Когда же я добрался до комбината «Сибирсклес» и стал рассказывать о разговоре с Пермитиным, она стала ходить на цыпочках, чтобы ничего не упустить.
   – Понимаешь, Пермитин мне не показался убитым горем человеком, – говорил я. – Это чудовище так глупо, что еще не понимает: капец! Мамонты тоже не понимали, что вымирают. Он, представь, считает газету виноватой перед ним и, похоже, ждет опровержения…
   Нелька, ощутив, что пауза неспроста, сказала:
   – Не вздумай только сейчас меня хватать. Буду царапаться.
   – И не думаю.
   – Вижу, вижу, как ты не думаешь! Губы трясутся… Не вздумай до обеда, слышишь? Ниа-а-а-кита, не смей! Ниа-ки-та!
   – Не боись! – снисходительно произнес я. – Успеешь набить брюхо. Что позавчера болтала? И откуда взяла, что я могу быть подхалимом при Одинцове. Вольф Мессинг! Ей-богу, не люблю, когда ты пре-дви-дишь!
   Вот какое влияние на Никиту Ваганова имеет Нелли Озерова – любовница и друг. Никто другой в жизни меня не посмел бы схватить за уши, кроме нее, маленькой и умной зверушки. Вот! Нашел… Она всегда походила на зверушку, думаю, на ласку, ласку со сладострастно извивающейся спиной, поблескивающей и роскошной, и зубы у нее тоже были маленькие и острые, как у ласки.
   – Что дальше, милый? Не надо делать больших перерывов, я теряю видение.
   – Дальше ничего не было! – вконец обиделся я и соврал. – Сложил документы в коричневую папку и, как ты советуешь, передал их Тимошину.
   – Умочка-разумочка! – обрадовалась Нелли и сказала, что через минуту будет готов обед: выходит, я долго рассказывал, здорово долго, но за оставшуюся минуту Нелька сказала нужные слова:
   – Все хорошо и правильно, Никита! Только не бери в голову, что уже подхалимничаешь или собираешься подхалимничать перед Одинцовым. С тебя может статься, этакий ты самокопатель! – Она громко засмеялась. – Тьфу! Такой большой и красивый, и такой глу-у-пый! Правда, за это я тебя люблю.
   Тьфу! Маленькая, а такая умная… Я лег на спину, стал глядеть в потолок, весь – от пятки до горла – зашнурованный, кусающий губы, чтобы не расхохотаться. И откуда она взяла, что я боюсь быть подхалимом при Одинцове! Мы будем друзьями. И почему она, почти всегда читающая мои мысли, поверила, что документы и статью об утопе я могу подарить Егору Тимошину?
   Туфли на высоких каблуках, короткое платьице, надеваемое только для меня, на юбке фартук с веселым зайцем… Нелька присела на край дивана, на котором обычно спал «господин научный профессор», пахнущая тмином, ласково и длинно посмотрела мне в глаза, потом сказала:
   – На твоем месте, Ваганов, я бы чувствовала себя героиней. Неужели не понятно? – Она странно улыбнулась. – Область обворовывал невежественный и тщеславный человек, ты об этом узнал, как журналист и гражданин передал материалы другому журналисту, более сейчас могущественному, чем Ваганов. – Она нежно поцеловала меня, взяв за уши и приблизив к себе. – Милый, смешной дуралей… Ты порядочный человек, Никита!
   В этом я сомневаюсь!
   – Кому нужны твои комплименты, Нелька? – рассердился я. – И оставь эту манеру – хватать меня за уши.
   – Я тебе сделала больно, милый?
   – Этого еще недоставало!
   – Тогда все о’кэй, милый! Я всегда буду хва-та-ть тебя за уши!
   Много было на чаше весов моей Нелли Озеровой, но это вовсе не значило, что я должен был пустить ее в святая святых. Когда Нелли Озеровой показалось, что никаких загадок – я все шучу, я все шучу! – в высоколобном Никите Ваганове для нее не осталось, она уютно повела плечами: «Мы сделали свое дело, пусть другой сделает лучше…» Я спросил:
   – На инструментальный не поедешь?
