он решительно подошел к тополю, опрокинул ящик, на котором мы вчера сидели, поджидая артистов, вынул из кармана пакет и дрожащей рукой начал раскладывать карточки. Дул легкий ветерок, снимки шуршали, наезжали друг на дружку, колыхались, а то просто падали в пыль, и мой руководитель клал на них камешки. Он взглянул на меня каким-то жалким, затравленным взглядом, и сердце мое оборвалось: уж не продавать ли он собрался эти снимки?
Теперь вокруг нас сбилась толпа, послышались радостные возгласы, но никто не спешил брать фотографии. Все восхищались:
- Ах, какая чудная карточка!
- А это я, подумать только!
- Впечатляющий портрет!
- Нет, смотрите, как Репкин похож на Мефистофеля!
Наконец кто-то спросил:
- Сколько стоит?
- Пять рублей, - не проговорил, а какими-то жерновами проскрипел Родион Филимонович.
- Ха, бесплатно! - воскликнул тот же голос, но деньги не посыпались на Родиона Филимоновича. Неохотно расставались артисты с денежками, хотя сниматься очень любили!
Постепенно, как бы нехотя, но все-таки карточки покупали. Родион Филимонович понемногу успокаивался. Совал пятерки, трешки, рубли в карман своих широких галифе, но сколько ни совал, не оттягивало этот карман, как булыжником. Больше всех карточек брала старуха в синем, до пят платье. Как всякая старуха, привередливо торговалась, уговаривала Родиона Филимоновича отдать ей по трешке. Он не спорил, согласно кивал, не жалея расставался с нашей продукцией. Голос у старушки был молодой, казался знакомым. Я пригляделся к ней - вот так да! Оказалось, это вчерашняя розовая артистка. Ничего себе, умеют же переделываться, поразился я. Но загремел последний звонок, и артистов как ветром смахнуло.
Снова за стеной барабанила музыка. Мой учитель угрюмо стоял возле ящика, на котором лежали карточки под камешками, ковырял сапогом землю и не смотрел на меня. Я вздохнул: да, дела, ничего себе. И подумать не мог, что Родион Филимонович снимал за деньги. Знал бы...
А что, если знал бы, не пошел с ним, отказался снимать "Фотокором" вволю, первый раз по-настоящему? Пошел бы, только вот эта торговля получилась какая-то неловкая. Стыдная, что ли...
- Ты, Коля, иди-ка, пожалуй, а я останусь, - проговорил Родион Филимонович хрипло, словно со сна. - У тебя вон дела завтра в школе. Еще зайти за кем-то надо...
Я обрадовался: не нравился мне этот театр с напомаженными мужиками. Им бы, честное слово, в армию, хоть и война кончалась, а они тут ошиваются, тоже мне - "Кушать подано". Таланты!
Я подошел к повороту и обернулся. Мой учитель снова помотал головой и с досадой плюнул на землю. Плохо брали карточки, в самом деле.
* * *
Витька был дома, точнее, плавал на ялике вокруг баржи, и мне снова удалось погрести. "Хороший бы из Борецкого разведчик вышел, - думал я, поглядывая на приятеля, - ни звука про другую школу. Значит, даже мне не доверяет".
Меня так и подмывало на Витьку насесть изо всех моих сил - обругать как следует, укорить до слез и вообще надавить на его психику. Но с психикой у меня плоховато получалось - встреча у края света вспоминалась снова и снова: я посреди светлого круга, а оба моих товарища разбегаются в темноту, посылают меня к черту - вот кто, оказывается, виноват.
- Анна Николаевна, - говорю я почти что официально, - велела прийти нам с тобой завтра в школу к двенадцати часам. Она собирается в магазин ненаглядных пособий. Покупать оборудование. Просила помочь.
Прием удается, Витька порывается сказать что-то, отказаться, может быть, но под каким соусом он откажется? Признается мне, что собрался в другую школу? Ну-ка?
Он вовремя спохватывается, нехотя соглашается:
- Приду!
"Придешь, конечно! Как миленький, - соображаю я и снова кляну про себя Витьку: - Значит, решил все сделать втихаря! Даже от меня!" Но обижаться на Борецкого все-таки не могу. Гляжу на баржу, вспоминаю прокуренный голос Витькиного отца, мое открытие фотографии.
- Ну как твой "Лилипут"? - спрашиваю Витьку. - Неужели не снимаешь?
- Пленки нет, - мрачно отвечает Витька.
- Ерунда! Хочешь, достану? И вообще, давай в наш кружок, - зову его не первый раз, он мотает головой.
"Неужели все сербы такие упрямые?" - приходит мне мысль, и я излагаю ее Витьке.
- А ты не знал? - оживился он. - Не упрямые, а гордые!
Мы с ним немножко спорим, я толкую Витьке, что гордый каждый человек, не только сербы. Он соглашается, но твердит, что из каждых самые гордые все же сербы. Я молчу, обдумывая свои слова и поступки. Если горячиться, можно поссориться не по существу, Витька завтра не явится в школу, и я подведу Анну Николаевну.
