А он глядел на меня голодными глазами.
   Когда так смотрят, язык не поворачивается.
   Я промолчал. Я виновато подвинул ему миску, а вилкой проделал границу ровно посередине котлеты.
   * * *
   Да, войны кончаются рано или поздно.
   Но голодуха отступает медленнее, чем враг.
   И слезы долго не высыхают.
   И работают столовки с дополнительным питанием. И там живут шакалы. Маленькие, голодные, ни в чем не повинные ребятишки.
   Мы-то это помним.
   Не забыли бы вы, новые люди.
   Не забудьте! Так мне велела наша учительница Анна Николаевна.
   * * *
   Это все правда. Все это было.
   Д Е Т С К А Я Б И Б Л И О Т Е К А
   ________________________________________
   В третью военную осень - да уж, пожалуй, это и не осень была, а начало зимы: на улице свистал знобкий ветер, перегонял по дороге белые охвостья снежной крупы, больно сек ею лицо, выжимая слезы, хотя на календаре числилась еще осень, и я не забыл густой дух картошки, жаренной на рыбьем жире, праздничного объедения, которым мы отметили октябрьскую годовщину, - так вот в третью военную осень, сразу после каникул, я записался в библиотеку.
   Я? Записался?
   Это только так говорится. И вы сейчас поймете почему.
   После уроков Анна Николаевна не отпустила нас по домам, а раздала узкие полоски бумаги, на которых под жирной фиолетовой печатью - честь по чести! - было написано, что такой-то или такая-то действительно учится во втором классе девятой начальной школы.
   - Вот! С этой! Справкой! - разделяя слова, делая между ними паузы и, таким образом, не просто объясняя, а внушая, вдалбливая нам правило, которое требовалось запомнить, Анна Николаевна разъяснила и остальное. - И письменным! Поручительством! Мамы! Вместе! С мамой! Вы! Пойдете! В детскую! Библиотеку! И запишетесь!
   Детское ликование трудно остановить.
   Да и не нужно его останавливать, потому что это ведь стихия. Ветер, например, можно остановить? Или дождь? Или бурю там, всякие, например, громы и молнии? Наберись терпения, подожди, стихнет ветер, промчатся тучи, и снова будет так, как было до стихии.
   Поэтому наша мудрая Анна Николаевна только улыбнулась, когда мы заорали на радостях, заколготились в своих партах, как в коробах, отошла в сторону, прислонилась к теплой печке и сложила руки калачиком.
   Теперь самое время объяснить, отчего уж мы так возрадовались.
   Подумаешь, скажут нынешние ребята, делов-то - в библиотеку записаться, да это ж запросто, заходи в любую, покажи дневник, и вся недолга!
   То-то и оно, что скажут так нынешние ребята.
   Мы жили в другое, хоть и не такое, может, давнее время, и много тогда было всяких правил, которых теперь в помине нет.
   Вот, например, поручительство.
   Мы утихли, угомонились, Анна Николаевна отошла от печки к своему столу и снова стала объяснять.
   - В письменном! Поручительстве! Мама должна указать! Место! Своей! Работы! Должность! Домашний! Адрес! И написать! Что в случае! Потери! Книг! Она! Возместит! Утрату! В десятикратном! Размере!
   Вот вам что такое поручительство!
   После шквала радости по классу прокатился сдержанный вздох.
   - В десятикратном? - воскликнул кто-то с ужасом.
   - Да, - сказала Анна Николаевна. - В десятикратном! Теперь вы понимаете свою ответственность? - спросила она уже обыкновенным, спокойным голосом.
   Можно было и не спрашивать. Без всякого сомнения, штраф за потерянную книжку в десятикратном размере выглядел чудовищным наказанием, но отказаться от него не мог никто, никакой взрослый, ведь не зря же в поручительстве надо было указать место работы. Выходило, книжки читать будем мы, и терять, если доведется, тоже будем их мы, а вот мамам придется страдать из-за этого, будто мало им и так достается.
