Швырнув банку из-под пива на обочину, он направился к машине и позвонил Лорен с сотового телефона.
   Когда она ответила, он сказал:
   — Это Шон.
   Молчание.
   Теперь он знал, чего не говорил ей, хотя она так ждала это услышать, слова, в которых он отказывал ей весь этот год с лишним. Все, что угодно, твердил он себе, я скажу ей любые слова, только не эти.
   Но сейчас он выговорил их. Выговорил, после того как мальчишка целился ему в грудь, мальчишка, в глазах которого была пустота, а еще после того, как он вспомнил беднягу Дейва, вспомнил, как он, Шон, предложил выпить с ним пива, увидев, как мелькнула на лице его отчаянная искра надежды — ведь Дейв не верил, что кто-то в целом мире захочет выпить с ним пива. И он сказал Лорен эти слова, потому что в глубине души сам испытывал потребность их сказать, ради Лорен и ради себя самого.
   Он сказал:
   — Прости меня.
   А Лорен сказала:
   — За что?
   — За то, что винил во всем только тебя.
   — Ну, хорошо...
   — Послушай...
   — Послушай...
   — Ну, говори ты... — сказал он.
   — Я... о, черт... Шон, ты тоже меня прости. Я не хотела...
   — Все в порядке, — сказал он. — Правда. — Он глубоко вздохнул, вдыхая спертый, пропахший потом воздух внутри машины. — Я хочу тебя видеть. Хочу видеть мою дочь.
   А Лорен ответила:
   — Откуда ты знаешь, что она твоя?
   — Моя.
   — Но анализ крови...
   — Она моя дочь, — сказал он. — Не надо никаких анализов. Ты вернешься домой, Лорен? Вернешься, да?
   Где-то в тишине улицы раздался гул мотора.
   — Нора, — сказала она.
   — Что?
   — Так зовут твою дочь, Шон.
   — Нора, — сказал он, и голос его был хриплым.
* * *
   Когда Джимми вернулся домой, Аннабет не спала — дожидалась его в кухне. Он сел за стол напротив нее, и она слегка улыбнулась ему такой милой заговорщической улыбкой, которую он так любил, улыбкой, говорившей: «Я так хорошо тебя знаю, что если ты даже не скажешь больше ни одного слова, я все равно пойму, о чем ты думаешь». Джимми взял ее руку, провел по ней большим пальцем, пытаясь обрести силу в том представлении о нем, которое он читал в глазах жены.
   На столе между ними стоял датчик «Дежурной няни». Они купили его месяц назад, когда Надин болела тяжелой стрептококковой ангиной — они слушали тогда ее дыхание и всхрапывание во сне, и Джимми казалось, что дочь его тонет и что вот сейчас раздастся звук такой страшный, что он выскочит из дому в чем есть, в майке и трусах, схватив девочку в охапку и помчится в «Скорую помощь». И хотя Надин быстро поправилась, Аннабет оставила датчик на столе, не положив его в футляр, который она держала в столовой в шкафу. По ночам она включала «Дежурную няню» и слушала, как спят Надин и Сара.
   Сейчас они не спали. Джимми слышал, как они шепчутся, хихикают, и ему было страшно представлять себе их одновременно с тем, что он наделал.
   Я убил человека. Не того.
   Эта мысль, сознание, совесть сжигали его изнутри.
   Я убил Дейва Бойла.
   Слова эти, как раскаленные уголья, падали вниз, в живот, рассыпались в нем горячими искрами.
   Я убил его. Убил невиновного.
   — Ой, милый, — проговорила Аннабет, вглядываясь в лицо, — деточка, что случилось? Это из-за Кейти? У тебя лицо — будто ты умираешь!
   Она обошла стол, и в глазах ее была пугливая смесь беспокойства и любви. Она обхватила Джимми, притянула к себе его лицо, заставила глядеть ей в глаза.
   — Скажи мне. Скажи мне, что не так.
