– Мы все были поражены тем, – продолжал между тем Илья Гридасов, – что ты ни разу не заглянул в редакцию… Четыре остановки метро…
   Я ответил:
   – Это не случайно. Хотелось в будущем посмотреть на редакцию свежими глазами…
   Илья Гридасов, человек пастозный, ленивый, равнодушный, держался спокойно и безмятежно, как не смог бы вести себя любой другой. Рассудите сами, возвращается в отдел человек, закончивший Академию, получивший степень кандидата экономических наук, да при всем этом – его зовут Никитой Борисовичем Вагановым. Не одну ночь проведешь без сна, будешь ворочаться с боку на бок, придумывая тихий уход из редакции, с попыткой не потерять высокую зарплату и надлежащее реноме. Член редколлегии «Зари» – это не только высокое положение, но и особенное денежно-вещевое довольствие.
   – Как Ленечка Ушаков? – спросил я.
   – Спивается, и быстро спивается. Если ты его не видел три года – не узнаешь. Из новичков, – сказал Гридасов, – первый заместитель редактора – Коростылев Андрей Витальевич. – Подумав, Гридасов добавил: – Он в том же возрасте, что и вы: Грачев, ты…
   Я слушал с таким лицом, словно узнал о нем впервые; на самом же деле Андрей Коростылев уже был моим знакомым. Илья Гридасов особенным тоном произнес:
   – Выдвиженец! Человек из глубинки!
   На вопрос о Главном мой шеф ответил после длинной паузы:
   – Стареет! Забывает, о чем говорил полчаса назад. На летучках полюбил рассказывать анекдоты времен гражданской войны…
   – Понятно! А вот ты скажи, Илья, что с собой делаешь? Тебе надо немедленно ложиться в институт питания. Прости, я по-дружески, но ты скоро не понесешь себя…
   Он махнул рукой:
   – А, все надоело! Правда, врачи говорят, что дальше я не пойду. Это – мой максимум.
   – Ну и хреновый же максимум!
   – А мне надоело на ужин есть постный творог.
   Я приврал Илье Гридасову, что три года не интересовался работой «Зари». Правда, я не отирал спиной стены редакционного коридора, но с Валькой Грачевым перезванивались еженедельно, а то и чаще. Общался я и с Александром Николаевичем Несадовым: во время последних зимних каникул я с ним провел десять дней в одном доме отдыха. Ивана Ивановича Иванова, редактора «Зари», я видел месяц назад, когда он вернулся с Кавказа. Обо мне он отозвался насмешливо: «Посмотрим, посмотрим, чему тебя в этих академиях выучили. Получали мы и таких выпускников, что не могли дать информации о новом сорте конфет!»
* * *
   После небольших перестановок меня назначили заместителем редактора промышленного отдела, а Главный в результате короткого разговора, одними междометиями, с ходу командировал меня в область с развитым авиастроением, откуда я должен был привезти очерк примерно такого порядка: «Это произошло в городе, где две соревнующиеся бригады работали…» Иван Иванович заявил, что насчет меня у него, оказывается, есть четкая программа, но какая – не сказал… «А там посмотрим!» – неожиданно добавил он.
   Было чертовски приятно, что мне дали не стул в комнате с тремя столами, а отдельный кабинет, из окон которого – вот с этим вы меня можете поздравить! – благодаря дурацкому изгибу здания были видны два льва на двух шарах. И еще одна радость: окончательно утвержден в должности ответственного секретаря Владимир Сергеевич Игнатов, близкий мне по духу и стилю работы человек. Я не удержался: вошел в открытые двери длинного кабинета, где за длинным же столом сидел ответственный секретарь и толстым фломастером что-то остервенело подчеркивал и зачеркивал на газетной полосе. Густые черные брови у него были – навсегда – сердито сдвинуты. Увидев меня, он молча показал на какой-то стул, нажав кнопку, вызвал секретаршу, протягивая ей полосу, уже читал и кромсал другую, подхватив одновременно трубку зазвеневшего телефона… Я встал, чтобы уйти, но он, оказывается, держал меня в поле зрения.
   – Ничего с вами не случится, посидите минуточку, – проговорил Игнатов таким тоном, словно вызвал меня «на ковер».
   Наконец Игнатов подошел ко мне, железными пальцами сжал мою руку и улыбнулся так, как улыбаются японские дипломаты.