   Да, мы росли в строгости военной поры, твердо зная, что взрослый, опоздав на работу, попадает под суд, а горсть гороха из колхозного мешка обещает тюрьму.
   Может, мы оглядывались на каждом шагу, боялись поднять голову, засмеяться? Нет! Жили, как живут люди всегда, только с детства знали: там-то и там-то есть строгая черта, к которой лучше не приближаться. Так что Анна Николаевна просто предупреждала об этой черте. Внушала нам, второклассникам, важную истину, согласно которой и мал и стар зависимы друг от дружки, и коли ты забудешь об этом, забудешь о том, что книжку надо беречь, поглубже прятать в сумку или даже за пояс, под курточку, и потеряешь по рассеянности или еще по какой другой, пусть даже уважительной причине, маме твоей придется отвечать за тебя, плакать, собирать по рублю деньги в - десятикратном! - размере или, того хуже, у нее на работе из-за твоего ротозейства начнутся неприятности.
   Поручительство, оно и есть поручительство.
   Повздыхав, зарубив себе на носу жестокий размер ответственности и еще одно правило, по которому мама должна прийти сама вместе с тобой, захватив при этом паспорт, мы вылетели на волю, снова ликуя и толкаясь.
   Дело в том, что все мы давно уже научились читать - соответственно возрасту, конечно же, запросто разделывались с тонкими, еще довоенными, клееными-переклееными книжечками, которые давала в классе Анна Николаевна, но вот в библиотеку нас не пускали, в библиотеку записывали почему-то лишь со второго класса.
   А кому в детстве не хочется быть постарше? Человек, который посещает библиотеку, - самостоятельный человек, и библиотека - заметный признак этой самостоятельности: все видят, как ты входишь в нее и выходишь обратно.
   Может быть, этот счастливый момент и не запомнился мне так хорошо и так подробно, если бы шло все своим чередом, и как только я пришел из школы, мы бы отправились в библиотеку.
   Увы! Мама была на работе, а у бабушки моей, маминой мамы, ясное дело, совсем другая, чем у меня, фамилия, и кто же поверит, что она именно бабушка, а не первая встречная старушка или там какая-нибудь безответственная соседка.
   Бывает вот так, к сожалению: умом-то человек все вроде бы понимает, а с чувствами сладить не в силах. Вот и я - все понимал, а хныкал, как дошкольник. Такая обида накатила, даже не знаю - на что, на кого? Я забился в угол, затирал рукавом слезы и тяжело сопел, а бабушка гремела кастрюлями в своем углу.
   Так вот всегда заканчивались наши сражения: моим сопеньем и ее громыханьем.
   Досадно, конечно. Понимаешь, что никто не виноват, но ведь дело-то сорвалось! Завтра все придут в школу и начнут хвастаться библиотечными книгами, а мне придется отворачиваться, делать вид, что я глух и нем, или выдумывать какую-нибудь небывальщину.
   Хорошо еще, мама сразу поняла, что я неспроста сижу тихий над тетрадкой и не могу решить два легусеньких примера по арифметике, быстро выяснила причину, легко рассмеялась, вырвала листок из чистой тетради и своим размашистым, летучим почерком написала поручительство.
   Что правда, то правда, моя мама могла одним всего-навсего словом или вот как теперь - росчерком пера - сменить погоду на улице, переломить настроение, разгладить бабушкины морщины, а меня заставить глубоко вздохнуть и жить по-новому.
   Противный ветер за окном стих, и в фиолетовых, почти чернильных сумерках вдруг повалили лохматые снежинки. Новый снег!
   Дышать стало легче, и я освобожденно рассмеялся.
   Чудесница эта мама!
   А она достала из комода свой паспорт и сказала, обращаясь к бабушке:
   - Сходите туда завтра вдвоем. Я-то поздно ведь прихожу. Объясни, люди же в этой библиотеке, поймут.
   И завтра мы пошли.