   Джимми хотелось спрятаться от нее. Любовь ее сейчас слишком больно ранила. Он хотел раствориться, вырваться из теплых рук, отыскать где-нибудь укромное место, какую-нибудь темную пещеру, где не настигнет его ни любовь, ни свет, где можно свернуться клубочком и в стонах и рыданиях излить в темноту печаль и ненависть к себе.
   — Джимми, — прошептала она, целуя его веки. — Джимми, поговори со мной. Пожалуйста.
   Она прижала ладони к его вискам, пальцы ее ерошили ему волосы, гладили под волосами, она целовала его. Язык ее скользнул к нему в рот, рыща там, отыскивая источник боли, высасывая эту боль, и если понадобилось бы, он превратился бы в скальпель, чтобы иссечь из него раковые опухоли, высосать их из его тела.
   — Расскажи мне. Пожалуйста, Джимми. Расскажи мне.
   И, видя эту любовь, он понял, что должен рассказать ей все, иначе он пропал. Он не был уверен, что спасение в этом, но твердо знал, что если не откроется ей, то уж точно погибнет.
   И он рассказал ей.
   Он рассказал ей все. Рассказал о Простом Рее Харрисе и о том, как в одиннадцать лет в нем поселилась печаль, рассказал, что любовь к Кейти — это единственное несомненно хорошее, что было в его жизни — никчемной во всем остальном, что пятилетняя Кейти, эта незнакомая ему дочка, которая не доверяла ему и в то же время цеплялась за него, была самым уязвимым его местом и единственной его работой и обязанностью, от которой он никогда не отлынивал. Он рассказал жене, что любовь к Кейти и заботы о ней были смыслом его жизни, ее сутью, и когда Кейти скончалась, кончился и он.
   — И вот поэтому, — сказал он, и кухня стала душной и тесной, когда он это говорил, — я убил Дейва. Я убил его, схоронил в Мистик-ривер, а теперь открылось, что, похоже, преступление его не так ужасно, что он невиновен. Вот что я наделал, Анна. И этого не воротишь. Наверное, меня следует отправить в тюрьму, мне надо сознаться в убийстве Дейва и вернуться в тюрьму, для которой, я думаю, я и предназначен. Нет, не спорь, милая, это так. А эта жизнь не для меня. Я человек ненадежный.
   Голос его был словно чужой. Он был так непохож на его обычный голос, что он подумал, не видит ли и Аннабет в нем чужого, призрак Джимми, его копию, эфемерную, расплывающуюся в пространстве.
   Глаза Аннабет были сухими, лицо твердым, собранным, словно она приготовилась к сеансу позирования. Подбородок вздернут, взгляд ясный и непроницаемый.
   Джимми опять услышал на датчике детские голоса — девочки шептались, и звук этот был как мягкий шелест листвы на ветру.
   Потянувшись к нему, Аннабет начала расстегивать на нем рубашку, и Джимми, замерев, следил за ловкими движениями ее рук. Она распахнула на нем рубашку, приспустила ее с плеч и прижалась к нему щекой, приложив ухо к груди, посередине.
   Он сказал:
   — Я просто...
   — Ш-ш... — шепнула она. — Я слушаю, как бьется сердце.
   Руки ее скользнули по груди Джимми, а потом вверх по спине, и она еще теснее прижалась к нему. Она закрыла глаза, и на губах ее показалась легкая, еле заметная улыбка.
   Они посидели так некоторое время. Шепот дочерей на датчике сменился тихим сонным посапыванием.
   Когда она отодвинулась, Джимми все еще чувствовал ее щеку на груди — как постоянную отметину, как клеймо. Она сползла с его колен на пол и сидела так перед ним, глядя ему в глаза. Потом повернулась к «Дежурной няне», и они послушали, как спят дочери.
   — Знаешь, что я говорила им сегодня, укладывая их в постель?
   Джимми покачал головой.
   — Я говорила, что они теперь должны быть особенно внимательны к тебе, — сказала Аннабет, — потому что, как ни любили мы Кейти, ты любил ее сильнее. Ты так сильно ее любил, потому что родил ее, держал ее на руках, когда она была крошечной, и что любовь твоя к ней была такой огромной, что сердце иногда надувалось любовью, как воздушный шар, и могло даже лопнуть.