Простившись с Витькой, иду домой, но моя дорога заворачивает к Дворцу пионеров, и я заглядываю туда на всякий случай. Вахтерша удивляет меня, сказав, что Родион Филимонович в кружке. Я открываю знакомую дверь.
Мой контуженый учитель сидел за своим столом, взявшись ладонями за уши, а его челюсть медленно опускалась и медленно же возвращалась на место, совершая по дороге чуть заметное вращательное движение - так жует сено лошадь. Перед Родионом Филимоновичем стояла столбиком буханка хлеба, с нее срезано куска два, широких, поперек всей буханки, и один такой кусман, посыпанный солью, лежал рядом. Учитель задумчиво разглядывал этот кусище, дожевывал предыдущий и все держался за уши.
- Голова болит? - спросил я.
Родион Филимонович вздрогнул всем телом, быстро вскинул глаза, потом жалобно улыбнулся мне.
- Хочешь? - кивнул он на кусок.
Я не отказался.
- Видишь, как получилось! - сказал Родион Филимонович, показав на пакет. - Сколько наших снимков пропало!
- А! - попробовал я успокоить его. - Задрипанный театришко!
Родион Филимонович покивал согласно.
- А я еще продовольственные карточки потерял. Понимаешь, какое дело, - проговорил он, внимательно оглядывая меня. - Купил эту "Экзакту", продал сапоги, отдал все деньги и тут же потерял.
Вот в чем дело! Теперь понятно, почему он на деньги снимал.
- Хоть продавай аппарат! - вздохнул Родион Филимонович, тоскливо поглядев на "Экзакту". Она лежала рядом с буханкой, такая неуместная тут, блестящая, нарядная, хромированная.
- Ни за что! - воскликнул я.
- Конечно! - обрадованно улыбнулся Родион Филимонович. - Ни за что! Только вот с тобой, - вздохнул он, - нехорошо получилось. Да еще учительница твоя. Встреча двух педагогов, - замотал головой он. - Ничего себе! - Опять вздохнул. - Учительница твоя, видать, хорошая. Вся такая чистенькая.
Я принялся рассказывать про Анну Николаевну, а съехал совсем на другое - жевал черный хлеб с солью, разглядывал дорогого учителя фотографии и вспоминал всякие школьные дела, какие в войну были: про раненых рассказывал, про госпиталь - там в маминой лаборатории я учил таблицу умножения и видел кровь под микроскопом, лейкоциты и эритроциты; про то, как нам давали маленькие булочки на большой перемене, с эконький детский кулачок, и мы, чтобы булки стали побольше, засовывали их в учебник, чтоб не запачкать, совали под парту и партой их давили получался широкий блин, хоть и тонкий, но зато плотный, так что вроде еда получалась увеличенного размера; про то, как уроки в войну начинались при свечах и коптилках, а писали мы на тетрадках, сшитых из газет, прямо по печатным буквам, и это выходило довольно удобно: как пишутся некоторые слова, можно было вычитать в газете; про то, как ходили на уроки с поленьями - это Вовка Крошкин всех заставлял, печку топили казенными дровами, но, чтобы стало потеплее, подбрасывали еще своих, и Вовка со своим упрямым характером собирал дань - каждое утро по полену...
Родион Филимонович слушал меня как-то странно: сперва весело и улыбчиво, потом опустив голову, сжав кулаки. Скулы у него напряглись - мне показалось, ему нехорошо, я спросил его об этом.
- Н-ничего! - ответил он. - Пустяки!
Я решил его отвлечь, дубина стоеросовая, спросил, в каком бою его ранило, как это было, но он махнул рукой и грубо сказал:
- Гордиться нечем. Страха да гноя куда больше гордости.
Он молчал.
- Никогда не думал об этом! - сказал он горячо, как будто даже не ко мне обращаясь. Да и смотрел Родион Филимонович поверх меня, куда-то в потолок. - А ведь вы-то, ребятня, тоже войну прошли! Мы воевали, вы, понятное дело, нет, но войну прошли вместе, всяк по-своему.
Я глядел на фотографа, не очень-то понимая его. Как это прошли? Прошли они, отец, Родион Филимонович, а мы жили просто-напросто, вот и все. Но мужик он хороший!
Я смотрел на толстый пакет с фотографиями. Вот дундуки эти погорелые артисты!
Я вспомнил, как идет мой Родион Филимонович с тремя нашивками за тяжелые ранения к кудряшам в ливреях, как сдерживает нарочно шаг, чтобы быть посолиднее, как собирает, потея, трешки да пятерки за наши карточки, будто какой-то торгаш, тыловая крыса, а не фронтовик и герой. Эх, жизнь, все путает, мутит, все переворачивает с ног на голову, разве же так должно быть, если человек купил "Экзакту" за сапоги и тыщу рублей в придачу и тут же потерял карточки? Разве так?
Я готов был броситься немедленно, побежать к деревянному театру с солидными колоннами, выскочить прямо на сцену и крикнуть: "Да знаете ли вы, какой человек перед вами тут унижается?"
* * *
А ровно в двенадцать на другой день началось совершенно невероятное.