   Как любила бабушка, взявшись за руки, и я уже не рядился с ней, не спорил, не отстаивал самостоятельность, не думал о том, чем буду оправдывать свою девчачью послушность, если попадется знакомый народ. Я думал о том, как выглядит эта самая библиотека - ведь я уже был в ней и, представьте себе, не однажды.
   Впрочем, тогда это была не библиотека вовсе - табачный магазин. И всякий раз я заходил туда с отцом, а он покупал себе папиросы в знаменитом на весь город и единственном табачном магазине.
   Чем он был знаменит? Во-первых, тем, что о нем много говорили. Я то и дело слышал, как взрослые, даже женщины, спрашивали друг друга:
   - Ты была в табачном магазине? Ах какая прелесть!
   Что может быть прелестного в магазине, да еще табачном, я не понимал, но потом мы с отцом шли откуда-то куда-то, и он сказал мне:
   - Кончились папиросы. Давай-ка зайдем в знаменитый табачный магазин!
   И мы зашли.
   Да. Мы зашли, и всякий раз я попадал в этот магазин с отцом, а это означало, что в табачный магазин мы заходили до войны, и я не уставал удивляться, а в первый раз и вовсе онемел от замечательной красоты.
   Дело в том, что есть такое вятское искусство - обработка капа или капокорня. Кап - это нарост на березе. Будете в березовой роще, приглядывайтесь повнимательнее к деревьям, и обязательно хоть на одном, да увидите такой овальный нарост, это и есть кап. Он и внизу нарастает, на самых корнях, это уже капокорень.
   Березу, как всякое дерево, можно спилить, можно топором колоть, а кап никакой топор не берет, такой он твердый. Вятские мужики - неизвестно когда? - научились все-таки кап пилить острыми и тонкими пилами, потом шлифовать, полировать до блеска и лаком покрывать. Получаются дощечки - от лака блестящие, прямо стекло, хотя и непрозрачные, ясное дело. Скажем так: будто сквозь стекло проступает береза, только не ствол ее, а завитки, узоры чудные, кружева. Это каповый нарост так древесную ткань свил. Из капа шкатулки делают, табакерки там, пудреницы, например, для женщин, мелкую, в общем, всячину, и никогда никто не знал, что можно из этих дощечек целую комнату сделать. Целый магазин!
   Когда мы первый раз туда вошли, я прямо на пороге замер. Магазин небольшой был - комната средней величины, меньше школьного класса раз в пять или в шесть - и стены как будто облиты прозрачным льдом, а за ним кружатся, растекаются необыкновенные разводы - то цветы, то облака, то просто неведомый, странный рисунок, и все это одного оттенка, коричневого и оттого теплого. Холодное стекло, даже лед, и - теплый цвет. Да еще прилавки точно такие же.
   Что такое кап и капокорень, я, конечно, уж потом узнал, много лет спустя, постарше или совсем взрослым, а тогда я стоял возле порога, таращился во все глаза, и день был ясный, послеобеденное солнце пробиралось по крышам, среди печных труб, заглядывало в оба магазинных окна, отражалось в лаковых стенах, дробилось на зайчики, высвечивая зеленые коробки папирос с непонятным, но таинственным названием "Герцеговина Флор", силуэты всадников на коробках "Казбека", желтые шкатулки табака для морских, наверное, капитанов, потому что назывался он "Капитанский". Этот капитанский табак - одна коробка была распечатана медово светился под витринным стеклом в окружении веера черных и оттого торжественно прекрасных трубок с матовыми боками, и я подумал: как было бы здорово, если бы отец закурил трубку с таким табаком!
   Вот выходим мы из магазинчика, он останавливается, не спеша раскуривает трубку, и мы шагаем с ним рядом, и все прохожие останавливаются: еще бы, в нашем городе никто не курит трубок. По крайней мере, я ни разу не видел, чтобы по улице шел человек и курил себе трубку. Наверное, это потому, что наш город сухопутный и морских капитанов здесь не бывает.