   — Господи, — сказал Джимми.
   — Я говорила им, что и их папа любит точно такой любовью. Что у него четыре сердца, и все четыре — как надутые шары, и что они болят. И это значит, говорила я, что нам ни о чем не придется беспокоиться. А Надин спросила: «Никогда?»
   — Пожалуйста, — Джимми казалось, что на него обрушиваются огромные гранитные глыбы, — перестань!
   Она мотнула головой, не спуская с него спокойных глаз.
   — А я сказала Надин: «Да, никогда. Правильно. Никогда. Потому что папа — король, не принц, а король. А короли знают, что надо делать — даже когда это очень трудно, — чтобы все стало на свои места. Папа — король, и он будет...»
   — Анна...
   — "...будет делать то, что должен делать для своих любимых. Ошибки у всех бывают. У всех. Но великие люди стараются все исправить. И это самое главное. В этом и есть великая любовь. А значит, папа — великий человек".
   Джимми был словно ослеплен. Он сказал:
   — Нет.
   — Звонила Селеста, — сказала Аннабет, и слова эти были как острые стрелы.
   — Не надо...
   — Она хотела узнать, где ты. Она рассказала о том, как говорила с тобой о своих подозрениях насчет Дейва.
   Тыльной стороной руки Джимми вытер глаза. Он глядел на жену, будто видел ее впервые.
   — Она рассказала мне об этом, и я подумала: что же это за жена, которая говорит о муже такие вещи? Это ж совсем характера не иметь, чтобы наплести такое. И зачем говорить об этом тебе? Почему она с этим прибежала к тебе?
   Джимми догадывался почему, он всегда догадывался кое о чем насчет Селесты, по тому, как она иногда смотрела на него. Но он ничего не сказал.
   Аннабет улыбнулась, словно по лицу его прочитав ответ.
   — Я могла позвонить тебе на сотовый. Могла бы. Как только она сказала мне, о чем говорила с тобой, а я вспомнила, что ты ушел с Вэлом. Я догадалась, что ты задумал, Джимми. Я ведь не тупая.
   — Да уж.
   — Но я не позвонила. Я не остановила это.
   — Почему же? — Голос Джимми изменил ему.
   Аннабет наклонила голову с таким видом, словно ответ был сам собой разумеющимся. Она стояла и глядела на него с непонятным, недобрым выражением. Потом она сбросила туфли. Она расстегнула джинсы и стянула их с бедер; перегнувшись в талии, спустила до самых щиколоток. Перешагнув через джинсы, она сбросила рубашку и лифчик. Она потянула Джимми со стула, прижала к своему телу и стала целовать его влажные щеки.
   — Они, — сказала она, — слабаки.
   — Кто это — они?
   — Да все, — сказала она. — Все, кроме нас.
   Она стянула рубашку с его плеч, и Джимми вспомнил ее лицо в то первое их свидание на Тюремном канале. Она спросила его тогда, не в крови ли это у него — совершать преступления, и Джимми успокоил ее, сказав, что нет, потому что решил, что это и есть тот ответ, который она хочет услышать. И только теперь, двенадцать с половиной лет спустя, он наконец понял, что нужно тогда ей было только одно — правда. Каким бы ни был ответ, она приспособилась бы к нему. Она поддержала бы мужа. И соответственно выстроила бы всю их жизнь.
   — Мы не слабаки, — сказала она, и Джимми почувствовал, как крепнет в нем желание, такое сильное, привычное, как будто с ним он и родился.
   — И никогда слабаками не будем. — Она присела на кухонный стол, свесила ноги. Джимми глядел, как жена его стягивает трусики, и понимал, что все это — лишь на время, лишь отодвигает боль от сознания, что он убил Дейва, помогая увильнуть от нее, нырнуть в объятия жены, в тепло ее тела. Но на одну ночь этого достаточно. Не на завтра, не на последующие дни. Но на эту ночь — да. Это поможет. И не так ли начинается всякое выздоровление? С малого?
   Аннабет положила руки ему на бедра, ногти ее вонзились в тело Джимми, там, где позвоночник.