   Он, помня только о деле, о моей командировке, крикнул в открытые двери:
   – Шура, дайте мнебланк командировочного удостоверения… Отлично! Идите получать деньги, иначе будет поздно. Как достать билет, расскажет вам Шура: введено новое правило. Желаю творческой удачи!
   До отхода моего поезда было десять с лишним часов, и я мог насладиться отдельностью моего СОБСТВЕННОГО кабинета. Понимая, как это смешно, сам себя осуждая, я позвонил по двум телефонам – отцовскому и домашнему, чтобы сообщить родственникам о том, что у меня есть… собственный кабинет. Дашка орала «Шайбу», жена Вера радостно поздравила, отец предложил собраться вечером семьей. Затем я влетел в кабинет Гридасова, сунул ему под нос командировку, сказал, что уже получил деньги, намекнул на то, что смываюсь из редакции сейчас же, так как нужно еще заехать домой за командировочным облачением. Гридасов, рассматривая командировку, с каждой секундой мрачнел: меня посылали в командировку без его ведома и согласия. Видимо, Главный и Игнатов просто забыли толстого человека, произносящего раз в десять минут анекдотическое «можно» или «не можно». Наблюдая за мной, Гридасов вдруг сказал:
   – Ты здорово изменился.
   – А как?
   – Проще стал и добрее.
* * *
   … Помните, как московская парикмахерша Нина Петровна делала попытку при помощи прически приглушить мою приметность, но у нас ничего не вышло, скорее наоборот: смотрел из зеркала перспективный молодой ученый. Потом дружок-милиционер помог мне понять, в чем дело, – велика оправа очков. Я кинулся в «Оптику», перемерив пять-шесть оправ, кажется, нашел необходимое. Ходила в «Оптику» со мной Дашка – она долго, кладя голову то на правое, то на левое плечо, размышляла, потом врастяжечку произнесла:
   – По-о-о-охо-ож немно-о-ожечко на Ва-а-анечку ду-у-у-рач-ка!
* * *
   Гридасову я ответил, подняв кулак:
   – "Но пасаран!"
   Мне не хотелось встречать знакомых в лабиринте коридоров: через запасной выход я спустился вниз; на улице стоял ранний солнцепек, солнце рассиялось так, что полагалось бы ходить в шортах, а ведь начался сентябрь. У памятника Пушкину я назначил свидание Нелли Озеровой; она была на месте, кинулась ко мне, так как мы не виделись почти два месяца, которые она провела на юге. Я обхватил Нельку за голову, она то плакала, то смеялась у меня под мышкой, на нас никто не обращал внимания: здесь было полно целующихся. Нелька распустила длинные волосы, стала пудриться, а может быть, просто загорела; была красива. Я от волнения начал юморить:
   – Ишь ты, приехала, не заржавела, а волос у ее длинный, как фост у сороки, но сама пригожа – вот то-ко плохо у нее с зубишком-то: золота, значит, у нее нет, так она железу на зуб-то приладила. Ну, это ничё – зубов-то у ей сто…
   Черт знает как я был рад Нельке, но командировка и железнодорожный билет лежали у меня в нагрудном кармане. Нелька не огорчилась:
   – Это даже к лучшему, Никита! Я так измотана… – И прикусила язык. – Прости, родной! Похудел, побледнел, сутулится. Да что они с тобой сделали в последний момент в этой самой Академии?
   Я не сказал Нельке, что огказался от черноморского курорта, чтобы только скорее вернуться в «Зарю», без которой буквально пропадал, а сообщил:
   – У нас с тобой теперь новая конспиративная квартира сроком на три года. Товарищ по Академии уезжает в Нигерию…
   Я с трепетом вспомнил о своем страхе быть посланным корреспондентом «Зари» за границу. Я свободно «спикал», и вдруг пришла мысль: «Вот и поедешь в англоязычную страну спецкором!» Уехать из СССР, чтобы за это время Валька Грачев или Андрей Коростылев сели на место Ивана Ивановича? Лучше сигануть с моста с железякой, привязанной к шее…
   – Нелька, – сказал я, – Нелька, я счастлив, но мне надо бежать домой за вещичками… Кроме того, я трушу.
   – Ты? Трусишь? Давно так не смеялась!
   – Нет, серьезно, Нелька. Я мог дисквалифицироваться.
   – Да ну тебя, ослище!
   Я и на этот раз не взял в толк, почему лгу такому близкому человеку, как Нелька. Она бы только развеселилась, узнав, что я заранее не хотел привозить хороший очерк, чтобы не носить по-прежнему только один титул – очеркист.