   Вот такие мысли пришли мне в голову, пока я стоял возле порога табачного магазина необыкновенной красоты и вдыхал опасные и в то же время прекрасные запахи, которые издавали все эти цветные коробки и пачки. Конечно, пахло табаком, но, смешиваясь, все эти запахи образовывали какую-то горьковатую, а оттого неприторную сладость.
   Может, это была сладость взрослой мужской жизни? Не знаю, может быть. Я не успел в этом разобраться. Ведь это было до войны.
   Все, что было до войны, казалось мне освещенным ясным и мягким светом незакатно-солнечного дня, того самого, когда мы с отцом зашли в табачный магазин.
   Солнце не стояло над головой, оно брело по крышам, тени становились длиннее и чуточку темнее, и моя душа осязала прозрачность воздуха, бордовый цвет кирпича, от которого отстала штукатурка, и даже, кажется, невидимую дугу, след ласточки, размашистый ее полет в покое и сладкозвучной тишине.
   Такой мне казалась жизнь до войны.
   Там, до войны, мы были с отцом в табачном магазине, он купил "Беломор", три пачки с голубыми дугами над картой, и магазин сверкал древесными льдинами, но потом началась война, табак стали давать по карточкам, магазин закрылся, и вот туда переехала детская библиотека.
   Чем жива человеческая память? Событиями и лицами, поступками и словами.
   Однако, если даже с точностью выстроить их друг за дружкой, вспомнив, что следовало за чем, если даже по словечку вспомнить, что, кто и когда сказал, это окажется всего лишь навсего сухой перечень событий. События и лица, поступки и слова, давно ушедшие от тебя, вернутся снова, если их соединить памятью чувств.
   Что я почувствовал, вновь переступив знакомый порог?
   Сильную обиду, обделенность, обман. Будто я что-то потерял и знаю, что потерял без возврата, навеки.
   Бабушка подошла к прилавку, вела там тихий, очень вежливый разговор, а я стоял, как тогда, до войны, у самого порога, и было на душе у меня пусто, будто я ночью иду по пустой дороге. И батя мне все млился, папка вот он там стоял, не где бабушка, подальше, у самого края прилавка, время от времени поворачивался ко мне - покупал "Беломор", платил деньги, брал пачки, а сам так часто-часто на меня оглядывался, словно боялся, что я убегу, исчезну, и улыбка не сходила с его лица, а я ведь тогда таращился на красивые цветные коробки, на табак и собирался спросить отца, почему он не купит себе трубку, - вот было бы здорово, - да так и не спросил.
   И много чего другого не успел я сделать там, до войны, пока отец был так неправдоподобно близко - только руку протяни. Например, порыбачить не успел, сходить с ним на охоту.
   Я вспомнил, как отец уходил с ружьем, яркой вспышкой озарило меня прошедшее, но не забытое мгновенье, точнее, чувство: мы с мамой провожаем его до угла, где почтовый ящик, я обещаю не плакать, взрослые объясняют, что на охоту мне еще рано, и я как будто хорошо понимаю это, больше того, мне становится страшно, когда я представляю себе, как громко жахнет выстрел, - так вот, я обещаю не плакать, но не могу сдержаться и навзрыд плачу, когда отец, оглянувшись в последний раз, отходит от нас. Закатное солнце слепит меня, бордовое, зловещее, грозное солнце, на фоне которого раскачивается кепочка отца, вещевой мешок и ствол ружья, мне отчего-то душно, тяжело на душе, я боюсь за отца - почему он уходит от нас, зачем эта охота, пусть лучше вернется, мама берет меня на руки, бегом несет домой, точно спасает от беды, и в глазах у нее я тоже вижу слезы.
   Как приходит тревога в дом? Плачем малыша, которого напугало красное, словно налитое кровью, закатное солнце, и вслед за ним заплакала мама, а через день вернулся расстроенный отец - охота не удалась, даже ни разу не выстрелил; ну хорошо, что же делать, а он хмурится и ломает спички, закуривая "Беломор".