Возле школьного крыльца стояла запряженная в телегу безымянная школьная кобыла, и школьный сторож Кондрат Иванович клевал носом, дожидаясь, как выяснилось, нас с Витькой.
Вчера Анна Николаевна сказала, что школе дали много денег для оборудования, и я думал, нам придется тащить целый мешок с тыщами, но учительница ждала нас налегке.
- Молодец, Витя, - похвалила она одного Борецкого, - ты пунктуален.
А мне, едва он отвернулся, чуть заметно кивнула. Я улыбнулся: мне доверяли. Больше того, я должен вместе с учительницей отговорить Витьку от другой школы. Но начинать этот отговор, ясное дело, не мне. И я лишь понятливо улыбнулся.
- Сначала, - говорила Анна Николаевна, шагая между мной и Витькой, я думала обойтись без подводы, но денег действительно много, видите, страна после войны сразу отдает свои средства вам, детям, и я решила пригласить их.
Мы хихикнули. Приглашенная кобыла и соловый от дремоты Кондрат Иванович двигались сбоку по мостовой, даже не предполагая, что их, оказывается, пригласили.
- Там есть спящая старушка, - пошутил я, - нельзя нам купить такой экспонат?
Витька и Анна Николаевна прыснули.
- По какому же предмету это пособие? - спросила учительница.
- По скучному, - нашелся Витька.
- Нет, - улыбаясь, ответила Анна Николаевна, - таких предметов не бывает. По крайней мере, не должно быть. Это во-первых. Во-вторых, народные деньги следует беречь. А в-третьих, - она покосилась на лошадь и Кондрата Ивановича, который опять клевал носом, - у нас один уже есть!
Возчику пришлось проснуться от нашего хохота. Так что настроение было отличное, смеясь, мы открыла дверь магазина, спящая старушка, однако, не очнулась от наших голосов. Анне Николаевне пришлось постучать согнутым пальцем по прилавку.
- Ничего не продается, - шепнула ей спящая старушка, мельком взглянув сонным глазом. - Только школам.
- А мы - школа! - громко проговорила Анна Николаевна, гораздо громче обычного.
- Школа? - Старушка разогнулась, проснулась, блестела глазками, будто никогда не дремала, будто это нам привиделось, мало ли! Однако в глубине ее взора все-таки еще плавал туман. - На какую сумму станете брать? воскликнула она бодро.
- На большую! - в тон ей воскликнула Анна Николаевна и обернулась к нам. - Ребята, - проговорила она такое, что мы ушам не поверили, во всяком случае, не поверил я. - Ребята, выбирайте, что вам нравится!
Что мне нравится? Легче спросить, что мне не нравится, да и то, что мне не нравится, тоже надо купить. Змеи в запаянных стекляшках, например. Вот бы сунуть в парту, а еще лучше - в портфель кое-кому из отсутствующих здесь! Я напрягался, изо всех силенок пыжился представить себе то, что раньше воображалось само собой, без всяких усилий, но странное дело, теперь это не выходило, я не мог вообразить, как суну змею даже Мешкову, и не то что за шиворот, а хотя бы в парту. Было жаль Мешка, хоть он и обалдуй.
Я перенес отцовский портрет в воду, потом в закрепитель, включил свет, вынес из темной комнаты на свет и притих.
Отец укорял справедливо. Память не надо корябать, словно коросту, особенно просто так, без дела.
Я смотрел на отца, разглядывал лица незнакомых мужчин и женщин, и в голове, возле затылка, наливалась тяжесть.
Было неудобно, необъяснимо неловко, точно я нарушил какой-то святой обет.
* * *
Родион Филимонович так и застал меня - над веером мокрых лиц.
Постукивая сапогами, прошелся у меня за спиной, внимательно вглядываясь в портреты, повздыхал. Потом с грохотом положил на стол "Фотокор" со штативом и весело проговорил:
- Ну, хочешь поснимать? Только по-настоящему?
Я дернулся от неожиданности. Сердце оказалось с крылышками. Оно выпорхнуло из меня, потрепыхалось где-то над головой и вернулось назад: поснимать! По-настоящему!
- А чем? - спросил я.
- Будем снимать с тобой на пару! - говорил мне Родион Филимонович. Ты бери "Фотокор", а я... - Он достал ключик, открыл стол и вытащил блистающее линзой объектива и стеклышками видоискателя, сверкающее хромированным металлом и полированными черными боками настоящее великолепие.
- Что это? - воскликнул я, потрясенный.
- Немецкая "Экзакта"! Купил на рынке! Представляешь, отдал хромовые сапоги и еще тысячу!
Елки-палки! Такую ценность надо хранить за семью печатями, а он в своем столе - ну как утянут?
Раскачиваясь на волнах восторга - идем снимать что-то серьезное! - я заряжал кассеты - целых два десятка! - вспоминал хромированную "Экзакту", невиданное чудо трофейной техники, возвращался мыслями к старым негативам и портрету отца, рассказывал об этом Родиону Филимоновичу, коренастому, круглолицему, доброму энтузиасту фотоискусства, тот охал и ахал, совсем как мама или бабушка, поражался, подтверждал, глядя на снимки, что негативы, кажется, действительно довоенные, и эта радостная суета, счастливая взволнованность совершенно выбили из моей головы самое главное: а что снимать-то будем, куда идем?