   – Нет!
   – А как же без курева? Сбесишься.
   Собственно говоря, я давно был рабом этой маленькой и волевой женщины, не было области – от постели до оценки нового кинофильма, – где бы я значил больше, и только, пожалуй, газетные полосы «Знамени» и «Зари» предоставлялись в мое полное распоряжение, но вот и этой вольнице, как ей казалось, наступал конец.
   Незаметно для меня она оказалась в кокетливом халатике, подумав, сняла и его, аккуратно повесила на спинку стула. Колени у нее были загорелые и круглые.
   – Блажишь, Нелька! Сама велела не рыпаться до обеда…
   – Подвинься и немножко помолчи!
   От диктатора пахло нежными духами, диктатор был синеглаз и нежнокож, диктатор был таким родным и близким, что просилось на губы слово: «Ма-ма!»… Много лет спустя жизнь закроет истинные события прошлого туманом забытья, события смешаются и перекрестятся в такой причудливости, с которой они уже перепутываются под моим пером, и останется в памяти лишь сам главный миг главного события, но и то: «Было вот так!» или «Нет, было не так!».
   – Подвинься и немножко помолчи!
   – Но я же не остановлюсь!
   «Умираю без курева!» – было написано на всем ее облике. – «Полцарства за одну затяжку!» Казалось, найдись сейчас сигарета, Нелька изречет истины первой величины или откроет новую планету, но курева не было, и она маялась, точно от головной боли, – никто не предполагал, что внешне уравновешенная и благоразумная Нелли такая заядлая курильщица и так полно может отдаваться мелочной страсти.
   – Дай слово, что не будешь перебивать меня! – страстно проговорила Нелька. – Будешь молчать, что бы я ни говорила.
   Такой серьезной, напряженной, думающей я ее никогда не видел. Ну, хмурились брови и стискивались зубки, когда я поступал по-своему, сжимались кулачки, если я халтурно писал за Нелли Озерову материал, наконец, появлялись стеариновые слезы, если я нечаянно обижал подругу, но вот такого… Закованный в стальные латы рыцарь-подросток был передо мной, пошевеливал смертоносным копьем, грозно сверкал шишаком шлема… Нелька сказала:
   – Перестань жалеть коричневую папку… Не надо тебе выступать в «Заре» со статьей об утопе. – И немножко помолчала. – Час твоих серьезных критических статей еще придет… Я же просила не перебивать меня. Я раньше всех пронюхала об этой афере с утопом и, знаешь, чем занималась? – Нелька сквозь сталь доспехов улыбнулась. – Старалась скрыть от тебя случившееся… Мне было известно, что Кузичев ополчился на Пермитина, и я еще больше трусила, что в эту историю втянут тебя.
   Она сжала кулаки.
   – Я беспросветно тщеславна, Никита! Мне плевать, кем станет мой благоверный муж, но я зачахну от тоски, если ты ничего не добьешься в жизни. Ты – мой муж, хоть это-то тебе понятно?
   Сентиментальность, отсутствием которой я гордился, плавно покачивала меня; произошла странная аберрация: слова Нельки о том, что мне не надо писать статью об утопе, ушли за горизонт, а наглое в общем-то: «Ты – мой муж!» – рассиялось вполнеба; хотелось забыть об этом чертовом утопе леса, свернуться под одеялом калачиком, ждать, когда приснится зайчишка в клетчатых штанишках – позади пушистый белый хвост.