   — Потом, когда все кончится, Джим...
   — Да? — Голова его кружилась от желания, — ...не забудь поцеловать девочек на ночь.

Эпилог
Джимми Плешка
Воскресенье

28
Мы займем тебе местечко

   Проснувшись в воскресенье утром, Джимми услышал дальний бой барабанов.
   Не робкое та-та-та, сопровождаемое тарелками какого-нибудь занюханного оркестрика в клубе, но глубокие уверенные удары и дробь барабанов военного оркестра, расположившегося в нескольких кварталах от них. Потом послышался рев медных труб, внезапный и фальшивый. Звук тоже шел издалека и замер так же внезапно, как и возник. В наступившей тишине он, лежа, прислушивался к свежему и хрусткому спокойствию позднего воскресного утра — солнечного, судя по яркому желтому сиянию за задернутыми шторами. Он слышал воркованье и квохтанье голубей на карнизе и сухое тявканье собаки на улице. Хлопнула, открылась и закрылась дверца машины, и он ждал, когда заведут мотор, но мотор так и не завели. И опять раздалась барабанная дробь, еще ровнее и увереннее.
   Он поглядел на стоявшие на тумбочке часы: одиннадцать часов! В последний раз он так долго спал... нет, он даже не помнит, когда это было. Много лет назад. Должно быть, лет десять. Он вспомнил мучительную усталость последних дней, чувство, которое он испытал, когда гроб с телом Кейти был поднят, а потом рухнул в яму, рухнул, как с кузова самосвала, размозжив его тело. А потом явились Простой Рей Харрис с Дейвом Бойлом — пришли навестить его, когда он вчера вечером сидел пьяный в гостиной с пистолетом в руке, а они махали ему рукой с заднего сиденья той машины, пахнувшей яблоками. Машина двинулась по Гэннон-стрит, а между ними маячила голова Кейти, но Кейти ни разу не оглянулась, а вот Простой Рей и Дейв махали ему как безумные и скалились по-дурацки, а Джимми чувствовал, как трется пистолет о его ладонь. Он вдыхал запах машинного масла и думал, не сунуть ли дуло в рот.
   Бдение превратилось в кошмар, потому что к восьми часам вечера явилась Селеста и при всем честном народе набросилась на Джимми с кулаками, крича, что он убийца.
   — У тебя хоть тело ее есть! — кричала она. — А что осталось мне? Где он, Джимми? Где?
   Брюс Рид с сыновьями оттащили ее и выдворили, а Селеста все кричала во все горло, когда ее тащили: «Убийца! Он убийца! Он убил моего мужа! Убийца!»
   Убийца.
   Потом были похороны и служба возле могилы, и Джимми стоял там, когда его дочку опускали в яму и засыпали ее комьями глины и камнями, и Кейти исчезла под слоем земли, как будто никогда не существовала.
   Невыносимый груз этот доконал его вчера вечером, придавил его — этот гроб, и как он поднимался и опускался, поднимался и опускался, поэтому к тому времени, когда он сунул пистолет обратно в ящик и плюхнулся в постель, он был совершенно без сил, будто кости его омертвели, а кровь свернулась.
   О господи, подумал он, никогда я не чувствовал такой усталости. Усталости и печали, бессмыслицы и одиночества. Меня измучили мои ошибки, и моя ярость, и моя горькая-прегорькая печаль. Я даже счистил с себя грехи. О господи, оставь меня в одиночестве и дай умереть, чтобы я больше не грешил и не чувствовал больше этой усталости, этого груза моей судьбы и моих привязанностей! Освободи меня от всего этого, потому что я слишком устал и сделать этого сам не могу!
   Аннабет попыталась понять мою вину, мой ужас перед самим собой и не смогла. Потому что не нажимала на курок.
   А теперь вот он проспал до одиннадцати. Двенадцать часов без просыпа, спал как мертвый и даже не слышал, как встала Аннабет.