   Я сам удивился тому, как естественно все у меня получилось. Вернувшись из командировки, я два дня не мог начать очерк: напишу один абзац – трепотня, напишу второй – сопливая сентиментальность, напишу третий – пафосность, трибуна. Подвальный очерк, который раньше я писал часов за двенадцать, отнял у меня пятидневку, и вот тогда я впервые пожалел тех ребят, которые впопыхах, не имея призвания, бросились на журналистские факультеты. Хотеть и не мочь при том условии, что у тебя есть все для создания шедевра: белая бумага, шариковая ручка, целиком исписанный блокнот. Это большая человеческая беда, а я раньше посмеивался над несчастными… Набравшись сил, сконцентрировав всю волю на том, чтобы на лице не было и тени неуверенности, я пришел к Илье Гридасову, полубросил очерк на стол:
   – Вот! Накорябал!
   Он неожиданно быстро ответил:
   – Главный ждет очерк. Через час заходи – прочту!
   Илья Гридасов не был большим ценителем очерков, обычно мои он только просматривал, расставляя пропущенные мною или машинистками знаки препинания, но удачу от поражения отличить умел. По прошествии часа, когда я уже собрался к Гридасову, он сам вошел в мой кабинет. Тяжело дыша от полноты, Илья Гридасов сказал:
   – Это плохой очерк, Никита! Даже очень плохой. – И вдруг солнечно улыбнулся. – Все будет хорошо, Никита, все будет хорошо!
   Мое лицо стало трагично, губы вздрагивали от желания расхохотаться, но ничего этого Гридасов не заметил. Он дружелюбно спросил:
   – А может, покажем еще кому-то?
   Я сказал:
   – Верни очерк. Ты прав!

II

   Вот так начался в моей жизни тоскливый период хорошо скроенных и ловко сшитых статей, которые называются «постановочными» и в газете ценятся превыше всего. О неудачном очерке Иван Иванович сказал только: «Детренаж!», и жизнь плавно покатилась дальше, и как будто все забыли, какие очерки писал раньше Никита Ваганов. Итак, я ездил за постановочными статьями и отлично писал их. Крупными статьями я создавал себе в высших инстанциях репутацию думающего, серьезного и, несомненно, перспективного журналиста. Вот ведь как удобно устроен я, Никита Ваганов, если всем существом воспротивился несолидности очерков и несерьезности фельетонов!
   … Теперь я, смертельно больной, не удивляюсь тому, что редактор Иван Иванович как бы не обратил внимания на неудачу с очерком, и вообще мои дела в газете «Заря» шли все лучше и лучше. Надев очки меньшего размера, вспомнив школу Ивана Мазгарева, всегда аккуратно подстриженный, я незаметно – простите! – становился мил коллективу немногословностью, добрым лицом, скромной походкой, редкими выступлениями на редакционных летучках. Одним словом, я навел порядок в вопросах «посредственность и одаренность», «серость и яркость»: быть как все, но самую чуточку впереди, в этой смешной гонке к двухметрового размера углублению в земле…
* * *
   В общем жил – не тужил, если бы не надвигалась большая забота – моя жена Вера собралась рожать второго ребенка, и мы с тревогой задумывались, как четверым разместиться в двухкомнатной квартире, чтоб я мог спокойно высыпаться. Вам эта проблема кажется простой: в одной комнате Вера и ребенок, в другой – отец семейства и первенец Костя. Так вот, знайте: спать в одной комнате с Костей – значило спать с «Вождем краснокожих» из новеллы О’Генри. Он разговаривал во сне, угрожая кому-то, пел популярные песни и, главное, ругался, как последний извозчик. Работал я, сами понимаете, от светла до поздней ночи и пересиживал иногда самого Игнатова, на день рождения которому ребята преподнесли иностранную надувную раскладушку – удивительно удобную. Игнатов поблагодарил без малейшего юмора и сразу же напомнил дарителям, что номер еще «висит в воздухе». Вполне понятно, что, работая в пустой и гулкой редакции, мы забегали иногда друг к другу и очень скоро подружились, если можно назвать дружбой одну улыбку за вечер и переход на «ты», что считалось роскошью в отношениях с Игнатовым. Я научился по-игнатовскп делать сразу несколько дел, все помнить, но записывать на квадратике твердой бумаги; от него я перенял манеру держать людей на некотором расстоянии от себя: «Окажется хорошим – радость, окажется дрянью – нет разочарования!»