Родион Филимонович шел со мной рядом, и я удлинял шаг, чтобы не отстать от крепыша в военном полувыцветшем френче с тремя желтыми нашивками на правой стороне груди - три тяжелых ранения. По дороге мы оживленно разговаривали, обсуждали, какую выдержку и диафрагму надо устанавливать, если снимать при солнце, а какую в тени. Родион Филимонович пояснял, что работа будет срочная и нужно отнестись к делу внимательно, особенно когда я буду наводить "Фотокор" на резкость через матовое стекло - снимать придется со штатива, - не забывай про композицию, не торопись, следи, чтобы на лица не падали глубокие тени, хорошо, что у нас есть в запасе химикаты и все такое, о чем всегда говорят взволнованные и не до конца уверенные в себе фотографы, идущие на важную съемку.
Замысел Родиона Филимоновича состоял в следующем: он обновляет "Экзакту", а я, поскольку работу нельзя провалить, дублирую его и, хотя он уверен в прекрасной камере - немцы, что ни говори, мастера в аппаратуре, особенно оптической, - снимаю нашим простым советским "Фотокором" на наши простые довоенные пластинки, набиваю, так сказать, руку, учусь мастерству.
Я не успел оглянуться, как мы оказались в городском парке, торопливо прошли тенистыми березовыми аллеями к старому деревянному театру. Зимой этот театр без печек, ясное дело, вымерзал насквозь, тараканы и те небось околевали, но вот всякую весну его подкрашивали, подмалевывали, как могли, и зазывали сюда разных разъезжих артистов.
Тем летом в деревянном - но с белеными колоннами, а оттого солидном здании выступал театр музыкальной комедии: об этом извещали на каждом углу афиши с аршинными буквами. Однако я не совсем понимал, при чем тут мы с Родионом Филимоновичем? Почему мы движемся к театру, заходим во дворик за спиной у него, устраиваемся на ящиках под тополем. За деревянными стенами гремела музыка, слышались арии или как их там.
Сперва во дворе никого не было, потом выскочили трое здоровенных кудрявых мужиков в ливреях, расшитых золотом, и с накрашенными помадой губами. Родион Филимонович поднялся с ящика, навесил на грудь блестящую "Экзакту" и, солидно посверкивая хромировкой, не спеша, явно сдерживая шаг, двинулся к ним.
Белокурые здоровые кудряши окружили моего крепенького учителя - он не доставал им до плеча, - вежливо склонили головы, потом дружно закивали, опять помолчали мгновение и, опять закивав, поправляя парики, двинулись к тополю. Родион Филимонович шел впереди, и лицо его показалось мне одновременно измученным - виноватые глаза, щеки в румянце - и оживленным.
- Вот сюда, пожалуйста! - указал он рукой патлатым верзилам и шепнул мне: - Ну чего ты! Действуй!
Торопясь, дрожащими руками я начал раздвигать штатив, устанавливать "Фотокор", наводить аппарат на артистов, а Родион Филимонович, склонясь над зеркальным видоискателем своей солидной "Экзакты", щелкал затвором. Наконец изготовился снимать мужиков в ливреях и я - уже заправил кассету! - но тут из открытых настежь боковых дверей, откуда вывалились эти трое, кто-то заорал громоподобным басом:
- Эй! Кушать подано! На сцену!
Мужики сорвались, кинулись к дверям, обгоняя друг друга и всхохатывая, а я стоял как дурак: одна рука поднята - внимание, дескать, снимаю, - вторая держит тросик. Я чертыхнулся, но Родион Филимонович успокоил:
- Невелика беда! Подумаешь! Кушать подано!
Я спросил, что это значит.
- Да артисты это такие, - улыбнулся Родион Филимонович. - Только и слов у них, как на сцену выйдут: "Кушать подано!"
Мы дружно рассмеялись, лицо моего учителя успокоилось. Будто своим сочинением про ерундовых артистов он сам себя утешил.
Музыка в театре делалась все громче и пронзительнее. Мне даже показалось, что деревянные стены начинают дребезжать от напряжения, того и гляди, что-то там в зале лопнет, - и действительно, прямо-таки рухнули аплодисменты, из двери по-сумасшедшему выскочила расфуфыренная дамочка в розовом, до земли, платье, толстоватая, правда, но все-таки видная такая, довольно красивая, и заорала во всю мочь:
- Ах! Какой позор! Какой позор!
- Да что вы! - кричал, смеясь, бежавший за ней дядька в лакированных, похожих на галоши, низких ботинках и в сиреневых забавных штанах вроде кальсон. - Аделаида Петровна! Вы гений! Душка! Молодец!
- Позор, позор! - кричала, не соглашаясь, Аделаида Петровна, точно хотела в речке утопиться, окажись тут речка, но уже во все глаза смотрела на хромированную "Экзакту" моего учителя.