   Нелька, рыцарь-подросток, продолжала:
   – Я тебе не позволю сунуть голову в петлю… Кому пришло в голову, что по утопу в «Заре» должен выступать ты, а не собственный корреспондент «Зари» Егор Тимошин? Хотела бы я знать точно, кто решил подставить именно тебя…
   – Ты совсем осатанела! Я не буду писать статью…
   Это мной по-прежнему двигало желание свернуться клубочком под одеялом; сказать: «Ма-а-ма!» и теперь – уже по собственной воле и желанию – не перебивать маленького рыцаря, а только слушать и слушать его речи, полные правды и только правды, любви и только любви. «Где ты, Никита Ваганов, где ты, родимый?» Не было Никиты Ваганова! Такой растворенности в чужой воле я никогда не испытывал. Лежи, не шевелись, думай, принимай решение вблизи рыцаря, превратившегося в ласку, полную голубого в полумраке электричества. «Западня!» – нежно и ласково думал я, на самом деле сворачиваясь калачиком под одеялом. Пахло зимними каникулами и прудом, заиндевевшими на морозе шнурками от ботинок, коньками. Нелька сказала в потолок:
   – Егор Тимошин много опытнее тебя. Вот ты подтруниваешь над его системой фактов и фактиков, а для статьи по утопу годится только эта система. – Она осторожно зевнула. – Твое стремление к обобщающей эмоциональной критике… фу, какое недоразумение для статьи по утопу! – Она фыркнула. – И вообще, зачем ломать копья, если три прекрасных очерка тебе принесут в пять раз больше лавров в «Заре», чем одна рискованная статья…
   За меня считали и подсчитывали, за меня давным-давно все продумали и обобщили и даже подвели итоги в смысле «лавровости». «Господь бог все перепутал!» – по-прежнему ласково и нежно думал я, так как на противоположном конце города существовала другая женщина – моя законная жена, – которая с неистовой силой боролась с мужем, по ее разумению, готовящим подлый поступок. Ника еще не знала, что я совершу нечто богопротивное, но была уверена, что ее муж все делает неспроста, коли он предает главное для нее – любовь. А рядом со мной лежала Нелька, женщина, которой было бы естественнее считаться женой Никиты Ваганова, и она считала себя женой, так как, наверное, неимоверным своим женским чутьем предчувствовала, что наша любовь будет любовью на всю жизнь.
   Она сказала:
   – Не будь жадным, Ваганов! Ты уже всесоюзно известен – этого тебе мало? Через три-четыре года они сами тебе предложат корреспондентство в «Заре». Кому это не ясно?
   Я хохотнул под одеялом. Маленький рыцарь был все-таки женщиной, женщиной с типичной женской логикой и непостижимой мужскому уму психологией. Не торопись! Не жадничай! Твоя карьера и так обеспечена! А сама требует, потрясая копьем, чтобы дело об утопе древесины я без промедления передал Егору Тимошину, как дело гибельноопасное. И она, конечно, понимала, что падение Егора Тимошина повлечет за собой возвышенна Никиты Ваганова.
   Я сказал:
   – Ну, и чудовище же ты, Нелька! Правой бьешь, левой – гладишь.
   Она победно улыбнулась. Она так никогда и не поймет, не постигнет, какое безграничное количество душевного комфорта предоставила в мое распоряжение, взвалив на свои покатые и узкие плечи часть моей ноши.
   – Думаешь, что видишь меня насквозь? – лениво протянул я.
   – Не думаю, а вижу. Успокойся, от моих предвидений тебе хуже не станет. – Она бегло поцеловала меня в подбородок. – Держись за Одинцова обеими руками, Никита! Даже по твоему рассказу понятно, что это такое. Масштаб! Таких людей, как Одинцов, немного, очень немного. Вождем научно-технической революции быть адски трудно. Мне об этом сказал один академик. «Редкие руководители способны понять революцию и руководить ею!» – так и сказал. Грустно сказал… Видимо, твой Одинцов из племени победителей… Ой, наш суп!
   Она убежала в кухню, на ходу застегивая халат.
   – Обед готов, милый! Мой руки, милый!
   – Перестань милкать!
   – Нет, не перестану, милый! Ня пярястану!
   – А если по шее?
   – Теперь можно и по шее, милый.