   Он где-то читал, что признаком глубокой депрессии является постоянная усталость, настоятельная потребность во сне, но когда сейчас, сев в кровати, он услышал грохот барабанов и рев медных труб, почти в унисон, он ощутил свежесть. Словно ему двадцать лет. Ощутил себя совсем, полностью проснувшимся, бодрым, как будто спать теперь ему не захочется никогда.
   Так это праздничное шествие, догадался он. А трубы и барабаны — это оркестр, который пройдет по Бакинхем-авеню в полдень. Он встал, подошел к окну, отдернул штору. А машина не включила мотор и не поехала, потому что они загородили Бакинхем-авеню, начиная с Плешки и до самой Роум-Бейсин. Как-никак тридцать шесть кварталов! Выглянув в окно, он посмотрел вниз, на улицу. Внизу простиралась полоса вычищенного сине-серого асфальта, ярко блестевшая на солнце. Въезды с поперечных улиц на Бакинхем загораживали турникеты, протянувшиеся вдоль обочин куда хватало глаз.
   Народ уже стал собираться — выходить из домов, занимать места на тротуаре. Джимми видел, как они ставят возле себя бутылки с лимонадом, радиоприемники, корзинки с едой. Он помахал Дэну и Морин Гьюден, примостившимся со своими складными стульями у фасада прачечной самообслуживания, а когда они помахали ему в ответ, его растрогало выражение участия и заботы, которое он увидел на их лицах. Приложив рупором ладони ко рту, Морин что-то крикнула ему. Джимми открыл окно и, высунувшись, уловил веянье свежего утреннего ветерка, напоенного ярким солнцем вперемешку с остатками въевшейся весенней пыли.
   — Что говоришь, Морин?
   — Я говорю: «Как поживаешь, милый?» — крикнула Морин. — Все в порядке?
   — Да, — ответил Джимми, сам удивившись тому, что и вправду почувствовал, что все в порядке. Кейти была с ним и в нем, как второе, растревоженное и разбитое сердце, которое никогда, он был в этом совершенно уверен, не остановит свою бешеную гонку. Никаких иллюзий на этот счет он не питал. Постоянная печаль стала частью его, даже большей, чем рука или нога, но странным образом за время своего долгого сна он как-то смирился с ней, на элементарном уровне принял ее. Вот она, в нем, его составляющая, и на этих условиях он может с ней ладить. Поэтому, учитывая обстоятельства, чувствовал он себя гораздо лучше, чем ожидал.
   — Я... я в порядке! — крикнул он Морин и Дэну. — Постольку-поскольку, конечно. Понимаешь?
   Морин кивнула, а Дэн спросил:
   — Тебе ничего не нужно, Джим?
   — Мы серьезно, — сказала Морин.
   И Джимми почувствовал гордость за них и волну прочной любви к ним и ко всему этому району; и он сказал:
   — Нет, все нормально. Но спасибо. Большое спасибо. Ценю ваше участие.
   — Ты спустишься? — крикнула Морин.
   — Думаю, да. — Джимми не был в этом уверен, пока слова не сказались сами. — Вы еще там побудете?
   — Мы займем тебе местечко, — сказал Дэн.
   Они помахали ему, и Джимми помахал в ответ и отошел от окна, чувствуя, как грудь распирают гордость и любовь. Это близкие ему люди. Его соседи. Его родной дом. Они займут ему местечко. Обязательно. Ему — Джимми Плешке.
   Так называли его крутые парни до того, как он загремел в «Олений остров». Они таскали его с собой в клубы на Принс-стрит в Норт-Энде и там говорили:
   — Эй, Карло, это мой дружок, о котором я тебе рассказывал. Джимми. Джимми Плешка.
   И Карло, или Джино, или очередной земляк-ирландец делал большие глаза:
   — Нет, правда? Не врешь? Джимми Плешка? Рад познакомиться, Джимми. Давно восхищаюсь твоей работой.
   И начинались шутки про возраст: что ж это получается, ты первый сейф взломал еще в подгузниках, да? Но за этим всегда чувствовалось уважение, если не благоговение, с которым эти крутые парни относились к нему.