   Что это было? Предчувствие? Но война началась через год, и много было еще и смеха и слез до ее прихода, а я помнил тот вечер и чувствовал ту тревогу...
   Почему она соединилась с новой?
   Я оглядывал полки, за которыми лежали лохматые от старости книги, я вспоминал коробки с "Герцеговиной Флор" - что это имя значит? - с "Казбеком", с медовым табаком для морских капитанов, я вспоминал черные суровые трубки, чисто мужские вещи, и поражался холодному равнодушию блестящих витрин, которые так легко сменили свое содержание, так легко забыли, что лежало здесь раньше.
   Я втягивал ноздрями воздух, надеясь услышать хотя бы напоминание о сладком запахе довоенных табаков, но чувствовал только дух клея и старой бумаги.
   Правда, он не был противным, этот новый запах.
   Они смотрели на меня удивленно, бабушка и библиотекарь, видно, окликнули не раз, пока я встрепенулся и шагнул к витрине.
   - Здравствуйте, - запоздало сказал я и стянул шапку.
   - Нет, нет, - замотала головой старушка, - шапку не снимай.
   - Полагается, - неуверенно запротестовала бабушка.
   - Вот раздобудем дров, тогда будет полагаться, - ответила старушка библиотекарь. - А пока холодно.
   Сама она была одета очень странно. На голове лохматая ушанка, вместо тесемок у которой настоящие ленты, и ниже подбородка они завязаны в бант, каким девчонки завязывают волосы - такой же широкий, похожий на бабочку. Сама шапка, правда лохматая не вся, не целиком, кое-где выдраны целые клочья, будто эту шапку рвали злые собаки. А вот пальто на старушке совершенно необыкновенное, такого я еще не видал. Оно, кажется, бархатное, переливается, когда старушка шевелится, да еще сверху нависает пелерина, а на ней красивый светло-серый воротник.
   Потом, когда мы выйдем на улицу, бабушка скажет то ли мне, то ли самой себе в задумчивости: "Такие пальто раньше барыни носили", - а пока я разглядывал библиотекаршу во все глаза и едва сдерживался, чтобы не прыснуть. Этот ее величаво-печальный наряд завершали перчатки с отрезанными пальцами, чтобы удобней писать.
   - Ну, - сказала старушка, выслушав бабушкины объяснения и разгладив бумажки, которые та подала ей. - Как тебя зовут, фамилия?
   Я произнес погромче свои скромные данные, ведь ушанка у нее была накрепко завязана таким широким бантом, что она, наверное, плохо слышала, но старушка, ничуть не обидевшись, улыбнулась:
   - Кричать не надо, выбирай лучше книгу.
   Я столько ждал этого мгновения, что - как это часто бывает - прозевал его.
   - Выбирать? - переспросил я.
   - Ну да, - сказала старушка, - чего ты хочешь прочитать?
   Я топтался перед витриной, вглядываясь в потрепанные обложки, шевелил губами, читая незнакомые мне имена и названия, всматривался в стопу книг подальше, за спиной у библиотекарши, и с каждым мгновением все ясней понимал, в какой я попал конфуз. Ведь я не знал, ну совершенно не знал, какую книгу хочу прочитать.
   Теперь настала очередь старушки разглядывать меня. Может быть, я еще и поэтому потерялся - меня жег ее взгляд. Раз или два я, словно жулик, укравший что-то прямо на глазах у народа, мельком посмотрел на нее. Она улыбалась, надо же, какая веселая, и бабушка отправилась на мое спасение. Откашлявшись, подсказала мне:
   - Сказки Пушкина?
   Я помотал головой. Я не хотел признаться даже себе, что оказался такой маленький и беспомощный. Что, мечтая записаться в библиотеку, я, как последний остолоп, не знаю, чего бы мне почитать. Сказки Пушкина мне читала мама, когда я был совсем крохотным, да и по радио я их слышал десять раз, не меньше. Нет, я не хотел брать первую же книгу, какую мне подсказали.