   Мы крепко и длинно поцеловались на пороге кухни,

Глава пятая

I

   Автор этих записок, исповеди, дневника, воспоминаний, откровения, автобиографии – как вам угодно! – все чаще и чаще путает повествование от первого и третьего лица, и теперь-то понятно, отчего это происходит: от удивления самим собой. От первого лица пишу: «Я улыбнулся», но тот же автор от третьего лица пишет: «Он кисло поморщился». Писатели-фантасты давно описали кавардак, который наступил бы в мире, если бы люди говорили то, что думают, или читали бы мысли друг друга. Кошмар! Но почему даже наедине с самим собой и даже под смрадным дыханием смерти ищутся лазейки, обходы и объезды, пускаются в ход умолчания; рука пишущего сама опускает то, что голова с радостью опустила бы – вот беда-то! Если человек врет самому себе, что за понятие тогда – дружба! Я думаю, что это такое же редкостное явление, как любовь до гроба супругов, если и ее не выдумали писатели и такие же «правдивые», как я, мемуаристы. Хочется тонко, по-щенячьи, заскулить… Что касается меня, то, как выражаются, истинных друзей у меня было мало, а начистоту, у меня их не было, друзей-то! Их замещали приятели, сообщники, товарищи, временные попутчики – так я стремительно двигался вперед и вверх. Если спросите, кого бы я хотел иметь другом, отвечу: Ивана Иосифовича Мазгарева – заведующего отделом пропаганды газеты «Знамя». Того самого Ивана Мазгарева, который – случайно или нарочно – неподал мне руку льдистым утром, когда я успел почти до конца распутать всю эту аферу с кедровниками и утопом древесины, – на это ушло все мое личное время на протяжении более года. События, следующие за этим, меняли мою жизнь радикально, на все сто восемьдесят градусов. Впрочем, я всегда знал, что такое произойдет – где же чудо? Повторяю, я хотел бы иметь другом Ивана Мазгарева, но мы не могли быть друзьями. Он был старше меня не на двадцать лет, он был старше меня на целую войну; он был из тех, кто имел обыкновение всем, включая жизнь, жертвовать во имя общества, ничего не требуя взамен. Были у нас и сближающие воззрения: он всегда хотел одного – возможности трудиться и трудиться хорошо, и все, что мешало этому, добрый до кротости человек сметал с лица матушки-земли. Он становился неистовым, если его длинные, как наваждение, пропагандистские статьи встречали препятствия на пути к газетной полосе. Вот это было мне созвучным, родным.
   Помню, я попал в кабинет Мазгарева как бы случайно, то есть подчинился всегдашнему моему желанию видеть его круглое, доброе, глазастое лицо, слушать его неторопливые, с волжским говором речи и таким образом отдыхать. В тот раз Мазгарев был не Мазгарев, и я бы завернул обратно, если бы он сам не вцепился в меня. Он схватил меня за руку, посадил на диван, крикнул в мое неповинное лицо:
   – Им не нужна статья о базисе! Ты слышишь, им теперь не нужна статья о базисе, хотя сами ее затвердили в месячном плане. Нет, ты только послушай: статья не нужна!
   Я пожал плечами и сказал:
   – Не понимаю, чего вы бушуете, Иван Иосифович? Статья о базисе опубликована. Она перепечатана из «Зари». Академик Косухин. А у вас кто? Ну, вот! Профессор Перегудин… Какой-то там сибирский профессор Перегудин!
   Есть смешное выражение «выстрелить глазами», и мне показалось, что я буду убит Иваном Мазгаревым – так он на меня тогда посмотрел!
   Какая статья? Какого академика? Где статья? Почему?