- Да что вы! - кричал дядька в кальсонах и галошах. - Чудесно! Неповторимо! Великолепно!
- Вы меня успокоили! - моментально согласилась розовая артистка. Значит, все-таки ничего?
- Выше всяких похвал!
Вслед за розовой дамочкой и мужиком из распахнутых дверей перли и перли разряженные, в золотых и серебряных одеждах артисты, многие, в том числе и женщины, тотчас закуривали, кричали о чем-то, перебивая друг дружку, будто попугаи, и я растерялся, подумав, что это все похоже на какой-то невиданный базар, но только не мы пришли на него, а базар вбежал во дворик. Розовая дамочка тем временем громко воскликнула, указывая на нас пальцем:
- Это фотографы! Давайте фотографироваться!
Ей, видно, все время хотелось, чтобы на нее обращали внимание.
- Слышите! - закричала она громко, оглядывая двор. - Давайте фотографироваться!
На нее обратили внимание, но только по-разному. Одни тотчас бросились к нам, а другие хихикали, подмигивали, показывали головой на розовую артистку и отходили в стороны. Но она не обращала ни на кого внимания. Она уже стояла посреди разноцветной толпы, покрикивала, чтобы центр не переместился куда-нибудь в сторону, смеялась, шутила, забыв начисто про какой-то позор, который еще недавно ее так огорчал.
Я опять действовал замедленно, и Родиону Филимоновичу, быстро щелкнувшему своей сверкающей техникой, пришлось удерживать публику.
- Для главного кадра, - говорил он, - для главного кадра.
Мне ко всему пришлось поворачивать головку штатива, устанавливать аппарат боком для горизонтальной съемки, и когда я, взмыленный, наконец изготовился нажать спуск тросика, чуть не свалился со смеху. Каждый артист кого-то из себя изображал - один вытянул гордо голову, второй скособочил брови одна выше другой, а тетенька в розовом мучительно удерживала на лице приторную, совсем конфетную улыбку. Один только дядька в кальсонах, который гнался за ней и уговаривал ее, снял с головы мохнатый, до пупа парик и весело блестел лысиной, ничуть не заботясь о выражении лица.
Что началось потом!
Расписная группа рассыпалась, и мы с Родионом Филимоновичем только успевали поворачиваться: каждый хотел сняться отдельно. Ну, вдвоем на худой конец. Но большинство - отдельно. Мой учитель выхлопал всю свою пленку, я тянулся дольше, "Фотокор" все-таки не позволял таких скоростей. Но и у меня скоро кончились кассеты. Загремел звонок, потом заиграла музыка, театрик проглотил со двора всех артистов, снова стало пусто.
Родион Филимонович, как землекоп, например, отирал со лба пот, неуверенно, как-то робко улыбался, и я подумал, что искусство - оно действительно требует жертв.
* * *
Ровно через сутки произошла торжественная встреча моих учителей Анны Николаевны и Родиона Филимоновича.
Мы с руководителем кружка не успевали напечатать множество карточек, припозднились, зато шли с пухлым черным пакетом из-под фотобумаги, который оттопыривал карман Родиона Филимоновича, словно бумажник, и появились перед театром в антракте, так что пришлось продираться сквозь толпу зрителей, которые неторопливо прохаживались возле белых деревянных колонн. Тут-то мы и столкнулись с Анной Николаевной.
Она была нарядная, в строгой черной юбке, таком же пиджачке и белой кофточке, казалось бы, ничего особенного, но на белой кофточке, у горла, топорщился белый бантик - с бантиком Анна Николаевна в школу никогда не ходила. Я смутился, Анна Николаевна, по-моему, тоже - а в смятении я почему-то становился торжественным и официальным - и высокопарно представил Родиона Филимоновича, резко произнося слова и отрывая их друг от друга.
- Мой! Руководитель! Из Дворца! Пионеров!
Родион Филимонович, неуклюже прикрывая локтем оттопыренный карман с фотографиями, протянул Анне Николаевне руку и произнес:
- Так сказать, э-э-э, встреча двух педагогов.
Анна Николаевна смотрела на фотографа приветливо, доброжелательно действительно, как хорошо, когда встречаются преподаватели из школы и из кружков, - замечательно просто, но загремел спасительный звонок, и она заторопилась, сказав на прощание:
- Правда, замечательно поют?
Я хотел объяснить, что мы тут по другой причине, но Родион Филимонович опередил меня, торопливо подтвердив догадку учительницы:
- Просто великолепно!
Мы потоптались, не зная, о чем еще говорить.
- Знаешь, Коля, а Виктор Борецкий уходит от нас! - вдруг сказала Анна Николаевна.
Прямо громом меня оглушило. Витька уходит! Черно-солнечное лето исчезло, сгорело в один миг, вместе со всеми его чудными проявителями, фиксажами, печатанием с чужих негативов и отцовской карточкой и даже вместе с "Фотокором" и целым веером портретов разряженных артистов, которых мы нащелкали досыта. Значит, Витька уходит! И всему виной Вовка Крошкин?