   - Он хорошо читает? - неожиданно спросила библиотекарша, обращаясь к бабушке поверх моей головы, и я, наверное, покраснел, словно мак. Обо мне спрашивали при мне, как спрашивают о самых маленьких, будто я сам не в состоянии ответить - есть у взрослых такая обидная манера. А бабушка чего-то размышляла, то ли задумалась о чем-то другом, то ли вопрос не поняла, молчала себе, разглядывая меня, точно не знает, как я читаю.
   И я воскликнул не без отчаяния:
   - Свободно!
   - Свободно читает, - подтвердила бабушка, очнувшись. - По чтению "пять".
   Ну, хотя бы! Да, по чтению "пять", несмотря на то, что это не самое лучшее доказательство.
   Я все еще трепыхался, все еще отстаивал в душе свою серьезность, а библиотекарша протянула руку с обрезанными перчатками к полке и взяла толстенную книгу. Как она угадала? Я хотел бы почитать вот такую толстую, мохнатую, это значит зачитанную и оттого, бесспорно, интересную книгу.
   - Вот, - сказала она. - Рекомендую именно тебе. Борис Житков. "Что я видел".
   "Что я видел" - будто эхо, отозвался я сам в себе, совсем неосознанно, механически, то ли спрашивая, то ли утверждая - что я видел-то, на самом деле?
   - Эта книга, - сказала старушка, вдруг отвернувшись к окну, - про то, как люди жили до войны, и про то, как мальчик вроде тебя путешествовал на пароходе.
   Я кивнул. Бабушка облегченно вздохнула.
   Помнишь ли ты свою первую книгу?
   Нет, не ту, что прочитала бабушка или мама возле постели, когда у тебя была ангина и тебе отчего-то хотелось плакать над каждой страницей, и не ту тонкую книжицу, по которой ты, словно птенец, пробуя звуки собственного голоса, складывал из букв знакомые слова.
   Нет, я спрашиваю про книгу, которую ты выбрал - или тебе помогли выбрать - среди множества других, которую ты раскрыл дома, оставшись один, и которая навсегда запала в твою память чудесными мыслями, волнующими словами, чернотой отчетливых, красивых букв, рисунками, переплетом прекрасным или вовсе неказистым и даже запахом - резким запахом типографской краски, смешанной с клеем, или запахом какого-то другого дома, в котором, перед тем как оказаться у тебя, побывала эта книга?
   Я помню очень хорошо.
   Книга "Что я видел" была сразу - большой и толстой. Выпущенная перед войной, к третьей военной осени, она вспухла от прикосновения многих рук, желтая картонная обложка обтерлась и потрескалась, как будто это кусок глинистой земли, пересохшей от безводья, а внутри на некоторых страницах встречались следы стаканов неаккуратных читателей и даже чернильные кляксы. Но тем милей казалась эта книга!
   Едва выучив уроки, я уселся за свой "десерт", за это лакомое блюдо. Герой книги плыл по Волге на пароходе, и вместе с ним плыл я, но ведь все дело в том, что там, на Волге, еще зимой шла война. Каждое утро Анна Николаевна передвигала на карте в нашем классе красные флажки, и прошлой зимой там, на Волге, у самого Сталинграда, флажки словно застряли. Анна Николаевна приходила хмурая, можно было подумать, что она весь день останется такая, но учительница постепенно оживала, смеялась, даже смешила нас какими-нибудь шутками, а вот по утрам хмурилась, пока флажки на Волге вдруг зашевелились, двинулись вперед, к границе.
   Потом она нам рассказывала, что знала про Сталинградскую битву, про то, как наши сперва защищались, как держались за каждый камень, а в это время готовились силы, подходили к Волге новые войска и, наконец, наши окружили фашистов, захватили клещами, будто какой-нибудь ржавый гвоздь, да и выдернули его.