   Он схватил подшивку собственной газеты, полистал, нашел и – поник, растерялся. Убейте меня, но в это мгновение мне подумалось, что я возьму на работу в газету «Заря» и Викторию Бубенцову – тогдашнего ответственного секретаря «Знамени». О, как она разделалась с небожителем Иваном Мазгаревым, когда он, мирный и улыбающийся, пришел спросить, когда пойдет в номер нескончаемо длинная и занудная статья о базисе, принадлежащая перу профессора Перегудина. Бубенцова сразу поняла, что в своем философско-думающем затишье Мазгарев просмотрел статью Косухина, и вместо того, чтобы просто указать на это, устроила целый спектакль в одном действии, но драматический. «Ваша статья, товарищ Мазгарев, не пойдет вообще. И не мешайте мне работать, пожалуйста!» – «Почему не пойдет?» – «Не пойдет – и точка! Я же просила не мешать работать, товарищ Мазгарев! Пока!»
   – Академик Косухин! – наконец подал голос Мазгарев. – Сам Косухин.
   Отчего все-таки мне хотелось дружить с человеком, который от одного слова «академик» мгновенно забыл о бесчисленных часах работы над статьей профессора? Отчего меня тянуло к этому человеку? Одним или ста словами не ответишь: может быть, меня привлекала способность Ивана Мазгарева к самоотречению? Ведь я тоже – самоотреченец, хотите – верьте, хотите – нет.
   – Бубенцова – сволочь! – вдруг сказал Иван Мазгарев и мгновенно покрылся яркой краской, то есть его и без того красноватое лицо сделалось пунцовым. – Прости, Никита! Бубенцова – добросовестный работник.
   И вот с этим человеком я хотел бы дружить долго, очень долго, может быть, всю жизнь, хотя моя точка зрения на дружбу вам уже известна. Будем зрелыми людьми, будем умными, философичными – для чего она, святая мужская дружба? Для чего и зачем? Общеизвестно, что дружба никогда не бывает равной, что из двоих участников мужской дружбы, один – непременно вожак, второй – ведомый, но дело и не в этом, представьте себе. Что дает дружба? Возможность исповедоваться? А кто из мужчин исповедуется до конца другому мужчине? Пожалуйста, не глупите, ближайший товарищ вам врет, когда говорит, что переспал с очередной «кыской», как выражается мой приятель Боб Гришков, ваш приятель не только врет насчет «кыски», он врет и по многим другим пунктам; исповедуясь перед вами в одном, он скрывает второе, исповедуясь в третьем, врет в первом и втором. А для чего исповедь? Для чего я, например, исповедуюсь перед вами? Для облегчения? Эт-т-то вот точно, точненько! Мне худо, мне муторно, мне страшно в конце-то концов, и вот я исповедуюсь перед вами в надежде, что среди вас окажется мой – временно искренний – друг. Сейчас я слаб, я положен на обе лопатки, я просчитываю, как прожил жизнь… Эх, сильному и молодому не нужны друзья, ему нужны приятели и дружки, дружки и приятели – это я вам правду говорю! Короче, я до конца не понимал, зачем ищу дружбы Ивана Мазгарева, почему именно он годился на роль моего вечного друга, но я стремился к этому, видит бог, стремился искренне и честно.
   – Не надо щадить Вику! – желчно сказал я Ивану Мазгареву. – Она не сволочь, она – дрянь! Сволочи – люди масштабом повыше. Но она действительно хороший работник… – Я решил утешить Ивана Мазгарева. – Говорят, Леванов вострит от нее лыжи и лыжата. Вот будет шороху. Этого она, тесезеть, не переживет. Уся дрожжить. Уся!
   Невооруженным глазом было видно, что мои слова Иван Мазгарев не одобряет, все еще красный за собственную несдержанность, смотрит на меня укоризненно, но мой шутливый тон, мои низкопробные хохмочки делали свое благостное дело: человек выходил из клинча. Ведь ему еще предстояло звонить профессору Перегудину и объяснять, почему его статья не пошла, а два месяца вместе с профессором они работали над ней как одержимые. Стоило посмотреть на стол Мазгарева, чтобы понять, как они работали над статьей.