А я! Хорош друг, ничего не скажешь, попытался соединить двух своих товарищей, ничего не вышло, и успокоился. Бросился в свою фотографию, запрятался в темноту и наслаждаюсь, про все забыв! Как же так?
- А ведь вам говорили о благородстве! - сказала Анна Николаевна.
Я бестолково кивнул башкой. Говорили!
- Жаль, - вздохнула Анна Николаевна, - хороший мальчик, а главное, уйдет в другую школу с тяжелой душой. Как ты думаешь?
Это верно, с тяжелой. Оставалось во всем соглашаться, больше ничего.
- Вот что! - сказала вдруг, просветлев, Анна Николаевна. - Нашу школу делают восьмилетней. И нам дали деньги на оборудование. Много денег. Я завтра пойду в магазин учебно-наглядных пособий. Помоги мне! И Виктора позови. Может, еще уговорим?
Я глядел на Анну Николаевну не как на живого человека! Идти за покупками в магазин, где никто ничего не покупает, да еще с Витькой! Такое мог предложить только, только... не знаю кто!
Анна Николаевна чинно кивнула нам, прощаясь, скрылась за колоннами. Родион Филимонович внимательно посмотрел на меня, опустил голову, будто его за что-то отругали, и мы двинулись в знакомый дворик.
Он был еще полон, и мне казалось, артисты тотчас узнают нас, кинутся навстречу - мы же принесли им снимки! И недурные, надо сказать, снимки, хорошо получилось не только у Родиона Филимоновича, но и у меня, единственное отличие, он печатал с узкой пленки через увеличитель, у него карточки были тринадцать на восемнадцать, а мои, при контактной печати, вполовину меньше.
Мы вошли во дворик, но никто не бросился нам навстречу. Я удивленно взглянул на учителя и ничего не понял - лоб его снова покрылся потной росой. Хотел было взять на себя инициативу, крикнуть во все горло: "Налетай, карточки принесли!", но все-таки постеснялся, да и к месту: у Родиона Филимоновича, оказывается, были другие намерения.
Он решительно подошел к тополю, опрокинул ящик, на котором мы вчера сидели, поджидая артистов, вынул из кармана пакет и дрожащей рукой начал раскладывать карточки. Дул легкий ветерок, снимки шуршали, наезжали друг на дружку, колыхались, а то просто падали в пыль, и мой руководитель клал на них камешки. Он взглянул на меня каким-то жалким, затравленным взглядом, и сердце мое оборвалось: уж не продавать ли он собрался эти снимки?
Теперь вокруг нас сбилась толпа, послышались радостные возгласы, но никто не спешил брать фотографии. Все восхищались:
- Ах, какая чудная карточка!
- А это я, подумать только!
- Впечатляющий портрет!
- Нет, смотрите, как Репкин похож на Мефистофеля!
Наконец кто-то спросил:
- Сколько стоит?
- Пять рублей, - не проговорил, а какими-то жерновами проскрипел Родион Филимонович.
- Ха, бесплатно! - воскликнул тот же голос, но деньги не посыпались на Родиона Филимоновича. Неохотно расставались артисты с денежками, хотя сниматься очень любили!
Постепенно, как бы нехотя, но все-таки карточки покупали. Родион Филимонович понемногу успокаивался. Совал пятерки, трешки, рубли в карман своих широких галифе, но сколько ни совал, не оттягивало этот карман, как булыжником. Больше всех карточек брала старуха в синем, до пят платье. Как всякая старуха, привередливо торговалась, уговаривала Родиона Филимоновича отдать ей по трешке. Он не спорил, согласно кивал, не жалея расставался с нашей продукцией. Голос у старушки был молодой, казался знакомым. Я пригляделся к ней - вот так да! Оказалось, это вчерашняя розовая артистка. Ничего себе, умеют же переделываться, поразился я. Но загремел последний звонок, и артистов как ветром смахнуло.
Снова за стеной барабанила музыка. Мой учитель угрюмо стоял возле ящика, на котором лежали карточки под камешками, ковырял сапогом землю и не смотрел на меня. Я вздохнул: да, дела, ничего себе. И подумать не мог, что Родион Филимонович снимал за деньги. Знал бы...
А что, если знал бы, не пошел с ним, отказался снимать "Фотокором" вволю, первый раз по-настоящему? Пошел бы, только вот эта торговля получилась какая-то неловкая. Стыдная, что ли...
- Ты, Коля, иди-ка, пожалуй, а я останусь, - проговорил Родион Филимонович хрипло, словно со сна. - У тебя вон дела завтра в школе. Еще зайти за кем-то надо...
Я обрадовался: не нравился мне этот театр с напомаженными мужиками. Им бы, честное слово, в армию, хоть и война кончалась, а они тут ошиваются, тоже мне - "Кушать подано". Таланты!
Я подошел к повороту и обернулся. Мой учитель снова помотал головой и с досадой плюнул на землю. Плохо брали карточки, в самом деле.
* * *
Витька был дома, точнее, плавал на ялике вокруг баржи, и мне снова удалось погрести. "Хороший бы из Борецкого разведчик вышел, - думал я, поглядывая на приятеля, - ни звука про другую школу. Значит, даже мне не доверяет".