   Однажды, в глухой тиши редакции, совершенно серьезный, я составил список перемещений: вот он – Илья Гридасов уходит в какой-нибудь ведомственный журнал, его место занимаю я, затем один из заместителей тоже куда-то перемещается, и я сажусь в его кабинет. Представьте, я не заботился о превращении заместителя редактора в главного редактора – мне эта метаморфоза казалась легче ухода Гридасова, а место заместителя редактора казалось утесом, который мог на длинные-длинные годы преградить мне путь в главные редакторы. Значит, опять ждать, ждать и ждать. «Будем ждать!» – подумал я с легкостью человека, знающего, что мышь непременно высунется из норы. Кроме того, я имел огромный опыт выжидания.
   Чем был силен Илья Гридасов? Он сам и его отдел никогда не делали ошибок. Сотрудники доставляли Гридасову материал. Он трижды прочитывал его, раз десять звонил в нужные инстанции: на заводы, фабрики, в советские органы, чтобы проверить какой-нибудь пустяк; потом устраивал с автором беседу по статье, затем в его кабинете появлялся специалист той отрасли промышленности, о которой рассказывалось в статье. Остряки показывали, как некий специалист, выйдя из кабинета Гридасова, плюнул, погрозил дверям кулаком да еще и показал ядреную дулю. Перестраховка, недоверие к коллегам, приглаживание всех материалов сыграли роковую роль: совершенно разучили проверять материалы; кому охота звонить на какой-нибудь завод, чтобы, например, сверить такую строку: «…двадцать восьмой цех перешел на производство подшипников меньшего диаметра…» На этом Илья – употребляю слово, которым пользовались в редакции, – «фрайернулся»… Об этом я буду рассказывать отдельно.
* * *
   Я так и этак присматривался к заместителю редактора по партийной жизни и пропаганде Андрею Витальевичу Коростылеву, с которым был знаком давно, но не коротко. Однажды мой сосед по столу в академической аудитории загадочно сказал:
   – Я тебе сегодня покажу такого мужичка – пальчики оближешь! И тоже журналист…
   Мой товарищ жил в общежитии в комнате на двоих: вот в этой комнате я и познакомился с Андреем Коростылевым – человеком, не играющим «под мужичка», а с истинно мужицкой хваткой. Среднего роста, в башмаках на очень толстой подошве, и, как выяснилось впоследствии, не для того, чтобы казаться выше, а потому, что именно такими ботинками торговали тогда в ГУМе. Он пожал мне руку, сказал, что много слышал обо мне и хотел бы подружиться. «Преферанс? Да я от валета короля не отличу, а вот в теннис играю: не слишком мощно, но со мной можно побросать мячик до благодатного пота…» Оказалось, что Андрей, как всякий сибиряк, до седых волос не сможет обходиться без прекрасных русских слов, которые безжалостный Ожегов – нужен новый словарь, ах, как нужен! – снабдил сигнатуркой «мст.» – местное. За годы работы в «Знамени», потом – спецкором «Зари» я неплохо овладел верхушками «обского» языка.
   – Да кака может быть жизнюха, кода перекреститься некода, а ты про мяч, – сказал я.
   Андрей Коростылев охотно засмеялся, спросил:
   – Значит, из наших, из чалдонов?
   Я печально ответил:
   – Коренны москвичи мы будем.
   Поверите или не поверите – как вам угодно! – но с самой первой минуты знакомства с Андреем Коростылевым я почувствовал, что нам в жизни придется встретиться, вспомнить друг друга. Скажу сразу: Андрей Витальевич был помещен в «Зарю» с единственной целью – заменить Ивана Ивановича, если он выпустит из рук кормило…. Эх, и это скажу! Андрей Коростылев не знал, что его прочат в Главные, не допускал мысли, что может занять пост Ивана Ивановича.
   Я же буду со временем считать А. В. Коростылева соперником номер один…
   До моего возвращения в редакцию Андрей Витальевич функционировал в «Заре» около семи месяцев: срок вполне достаточный для того, чтобы быть понятым. Меня поразило, что почти все – а это больше ста человек – говорили об Андрее Коростылеве только хорошее и отличное и, конечно, заставили меня вспомнить свое собственное положение в сибирской областной газете «Знамя», где Никита Ваганов был тоже всеобщим любимчиком. Я подумал: «Ох, это стало опасно – быть всеобщим любимчиком!»
   Надо обязательно иметь некоторые недостатки.