   Он был Джимми Плешкой. В семнадцать лет стал главарем банды. В семнадцать — хотите верьте, хотите нет! Серьезный парень. Такому палец в рот не клади. Такой умеет держать язык за зубами, и знает, что к чему и как с кем надо. Кормит себя и друзей.
   Он был тогда Джимми Плешка, им и остался, и все эти люди, которые собираются сейчас по маршруту шествия, любят его. Они беспокоятся о нем и готовы как только можно поддержать его в его горе, подставив плечо. А чем он отплатил им за такую любовь? Вот ведь в чем штука. Что на самом деле он дал им взамен?
   С тех пор как федералы совместно с полицией Род-Айленда взяли банду Луи Джелло, группировка, наиболее близкая к их району территориально и претендующая на главенство, это... как его? Бобби О'Доннел? Бобби О'Доннел и Роман Феллоу. Парочка недоносков, наркодельцов, которые и вымогательством не брезгуют, и самым жестоким рэкетом. До Джимми доходили слухи, что они вступили в своего рода сделку с вьетнамскими бандитами из Роум-Бейсин, чтобы деревенские не лезли, поделили территорию и отпраздновали заключение этого союза, спалив дотла цветочный магазин Конни — как предупреждение всем, кто откажется им платить.
   Так дела не делаются. От своего района надо держаться подальше и не впутывать соседей. Свои должны чувствовать себя в безопасности, тогда они в знак благодарности станут тебе помогать, станут твоими ушами и всегда предупредят об опасности. А если иногда благодарность их выразится в форме конверта с деньгами, пирога или там машины, что ж, на то их добрая воля — ведь ты их охраняешь. Так и прибирают к рукам соседей. С их доброго согласия. Одним глазом блюдешь их интересы, другим — собственные. И пускай всякие там бобби о'доннелы и косоглазые не мечтают разгуливать здесь и творить что их душе угодно. А не то ведь недолго и конечностей лишиться, которые Господь даровал.
   Выйдя из спальни, Джимми увидел, что квартира пуста. Дверь в конце коридора была открыта, из квартиры наверху доносился шум — голос Аннабет и топот дочерних ножек по половицам. Очевидно, девочки преследовали кота Вэла. Джимми отправился в ванную, включил душ и, когда вода потеплела, встал под него, подняв лицо навстречу падающим струям.
   О'Доннел и Феллоу никогда не осаждали магазин Джимми по одной-единственной причине: близкого его родства с Сэвиджами. Как и всякий с головой на плечах, О'Доннел Сэвиджей боялся, а значит, по ассоциации боялся и Джимми.
   Они боялись его, Джимми Плешки. Потому что, положа руку на сердце, видит Бог, что мозги у него есть. А с Сэвиджами за его спиной он вообще кум королю. И если они, Сэвиджи и Джимми Маркус, соберутся для дела, они могут...
   Что они могут?
   Полностью обеспечить безопасность района, на что район имеет полное право.
   Держать под контролем город.
   Владеть им.
   «Пожалуйста, не надо, Джимми. Господи. Я хочу увидеть жену. Хочу жить. Джимми, пожалуйста, не отнимай у меня этого! Погляди на меня».
   Джимми закрыл глаза, позволив струям сверлить черепную коробку.
   «Погляди на меня!»
   Я гляжу на тебя, Дейв. Гляжу.
   Джимми видел умоляющие глаза Дейва, слюну на его губах — такую же, как на нижней губе и подбородке Простого Рея Харриса тринадцать лет назад.
   «Погляди на меня!»
   Гляжу, Дейв. Не надо тебе было возвращаться после той машины. Понимаешь? Пусть бы ты исчез навсегда. Но ты вернулся в наш родной дом, а чего-то главного в тебе с тех пор не хватало. Ты не вписался, Дейв, потому что на тебя навели порчу, и порча эта только и ждала выплеснуться наружу.
   «Я не убивал твоей дочери, Джимми. Я не убивал Кейти. Не убивал. Не убивал».
   Может быть, и так, Дейв. Теперь я это знаю. Похоже, ты действительно не имел к этому отношения. Правда, остается еще маленький шанс, что копы напутали с теми мальчишками, но я готов признать, что в целом, кажется, можно освободиться от подозрений на твой счет по поводу Кейти.