   Письменный стол, рабочий стол Ивана Мазгарева и он сам были обвиты змеями. Я давно уже прозвал заведующего отделом пропаганды Лаокооном, это прозвище быстро закрепилось, так как стол и Мазгарев были всегда, словно змеями, обвиты двухметровыми гранками пропагандистских статей, пестрых по-змеиному – на полях гранок были тысячи чернильных пометок, исправлений, дополнений, исключений. Как только Иван Мазгарев садился, конец одной гранки падал на колено, конец второй, над которой он работал, заползал вкрадчиво на плечо и – так далее. Ивану Мазгареву сто раз предлагали делать не гранку, а оттиск, но он сопротивлялся этому, и правильно: много ли направишь на полях оттиска? Я резвился:
   – Как токи мистэр Левэн бросит Бубенцову, газета станеть! Ой, Иван Иосифович, оне недавноть ладили поставить в номер статью о половом воспитании молодежи.
   Мазгарев серьезно сказал:
   – И правильно!
   – Ой, не скажите, Иван Иосифович! Не скажите! Нужна статья об антиполовом воспитании. Мой бывший сосед по квартире Сережка на двенадцатом году знал все и во всех деталях. Поставь его за кафедру – лектор! Ой, чего будет, если Левэн оставит Бубенцову! Оне газету не выпустят: весь материал зарежуть.
   Я вдруг спросил:
   – Иван Иосифович, это правда, что вы ко мне теперь относитесь плохо? Не приложу ума, почему?
   Он покраснел, он смутился, он беспомощно улыбнулся, страдалец и герой, он спрятал от меня глаза, уткнув их в гранку погибшей статьи профессора. Однако Мазгарев скоро пришел в себя, то есть не только поднял голову, но и заметно приободрился. Я же говорил, что за правду-матку заведующий отделом пропаганды умел сражаться отчаянно, до посинения; он вообще был бойцом, этот застенчивый мужик.
   – Дурная привычка, Никита, слушать сплетников, – сказал он. – Привычка слабых… – Он подумал немножко, тряхнул головой. – Я не стал относиться к тебе хуже, но я считаю некоторые твои поступки неправильными, более того, несовместимыми с кодексом чести. – Он еще раз подумал и поправил самого себя: – Проще: дурными поступками.
   – И в чем же это выражается, Иван Иосифович?
   – Ну, двумя словами не ответишь, Никита. Если хочешь, то мы могли бы поговорить на досуге. – Он воодушевился. – Нам с тобой просто необходимо выяснить отношения!
   Я согласился:
   – Буду рад, Иван Иосифович.
   Как это ни расходится с моим пониманием дружбы, но Иван Мазгарев мог быть моим другом, единственным и нужным другом до конца жизни. Он бы мне говорил правду – это и есть единственное достоинство дружбы. Уметь говорить правду друг другу, всегда говорить правду, правду, правду и ничего, кроме правды. Такого друга Никите Ваганову не хватало всегда, конечно, была жена, но она сломилась очень скоро – так сильно я давил на нее, а затем появились дети, пеленки, ванночки, коклюши, новые квартиры и материальное благополучие – одним словом, она закрыла рот. И говорящих правду друзей у меня так и не было: сначала потому, что я сам избегал таких людей, потом оттого, что мне было опасно говорить правду.
   Был Никита Петрович Одинцов, но это особый разговор.
   У меня нет настоящего друга, читатель!..
   Совестью, честью, мудростью редакции «Знамени» был Мазгарев, обвитый змеями-гранками, и, как там ни крути, Никита Ваганов прианавал некоторое превосходство Мазгарева над собой – случай не частый при таланте, уме, мудрости, способности к предвидению Никиты Ваганова.
   Выпутавшись из гранок, Иван Мазгарев неожиданно философским тоном изрек:
   – Стал ли я хуже относиться к тебе? Видишь ли, в чем тут дело! Арсентий Пермитин – неожиданное и неясное порождение мелкобуржуазной стихии. Он существует и как пережиток прошлого, и как недостаток нашей партийно-воспитательной работы. – Мазгарев огорченно покачал головой. – Мы много сделали за годы Советской власти, но еще довольно вяло боремся с проявлениями мелкобуржуазности. Это не наш недостаток, это наша большая беда. Ты посмотри внимательно на Пермитина, он – одушевленная вещь! Ты не должен с ним бороться как с человеком, ты должен бороться с явлением. Тогда борьба приобретет и социальный, и философский смысл, к чему я тебя и призываю, Никита!