* * *
   … А дни и недели шли, я приближался к тридцатипятилетию, наживал себе смертный приговор, и ничего по-ирежнему не было новенького под луной. «А скучно жить на этом свете, господа!» Говорят, что с помощью современной медицины Николай Васильевич Гоголь прожил бы до ста лет, мало того, современные препараты создали бы великому писателю хорошее настроение… На дураков, умудряющихся быть счастливыми без движения вперед и вверх, я смотрел как на богдыханов. А может быть, у меня где-то в области головы существует крохотный отросточек, своего рода аппендикс, который не дает жить тихо и чисто этому Никите Ваганову. Ну, через полгода я подсижу Илью Гридасова и буду прав: плохим работникам надо искать такую работу, которая у них получалась бы хорошо! Но ощущение радости будет недолгим: максимум трое суток… Раздумывая об этом, я шел по Тверскому бульвару, был второй час ночи или третий – не помню: так мы заработались с Игнатовым. Совершенно незаметно я оказался у памятника Гоголю – того, что перенесли на Суворовский бульвар; памятник работы скульптора Андреева… Эта согбенная спина, спина как бы без позвоночника; эта как бы перебитая шея; эта усталость, уход всех сил, доступных только гению; эти руки, из которых выпало почти невесомое перо; руки, не способные поднять и приставить к виску пистолет… Его спасли бы теперь, но он умер так же рано, как умру я, не дожив до успеха еще одного гения – врача в белом поварском колпаке… Эх! Зимнее небо было безоблачно. Я поднял голову к звездам, к вечности, к безумию бесконечности: чтобы перестали дрожать руки, мерзнуть спина близ позвоночника, нашел три ярких звезды, горящих рядом, на одной линии, точно сигнальные фонари, – созвездие Орион; летом, когда меня преследуют неудачи, его на небе нет! Эх!..
* * *
   Подошел милиционер; потребовал документы, внимательно изучил, потом, смущаясь, протянул уважительно:
   – Вага-а-анов! Из газеты? – и немедленно вернул документы.
   Я поблагодарил, но большой или даже ощутимой радости не почувствовал. Это надо объяснить: меня никогда не привлекала собственная подпись, учиненная машиной, не трогал вал поздравлений, мне казалось, объясняется это жестким принципом: «Что сделано – умерло!» Однако эскулапы с лысинами и залысинами впоследствии объявили, что было это результатом огромного нервного напряжения. За полгода до объявления о приходе сухорукой сволочи я пойму, в чем дело: мне было плевать на имя, я жил всей газетой, начиная с первоколонной «шапки» и кончая какой-нибудь пустяковиной вроде: «Лось вышел на трамвайные рельсы, но его торжественно увели…» Слава газеты для меня была превыше всего! Если вы думаете, что я оправдываюсь, пудрю вам мозги, позвольте послать вас к черту, а коли вам услышится: «Посочувствуйте!» – я ваш жестокий враг. Не служил же я химере? Невозможно подумать…

III

   Илья Гридасов медленно и верно приближался к ведомственному журналу с заковыристым названием, и, как вы понимаете, из двух слов «верно» и «медленно» мне не нравилось второе. Пришлось запускать машину, созданную и обкатанную мной в «учебные» годы работы в сибирской газете «Знамя». Было два пути: сделать что-то такое сильное, чтобы очередная встреча редактора «Зари» с Никитой Петровичем Одинцовым кончилась такой примерно фразой последнего: «А молодец наш Никита. Перспективно мыслит!»; второй путь – подвести Гридасова под монастырь, так сказать… Первый путь не вязался с уроком, данным мне Иваном Мазгаревым, второй путь… В нашем отделе полтора года работал очень молодой литсотрудник Виктор Алексеев. За полтора года он опубликовал в «Заре» десяток информации и небольшой очерк о водолазах – это меня насмешило, ибо история с Виктором Алексеевым была повторением моей истории, когда Гридасов браковал лучшие очерки, а посредственные шли в печать. А парнишка-то был с дарованием, судя даже по «Водолазам». Я нарушил молчаливое согласие: попросил Виктора показать забракованные материалы. А через два часа сидел в кабинете Игнатова; шел первый час ночи, но я не мог ждать до утра.
   – Ты только посмотри, что делается! – искренне говорил я. – Ты посмотри, какие очерки Виктора Алексеева зарезал на корню Гридасов… Ты понимаешь…
   Он почти грубо прервал меня:
   – Очерки – на стол! И хватит краснобайства!