   «Да?»
   Но кого-то ты все же убил, Дейв. Убил человека. Селеста говорила правду. А потом, ты знаешь, что бывает с мальчиками, которых растлили.
   «Нет, Джим. Не знаю. Расскажи мне это».
   Они сами превращаются в растлителей. Рано или поздно.
   В тебе порча, и она должна проявиться. Я просто защитил от этой порчи какую-то будущую твою жертву, Дейв. Возможно, твоего сына.
   «Не приплетай сюда моего сына».
   Хорошо. Тогда, возможно, кого-нибудь из его друзей. Ясно одно: раньше или позже ты непременно показал бы свое истинное лицо.
   «Ты так считаешь?»
   Если ты уж влез в ту машину, Дейв, не надо было возвращаться. Вот как я считаю. Ты был чужим. Понимаешь? Место, где мы живем, — это то место, где обитают свои. Прочие же не вписываются.
   Голос Дейва проникал сквозь шум воды и бил Джимми в череп.
   «Я теперь в тебе, Джимми. Тебе от меня не избавиться».
   Избавлюсь, Дейв. Смогу.
   И Джимми выключил душ и вылез из кабины. Он вытирался, вдыхая ноздрями теплый пар. Как бы там ни было, но сейчас мысли его прояснились. Он вытер запотевшее оконце в углу и оглядел из окна закоулок за домом. День был таким ясным, солнечным, что даже этот закоулок казался чистым. Господи, какой прекрасный день! Воскресенье — лучше не придумаешь. И для праздничного шествия в самый раз. Он с женой и девочками спустится вниз на улицу, и они присоединятся к другим и будут смотреть на шествие и на то, как проходят оркестры, и едут рекламы на колесах, и политики проезжают на платформах, улыбаясь яркому солнцу. И все они станут есть хот-доги и уплетать сладкую вату, и он купит девочкам флажки и футболки с эмблемой Бакинхема. И здесь-то, среди барабанов и металлических тарелок, среди труб и радостных криков, начнется процесс исцеления. Он коснется и их, когда, стоя на тротуаре, они будут праздновать день рождения своего соседства. И когда вечером их опять придавит воспоминание о гибели Кейти и тела их сгорбятся под тяжестью потери, с ними по крайней мере останется для некоторого равновесия этот послеполуденный праздник. Это будет началом исцеления. И все они поймут, что час-другой если не радости, то удовольствия они у судьбы урвали.
   Он отошел от окна, умылся теплой водой, потом покрыл щеки и горло кремом для бритья, и когда уже стал бриться, ему вдруг пришло в голову, что он человек порочный. Но земля не разверзлась от этого, и сердце не выскочило из груди. Ничего особенного — простое осознание, догадка, чьи пальцы мягко ощупали грудь.
   Что ж, так — значит, так.
   Он глядел в зеркало, почти не испытывая никаких чувств. Он любит дочерей, любит жену. И они его любят. Он уверен в них, твердо уверен. Мало кто из мужчин — считанные единицы — могут так сказать.
   Он убил человека за преступление, которого тот, возможно, не совершал. И хотя в этом, несомненно, хорошего мало, раскаяния он почти не чувствует. А в давнем прошлом на совести у него и другое убийство. Оба тела он похоронил в глубоких водах Мистик-ривер. А ведь он искренне любил обоих — Рея немножко больше, чем Дейва, но все равно обоих. И все-таки убил их. Из принципа. Стоял на каменном парапете над рекой и смотрел, как белеет лицо Рея, как постепенно опускается оно в воду, как вода заливает открытые мертвые глаза. И все эти годы он почти не чувствовал своей вины, хотя и уверял себя, что чувствует. На самом деле то была не вина, то был страх некой кармы, того, что содеянное им зло бумерангом ударит по нему или по тем, кто ему дорог. Гибель Кейти, он думает, тоже была исполнением этой кармы, страшным и полным ее исполнением, если подумать: Рей, возвратившийся через утробу своей жены, убивает Кейти без всякой иной причины, кроме как во исполнение кармы.