Меня так и подмывало на Витьку насесть изо всех моих сил - обругать как следует, укорить до слез и вообще надавить на его психику. Но с психикой у меня плоховато получалось - встреча у края света вспоминалась снова и снова: я посреди светлого круга, а оба моих товарища разбегаются в темноту, посылают меня к черту - вот кто, оказывается, виноват.
- Анна Николаевна, - говорю я почти что официально, - велела прийти нам с тобой завтра в школу к двенадцати часам. Она собирается в магазин ненаглядных пособий. Покупать оборудование. Просила помочь.
Прием удается, Витька порывается сказать что-то, отказаться, может быть, но под каким соусом он откажется? Признается мне, что собрался в другую школу? Ну-ка?
Он вовремя спохватывается, нехотя соглашается:
- Приду!
"Придешь, конечно! Как миленький, - соображаю я и снова кляну про себя Витьку: - Значит, решил все сделать втихаря! Даже от меня!" Но обижаться на Борецкого все-таки не могу. Гляжу на баржу, вспоминаю прокуренный голос Витькиного отца, мое открытие фотографии.
- Ну как твой "Лилипут"? - спрашиваю Витьку. - Неужели не снимаешь?
- Пленки нет, - мрачно отвечает Витька.
- Ерунда! Хочешь, достану? И вообще, давай в наш кружок, - зову его не первый раз, он мотает головой.
"Неужели все сербы такие упрямые?" - приходит мне мысль, и я излагаю ее Витьке.
- А ты не знал? - оживился он. - Не упрямые, а гордые!
Мы с ним немножко спорим, я толкую Витьке, что гордый каждый человек, не только сербы. Он соглашается, но твердит, что из каждых самые гордые все же сербы. Я молчу, обдумывая свои слова и поступки. Если горячиться, можно поссориться не по существу, Витька завтра не явится в школу, и я подведу Анну Николаевну.
Простившись с Витькой, иду домой, но моя дорога заворачивает к Дворцу пионеров, и я заглядываю туда на всякий случай. Вахтерша удивляет меня, сказав, что Родион Филимонович в кружке. Я открываю знакомую дверь.
Мой контуженый учитель сидел за своим столом, взявшись ладонями за уши, а его челюсть медленно опускалась и медленно же возвращалась на место, совершая по дороге чуть заметное вращательное движение - так жует сено лошадь. Перед Родионом Филимоновичем стояла столбиком буханка хлеба, с нее срезано куска два, широких, поперек всей буханки, и один такой кусман, посыпанный солью, лежал рядом. Учитель задумчиво разглядывал этот кусище, дожевывал предыдущий и все держался за уши.
- Голова болит? - спросил я.
Родион Филимонович вздрогнул всем телом, быстро вскинул глаза, потом жалобно улыбнулся мне.
- Хочешь? - кивнул он на кусок.
Я не отказался.
- Видишь, как получилось! - сказал Родион Филимонович, показав на пакет. - Сколько наших снимков пропало!
- А! - попробовал я успокоить его. - Задрипанный театришко!
Родион Филимонович покивал согласно.
- А я еще продовольственные карточки потерял. Понимаешь, какое дело, - проговорил он, внимательно оглядывая меня. - Купил эту "Экзакту", продал сапоги, отдал все деньги и тут же потерял.
Вот в чем дело! Теперь понятно, почему он на деньги снимал.
- Хоть продавай аппарат! - вздохнул Родион Филимонович, тоскливо поглядев на "Экзакту". Она лежала рядом с буханкой, такая неуместная тут, блестящая, нарядная, хромированная.
- Ни за что! - воскликнул я.
- Конечно! - обрадованно улыбнулся Родион Филимонович. - Ни за что! Только вот с тобой, - вздохнул он, - нехорошо получилось. Да еще учительница твоя. Встреча двух педагогов, - замотал головой он. - Ничего себе! - Опять вздохнул. - Учительница твоя, видать, хорошая. Вся такая чистенькая.
Я принялся рассказывать про Анну Николаевну, а съехал совсем на другое - жевал черный хлеб с солью, разглядывал дорогого учителя фотографии и вспоминал всякие школьные дела, какие в войну были: про раненых рассказывал, про госпиталь - там в маминой лаборатории я учил таблицу умножения и видел кровь под микроскопом, лейкоциты и эритроциты; про то, как нам давали маленькие булочки на большой перемене, с эконький детский кулачок, и мы, чтобы булки стали побольше, засовывали их в учебник, чтоб не запачкать, совали под парту и партой их давили получался широкий блин, хоть и тонкий, но зато плотный, так что вроде еда получалась увеличенного размера; про то, как уроки в войну начинались при свечах и коптилках, а писали мы на тетрадках, сшитых из газет, прямо по печатным буквам, и это выходило довольно удобно: как пишутся некоторые слова, можно было вычитать в газете; про то, как ходили на уроки с поленьями - это Вовка Крошкин всех заставлял, печку топили казенными дровами, но, чтобы стало потеплее, подбрасывали еще своих, и Вовка со своим упрямым характером собирал дань - каждое утро по полену...