   Когда Игнатов читал, он упрямо наклонял голову, свободной рукой проделывал какие-то манипуляции, но сам был неподвижен, как сфинкс, – минуты полнейшего отключения от внешней среды, это было профессиональное чтение, когда читающий брал на себя полную ответственность за все последующее: публикацию и результаты публикации. Такова редакционная жизнь: прочел материал – значит дал оценку, значит включился в число тех, на кого можно указать пальцем: «Тоже читал!» После третьего очерка Игнатов поднял на меня карающие глаза, словно это я гробил материалы. Он медленно спросил:
   – И этот мальчишка больше никому очерки не показывал?
   – Нет, только Гридасову!
   – Тогда хватит тебе разгуливать по чужим кабинетам, вычитай внимательно очерк «На коне» и сдавай в набор.
   Четыре очерка он вложил в папку, аккуратно выровнял страницы и поднял на меня взгляд:
   – Я, кажется, просил вычитать очерк и сдать его в набор…
   Через сутки в редакции праздношатающиеся устраивали маленькие летучки в коридорах и кабинетах: «Клевый очерк! Этот Алексеев покажет»; «Ой, братцы, представьте, что будет петь Главный Гридасову! Не хотел бы я быть на его месте!» Редакционный народ кость обгрызает до блеска, как молодой пес, но вот на редакторской половине было тихо, хотя я знал, что Игнатов четыре ненабранных очерка отдал Главному. Реакции на рукописи не было до очередной летучки, и за это время я понял, какой сильный человек Илья Гридасов – он вел себя так, словно ничего не произошло и происходить не могло.
   … Он был редактором заковыристого ведомственного журнала, когда навестил меня в больнице. После его ухода я почувствовал прилив сил: он вел себя так, точно я был совершенно здоров.
   … Я не умру в такой палате, я хочу умереть дома, в обстановке, приближенной некоторым образом к редакционной… Илья Гридасов ушел только тогда, когда лечащий врач закричал:
   – Вы не можете понять, что ухудшаете состояние Никиты Борисовича!
   Я горячо сказал:
   – Он – единственный человек, который положительно действует…
   – Позвольте вам не поверить… До свидания, товарищ!
* * *
   Из пяти очерков Виктора Алексеева были опубликованы четыре, два из них премированы, один долго висел на доске «Лучших материалов месяца». Виктор Алексеев оказался благодарным человеком – улучал каждую минуту, чтобы повидаться со мной, понемножку влюблялся в заместителя редактора промышленного отдела, привез мне из командировки в Архангельск роскошный подарок – гигантского омара, засушенного, специально обработанного и пригвожденного к твердому картону. Непонятно, из какого источника это стало известно, но Илья Гридасов имел беседу один на один с редактором, а рассказывали об этом так, точно подслушали:
   ИВАНОВ (бодро, весело). Ну и как идет жизнь молодая? Материал по КамАЗу был весьма!.. Чего же ты молчишь, Илья, я же спросил, как идет жизнь молодая?
   ГРИДАСОВ (обычным пастозным голосом). Текучка заедает, Иван Иванович.
   ИВАНОВ. Ну, ты скажешь! В газете не бывает текучки: она вся – текучка.
   ГРИДАСОВ. Я не в том смысле…
   ИВАНОВ. В том, в том… Но как же с молодой жизнью?
   ГРИДАСОВ. Хм!
   ИВАНОВ. Хм! Но твой промышленный отдел не радует молодым духом и комсомольским задором, хотя в этом месяце вы отхватили первое место и по количеству опубликованных материалов, и по качеству.
   ГРИДАСОВ. Спасибо!
   ИВАНОВ. Своих молодцов благодари… Слушай, Илья, я с тобой, как со старым дружком, хочу посоветоваться, и-и-и… посплетничать… Как думаешь, потянет Ваганов отдел писем? Он у нас не забюрократился?
   ГРИДАСОВ. Можно… Работоспособен, словно доменная печь.
   ИВАНОВ. Не понял сравнение.
   ГРИДАСОВ. Доменная печь, если ее лишить топлива, навсегда выходит из строя. Это называется – закозлиться…
   ИВАНОВ. Ишь ты, что знает!.. Так смотри, насчет отдела писем не проболтайся… С Вагановым-то ты не собачишься?
   ГРИДАСОВ. Как можно!
   ИВАНОВ. Вот это хорошо! А теперь прости: убегаю! А ты не забывай меня, старика, заходи, как выдастся свободная минутка.