   В кино тогда показывали пленных немцев, как идут они длинными колоннами, откуда-то из-за горизонта, а наши командиры в белых полушубках смотрят на них презрительно. И вокруг одни печи торчат вместо домов.
   А в книжке, которая мне досталась, никакой войны нет, по Волге плывет пароход, похожий на льдину, такой он белый и чистый, и на нем плывет мальчик, который видит много всяких интересных вещей.
   Первый раз в моей жизни прошлое не походило на настоящее и оттого было еще прекраснее.
   Я читал книгу, наслаждался ею, точно глотал вкусное мороженое, время от времени вставал из-за стола и шел к бабушке, вспоминая, как мы записывались в библиотеку.
   - Но почему ты сказала, что так раньше барыни одевались?
   - До революции, - говорила бабушка. - Видать, приезжая, старушка-то!
   - Откуда ты взяла? - смеясь, спрашивал я.
   - Да я и сама не знаю откуда, - улыбалась бабушка.
   Я снова возвращался к книге, прочитывал еще одну главу и переспрашивал бабушку:
   - Значит, через десять дней, если не прочитаю, надо вернуть?
   - Не вернуть, а продлить, - поясняла бабушка. - И книгу можно не носить. Зайдешь, попросишь, чтобы продлили.
   - Надо ее в газету обернуть, - говорил я.
   - Да и корешок неплохо подклеить. Страницу какую, если порвана.
   Так мы вспоминали строгие библиотечные правила, выполнять которые мне хотелось неукоснительно и с радостью.
   - А вдруг она графиня? - спросил я бабушку уже перед сном.
   - Кто? - испугалась бабушка.
   - Ну, эта старушка? Библиотекарь?
   Мама рассмеялась. Весь вечер она слушала, как мы, перебивая друг друга, говорили о библиотеке, о строгих читательских правилах, просила меня прочитать вслух главу-другую из библиотечной книги, хвалила за то, что читаю бойко, быстро, не спотыкаясь, громким голосом, с выражением. Рассказали мы и про старушку в барской шубе.
   Мама рассмеялась, когда я задал дурацкий вопрос, а бабушка ничуть не удивилась.
   - А что? - сказала она. - Все может быть.
   Это же надо, к чему приводит неосторожное словцо. К настоящему скандалу! Почти к драке!
   Сказанное мной накануне перед самым сном я никак больше не обдумывал. Стукнул кулаком в подушку, чтобы мягче была, повернулся на бок и провалился в сон, как в омут, ну а утром не до размышлений - бегом к умывальнику, бегом к столу, потом бегом в школу. Пока за парту не усядешься, не затолкаешь внутрь ее свой облупленный портфельчик, думать некогда.
   Так что шестеренки, колесики, шурупчики, которые в голове крутятся, если думаешь, у меня в то утро еще стояли, еще не двигались, когда я, наспех переведя дыхание, брякнул снова, как вчера:
   - А может, она бывшая графиня?
   - Кто? - выдохнул Вовка. Все у него, как говорится, кругом пошло - и лицо, точно блин, и глаза, будто шарики, и уши, как кренделя.
   - В библиотеку-то записался? - спросил я.
   - Ну! - подтвердил он.
   - Библиотекарша старушка была?
   - Ну! - воскликнул он, уже догадываясь. - Она?
   Я кивнул.
   - Откуда ты взял? - жарко шепнул мне Вовка, приблизившись.
   - Да ниоткуда, - возмутился я. - Пальто у нее такое, вот и подумал.
   Я еще только подумал, я всего лишь навсего предполагал, а Вовка уже прыгал между партами, в проходе, и орал на весь класс:
   - Вы слыхали? Старушка-то! В библиотеке-то? Графиня! Графиня!
   Так рождаются слухи. И возникают нелепости, которые могут закончиться неприятностью и мордобоем. Напрасно на всех переменах того злополучного дня я подходил к людям из нашего класса и, взяв за пуговицу или даже за рукав, объяснял, что просто спросил, не графиня ли библиотекарша.