Родион Филимонович слушал меня как-то странно: сперва весело и улыбчиво, потом опустив голову, сжав кулаки. Скулы у него напряглись - мне показалось, ему нехорошо, я спросил его об этом.
- Н-ничего! - ответил он. - Пустяки!
Я решил его отвлечь, дубина стоеросовая, спросил, в каком бою его ранило, как это было, но он махнул рукой и грубо сказал:
- Гордиться нечем. Страха да гноя куда больше гордости.
Он молчал.
- Никогда не думал об этом! - сказал он горячо, как будто даже не ко мне обращаясь. Да и смотрел Родион Филимонович поверх меня, куда-то в потолок. - А ведь вы-то, ребятня, тоже войну прошли! Мы воевали, вы, понятное дело, нет, но войну прошли вместе, всяк по-своему.
Я глядел на фотографа, не очень-то понимая его. Как это прошли? Прошли они, отец, Родион Филимонович, а мы жили просто-напросто, вот и все. Но мужик он хороший!
Я смотрел на толстый пакет с фотографиями. Вот дундуки эти погорелые артисты!
Я вспомнил, как идет мой Родион Филимонович с тремя нашивками за тяжелые ранения к кудряшам в ливреях, как сдерживает нарочно шаг, чтобы быть посолиднее, как собирает, потея, трешки да пятерки за наши карточки, будто какой-то торгаш, тыловая крыса, а не фронтовик и герой. Эх, жизнь, все путает, мутит, все переворачивает с ног на голову, разве же так должно быть, если человек купил "Экзакту" за сапоги и тыщу рублей в придачу и тут же потерял карточки? Разве так?
Я готов был броситься немедленно, побежать к деревянному театру с солидными колоннами, выскочить прямо на сцену и крикнуть: "Да знаете ли вы, какой человек перед вами тут унижается?"
* * *
А ровно в двенадцать на другой день началось совершенно невероятное.
Возле школьного крыльца стояла запряженная в телегу безымянная школьная кобыла, и школьный сторож Кондрат Иванович клевал носом, дожидаясь, как выяснилось, нас с Витькой.
Вчера Анна Николаевна сказала, что школе дали много денег для оборудования, и я думал, нам придется тащить целый мешок с тыщами, но учительница ждала нас налегке.
- Молодец, Витя, - похвалила она одного Борецкого, - ты пунктуален.
А мне, едва он отвернулся, чуть заметно кивнула. Я улыбнулся: мне доверяли. Больше того, я должен вместе с учительницей отговорить Витьку от другой школы. Но начинать этот отговор, ясное дело, не мне. И я лишь понятливо улыбнулся.
- Сначала, - говорила Анна Николаевна, шагая между мной и Витькой, я думала обойтись без подводы, но денег действительно много, видите, страна после войны сразу отдает свои средства вам, детям, и я решила пригласить их.
Мы хихикнули. Приглашенная кобыла и соловый от дремоты Кондрат Иванович двигались сбоку по мостовой, даже не предполагая, что их, оказывается, пригласили.
- Там есть спящая старушка, - пошутил я, - нельзя нам купить такой экспонат?
Витька и Анна Николаевна прыснули.
- По какому же предмету это пособие? - спросила учительница.
- По скучному, - нашелся Витька.
- Нет, - улыбаясь, ответила Анна Николаевна, - таких предметов не бывает. По крайней мере, не должно быть. Это во-первых. Во-вторых, народные деньги следует беречь. А в-третьих, - она покосилась на лошадь и Кондрата Ивановича, который опять клевал носом, - у нас один уже есть!
Возчику пришлось проснуться от нашего хохота. Так что настроение было отличное, смеясь, мы открыла дверь магазина, спящая старушка, однако, не очнулась от наших голосов. Анне Николаевне пришлось постучать согнутым пальцем по прилавку.
- Ничего не продается, - шепнула ей спящая старушка, мельком взглянув сонным глазом. - Только школам.
- А мы - школа! - громко проговорила Анна Николаевна, гораздо громче обычного.
- Школа? - Старушка разогнулась, проснулась, блестела глазками, будто никогда не дремала, будто это нам привиделось, мало ли! Однако в глубине ее взора все-таки еще плавал туман. - На какую сумму станете брать? воскликнула она бодро.
- На большую! - в тон ей воскликнула Анна Николаевна и обернулась к нам. - Ребята, - проговорила она такое, что мы ушам не поверили, во всяком случае, не поверил я. - Ребята, выбирайте, что вам нравится!
Что мне нравится? Легче спросить, что мне не нравится, да и то, что мне не нравится, тоже надо купить. Змеи в запаянных стекляшках, например. Вот бы сунуть в парту, а еще лучше - в портфель кое-кому из отсутствующих здесь! Я напрягался, изо всех силенок пыжился представить себе то, что раньше воображалось само собой, без всяких усилий, но странное дело, теперь это не выходило, я не мог вообразить, как суну змею даже Мешкову, и не то что за шиворот, а хотя бы в парту. Было жаль Мешка, хоть он и обалдуй.