   Он уже дважды назвал Никиту Ваганова по имени, он говорил добродушно, но и естественно увлеченно, так как призывал, призывал и призывал, и мне подумалось, что между нами могут наладиться хорошие отношения, но не тут-то было. Иван Мазгарев продолжал:
   – Беда в том, что ты – пожалуй, самое яркое проявление мелкобуржуазной мелкотравчатости. Следовательно, бороться идейно-насыщенно с Пермитиным не сможешь и даже не захочешь. Что ты с ним можешь сделать? Ровным счетом ничего! Пессимизм современного бытия… Между прочим, скоро я выступлю довольно крупно против современного мещанства с ленинских позиций. Было бы неплохо, если бы ты прочел материал…
   Дружбы Никита Ваганов не завоевал, а вот диагноз получил: буржуазная мелкотравчатость, попросту – мелкобуржуазность, как жить, ходить, сидеть и спать с таким диагнозом? Впрочем, Никита Ваганов всей своей остальной жизнью докажет, как ошибался Иван Мазгарев, – мещане, мелкие буржуа не способны на строительство, аскетизм, фанатизм круглосуточного труда для других и так далее и тому подобное… Я сказал Ивану Мазгареву:
   – Пришел по шерсть, а ушел стриженым. Спасибо на злом слове, Иван Иосифович!
   – Никита, постой, Никита. Я еще не все сказал…
   – До свидания! – Я быстро вышел…

II

   Как острый металлический осколок застряли в памяти Никиты Ваганова слова Ивана Мазгарева о его, вагановской, мелкобуржуазности; он даже и не думал, что может быть таким ранимым, неуверенным в самом себе. Черт знает что делалось, если даже спасительную Нелли Озерову ему сейчас видеть не хотелось! Тянуло забиться в уголок, закрыв глаза, размышлять. «Мелкобуржуазность! Мелкотравчатость! Ограниченная способность к мышлению!» – и это все от Мазгарева. Прошло минут десять: он встряхнул головой, сделал несколько спортивных движений и сел работать – лекарство от бед и несчастий, и работал до позднего вечера, то есть пришел домой еще позднее Габриэля Матвеевича, который в те дни проводил глубочайшую ревизию состояния дел комбината «Сибирсклес»: готовился передать дело новому главному инженеру. И с каждым днем все больше успокаивался: за годы его начальничания комбинат так хорошо и славно работал, что один неудачный год и последующие за этим приписки, сделанные по распоряжению Пермитина, мало что меняли в хорошо отрегулированном и смазанном механизме – комбинате «Сибирсклес». Хотя «панама» с лесом, – простая как телега, – наделала бед. Предположим, что комбинат «Сибирсклес» должен поставить народному хозяйству страны миллион кубометров леса, в наличии такого количества кубометров нет – предприятия работали отвратительно, вот тогда и сообщается, что миллион-то был, но велик утоп древесины при молевом сплаве, и сообщается такое количество утонувшего леса, какого быть не может, да и в действительности не было. Вторая сторона аферы – увеличение количества леса, якобы оставшегося на берегах в результате быстрого спада воды, – чего не было, кроме, пожалуй, одной сплавконторы, Васютинской. Последнее: варварская вырубка прибереговых кедровников, которые легко взять и погрузить на баржи. Габриэль Матвеевич Астангов увидел, что Пермитин все-таки не сумел до конца разладить дело и мог сказать себе: «Девяносто процентов – работы, десять процентов – преступления! Будем рассчитываться за все и вся, на то мы и есть – мужчины». Он искренне обрадовался приходу зятя: