Я сказал:
   – Думаете, вам все прощается? Ля-ля! Будь вы помоложе…
* * *
   Мне пришлось ловить такси: дача со львом на лужайке находилась далеко за чертой города, но я не только расплатился, еще и бросил таксисту рубль на чай, чего почти никогда не делаю и никому не советую – плебейская и трусливая привычка.
   Видимо, здорово взбесил меня Иван Иванович Иванов, если я без тягостных пауз и трагических раздумий отправился сводить счеты со своим родным сыном Костей. Он шлялся по скверу, у нашего дома. Я взял Костю за руку, повел к удобной металлической скамейке.
   – Как будем жить дальше, Костя?
   – Хорошо, папа!
   Я спросил:
   – Ты воруешь у мамы деньги?
   – И у тебя, только ты не замечаешь. И у дедушки. А что это вы мне даете ломаные гроши?
   – Пять рублей на неделю – ломаные гроши! Он – сумасшедший!
   – Так нельзя говорить ребенку, папа! У меня может образоваться комплекс неполноценности. Ты еще набегаешься по больницам.
   И это говорил ученик школы, еще и не нюхавший жизнь, но прочитавший груду книг безобразнейшего выбора. Мне не хотелось с ним больше разговаривать, хотелось надавать пощечин и подзатыльников, но великовозрастный ребенок Костя сказал бы, что так нельзя обращаться с детьми, – это меня чрезвычайно связывало, хотя я понимал, что необходимо что-то делать. Ведь мой сын Костя, мой бедный Костя, может превратиться на самом деле в неполноценного человека…
   – Уходи, Костя!
   – Дай денег – уйду!
   Мой бедный Костя! Ни лаской, ни криком, ни упрямством искушенного воспитателя – моей жены Веры – не удастся предотвратить неотвратимое; и фатальность этого я понимал, когда выдавал Косте очередные неправедные рубли. Забегая вперед, скажу, что сам Костя никогда и ни при каких условиях, даже уйдя из дому, не будет считать себя несчастным человеком. Выглядеть он будет оборванцем но здоровым, розовощеким оборванцем и, что странно, будет любить меня и мою жену – такой ласковый теленочек! Особенно он будет дружить со своей сестрой Валентиной. Однажды выяснится, что Костя работает грузчиком в мебельном магазине и зарабатывает побольше академика…
* * *
   По-прежнему разозленный хамской беспардонностью Ивана Ивановича, я ринулся в редакцию, позвонил заместителю председателя горсовета. Я равнодушно сказал:
   – Обещанного три года ждать, но… Единственный из заместителей главного редактора проживает в двухкомнатной квартире на четырех человек, причем двое разнополых детей. И все это у черта на куличках! Как же так, Михаил Сергеевич?
   Он в присущем ему ворчливом и небрежном тоне ответил:
   – Никита, все будет сделано! Я готовлю для тебя апартаменты в самом центре. Ты их заработал. Можно встречный вопрос? Какого дьявола ты взялся сам за улучшение жилищных условий? Я проспорил.
   – А что?
   – Держал пари, что ты никогда не будешь радеть за самого себя.
   – Ну, помоги мне, Михаил Сергеевич! С Костей предельно плохо, возможно, центр города окажет благотворное влияние.
   – Ни о чем не беспокойся, Никита Борисович! Привет!
   Что мне еще оставалось делать после хамского ухода с дачи всемогущего редактора «Зари»? Свирепеть и функционировать – так и произошло: с ходу я зарезал две почти кондиционных статьи на промышленную тему: переписал целиком свою собственную передовую, но и на этом не успокоился, думая, что совсем не понимаю Ивана Ивановича Иванова, когда мне раньше казалось, что я его вижу насквозь и глубже. Я не собирался с ним мириться, чего бы мне это ни стоило. Никита Ваганов умел писать, делал это блестяще – какие еще могут быть вопросы? Четыре сотни в месяц я всегда заработаю, хоть посади меня в зачуханную многотиражку, хоть пошли в шахтную газету Воркуты. Вот уж там я, кстати, развернусь, небу будет жарко…
* * *
   Я встретился с Иваном Ивановичем, естественно, на заседании редакционной коллегии, надо было видеть, как робко и искательно ловил он мой взгляд, как дважды и без всякой нужды похвалил освещение в газете вопросов промышленности, как вкусно и звучно произносил мое имя: Никита Борисович. Мой вечный конкурент Валька Грачев ревниво морщился: не понимал, чем я вызвал у главного редактора прилив отеческой любви. Но я принял твердое решение не потрафлять ухаживаниям главного редактора – пусть поищет более важные причины для установления контактов.
   … Впоследствии, два-три года спустя, мой конфликт с главным редактором выльется в одну его решающую фразу: «Глубоко принципиальный человек! Бескомпромиссный!», что, конечно, повлияет на назначение Никиты Ваганова главным редактором газеты «Заря»…
   Редактор центральной газеты «Заря», заглаживая свою вину, будет делать несколько заходов, неловких заходов, чтобы как-то ублажить меня, но ничего не сделает без участия Никиты Петровича Одинцова. Должен сказать, что к этому времени Никита Петрович поднялся еще выше на одну ступень и никак при этом не изменился – был прост, добр и по-прежнему проигрывал мне в преферансе. Примирение произошло чрезвычайно просто: пришла в редакцию Нина Горбатко, не здороваясь, покрутила пальцем, приставленным к виску, положила ногу на ногу.
   Она сказала:
   – Или очень хитришь, или играешь дурака! Немедленно мирись с Ивановым! Дядя активно хочет, чтобы ты помирился с Иваном Ивановичем, хотя дядя…
   – Что дядя?
   – Вот уж кто не умеет рассчитывать… Если быть сверхобъективным, то вы с дядей здорово похожи. Тебе ведь только кажется, что ты умеешь создавать ситуации…
   Я сердито сказал:
   – Сядь поскромнее…
   Отвернувшись друг от друга, мы долго молчали, потом Нина сказала:
   – По-моему, дядя видит тебя на месте Иванова. Прямо он не высказывался, но намекал на такую возможность… А ты, дурак, не устанавливаешь контакты с Ивановым! С его мнением при назначении преемника будут здорово считаться. Пойми: здорово считаться! И я уверена, что Иванов вызывал тебя, чтобы хорошенько посмотреть на собственного преемника.
   Я, Никита Ваганов, делал карьеру по советам женщины и через женщину: более позорного явления не знаю… Я сказал:
   – Плевал, понятно? Не хочу, чтобы ты мной дирижировала.
   Неужели Нина Горбатко, такая женщина, не понимала, что эпизод с конфликтом нужно было бы создавать, но Иван Иванович опередил меня. Представляете, подхалим чеховского толка Валентин Грачев и неподкупный Никита Ваганов!
   Нина Горбатко ругалась на чем свет стоит, и, если бы не лень, я рассказал бы племяннице, как она не знает жизни и газеты, как далека от повседневности, а еще пыжится, так сказать, «глобулять». Она разорялась необыкновенно долго:
   – И эта твоя домашняя рабыня-жена, и эта твоя житейски-сверхмудрая Нелли – дуры одного и того же порядка: они думают, что тебе нужен редакторский пост, а тебе необходимо только и только редакторское состояние. – Она прищурилась. – Ты помолодеешь, покрасивеешь, купишь пару хороших костюмов и… Никита, что мы сделаем еще?
   – Купим запонки.
   – Ура! Мы купим запонки!
   – И носки.
   – Боже великий, о носках я не подумала! – Она вскочила. – Мы купим тебе дюжину прекрасных разноцветных и однотонных носков. Причем носки мы будем покупать вместе.
   Я развалился в низком кресле, положил ногу на ногу, сделал вид, что изо рта торчит толстая «гавана», рассеянно прищурился. Нина сникла.
   – Вот всегда ты так! – сказала она. – Топишь все светлое и прогрессивное. У, прагматик!
   … Меня любила, любит и будет любить почти по шариату жена Вероника, меня по-своему любит Нелли Озерова, но такую любовь ко мне – любовь платоническую – я получил только от Нины Горбатко, и незадолго до моей смерти она, наверное, шепнет уже лежачему Никите Ваганову: «Спасибо!» Два человека поверят и поймут, что мы не любовники: моя жена Вера и Никита Петрович Одинцов…
   – Сама купишь мне носки, – сказал я. – И не дюжину, а всего две пары… Думаю, на этом твоя покупательная страсть удовлетворится…
   Я пошатнулся, схватился за грудь; перед глазами покачивался океан, словно консервная банка, набитый креветками; верхняя часть океана казалась расплавившейся; что-то кричало прямо в мое лицо, но слов в крике не было, и потому это мог быть и волчий вой… Очнулся я на диване с перевернутым надо мной лицом Нины. Я просительно и нежно произнес:
   – Нина, милая, об этом нельзя рассказывать никому. Твоему честному слову я поверю! Даешь честное слово?
   Бледная и дрожащая, она ответила:
   – Даю слово!
* * *
   … Я должен умереть и умру… Хотя врачи впервые мой диагноз назвали смешным по звучанию словом, им самим, казалось, непонятным. Я немедленно прочел все книги и учебники и теперь приватно знаю о болезни все. Любое мое слово – даже нечаянное – приобретает реальный вес исповеди, и не потому, что мне нечего терять, а потому, что все рассказанные мною истории имеют неизвестный мне конец. Где здесь причины, где следствия – мне и самому не очень понятно, но главное в том, что я все равно не добьюсь даже маломальской степени объективности. Человеку хочется казаться лучше, чем он есть на самом деле, и вот я с прискорбием обнаруживаю, что, умирая, пытаюсь рисовать портрет совсем не того Никиты Ваганова, который существовал на белом свете…

Глава шестая

I

   Вы меня спросите, где рассказ о редакционных страстях, где борение направлений в области публицистики или, скажем, очерка, где развертывающиеся под эгидой заместителя редактора по промышленности взрывы, находки, скачки вперед? Вместо всего этого я вас пичкаю амурными похождениями, ссорами, недоразумениями и прочей дребеденью. Неужто, подумаете вы, ему опять скучно до того, что зевота сводит рот клещами и не хочется смотреть на свет белый? Не остановился ли Никита Ваганов в своем стремлении вперед и вверх, не поверил ли в то, что центростремительная сила сама поможет одолеть последнюю ступеньку – стать редактором «Зари»? Вот уж и нет! Более напряженной жизнью, чем в эти дни, я жил только тем весенним утром, когда точно узнал об афере с древесиной в Сибирске. Теперь я ложился спать с мыслью: «Как и что делать?», спал с этой же мыслью, просыпался: «Как и что делать?» С конца сосновой ветки свисали елочными игрушками «Как?».. «Что?», дымок автомобильного выхлопа завивался «Как? и Что?», разноцветные таблички над дверями темного кинотеатра маячили: «Что?» и «Как?», на газетной полосе употреблялось столько этих вопросов, что я сатанел и не мог внимательно читать материал – мне уже деликатно указали на невнимательность, а я словно не слышал, ополоумев и озверев от напряжения. Еще не было никаких признаков ухода Ивана Ивановича, еще газета «Заря» цитировалась на всех углах и перекрестках, но – готов дать голову на отсечение – призрак ближайшего падения витал над фронтоном здания редакции, залегал горькими складками на мордах гранитных львов, и, честное слово, львы казались меньшими, чем были на самом деле.
   Очередной ночью я медленно проснулся, открыл глаза так легко, словно и не спал; прижатый к стене Верой, чувствовал себя как бы невесомым, сквозным, до стеклянности прозрачным – это было блаженным состоянии, но, повторяю, не было сном или продолжением сна. Я подумал: «Беда в остановке!» И сразу все сделалось до смешного понятным: такой сложный многообразный организм, как редакция «Зари», пока еще незаметно для других топтался на месте, изобретал изобретенное самим собой, пестовал себя своими прелестями с превеликой нежностью.
   – Запеленались и баюкаемся!
   Мгновенно проснулась Вера, и это было то самое просыпание, когда при самом легком шевелении ребенка просыпается мать, которую только что не разбудил взвод танков, прогрохотавших под окнами с беспорядочной пальбой. Повернувшись ко мне жарким телом, она спросила:
   – Болит голова?
   С таким же успехом она могла поинтересоваться, болит ли живот, не ломит ли поясницу, не разболелся ли коренной зуб. Бог мой! Любимый неверный муж, двое детей, еженедельные письма матери: «Слушайся Никитушку…», вечный бедлам московской школы, невозможность добиться правды в школьных коридорах и учительских – образовалась, самовоспиталась образцово-показательная жена, без которой этот мир оказался бы пустым, как луна, но что могло быть скучнее жены, спрашивающей тебя ночью: «Болит голова?» И сколько надо воли, чтобы желчно не шепнуть: «Спи, черт тебя побери!»
   – У Никиты Ваганова голова не болит! – сказал я. Теперь мне уже казалось, что торможение газеты я чувствую давно, сам вместе с нею сделался замедленным и стареющим, распухшим от почестей и похвал, как грудь ветерана от орденов; холодок остановки делал сухим сердце… Моя жена Вера снова спала тихо и мирно, как дисциплинированный ребенок в пионерских лагерях: на спине и с руками, сложенными на груди. А я знал, что не усну: в такие ночи не спят; ходят по комнате, курят одну сигарету за другой; чело нахмурено, зубы стиснуты – одним словом, классическое зрелище: человек, принимающий самое ответственное решение в своей жизни. Неплохо также, если позади, шурша шелковыми плащами, при шпагах, разгуливают адъютанты. То ли Аустерлиц? То ли Ватерлоо?.. Я чувствовал неестественность и натянутость собственного юмора: все-таки это нездоровая картина, когда взрослый, рано седеющий мужчина просыпается среди ночи и не то грезит, не то живет более полнокровной жизнью, чем днем.
   Прошедши в ванную, сбивая пену для бритья – четвертый час ночи! – я разговорился с зеркалом: еще один признак невменяемости. Малосимпатичный шатен без очков смотрел на меня откровенно-подозрительно, скривив губы и надменно подняв подбородок.
   – Ну? – спросил я малосимпатичного шатена. Он ответил распространенно-охотно:
   – Пошел – иди! Стоило стоять на сквозном ветру, разговаривать мысленно с Мазгаревым, чтобы потом не знать, отчего тебе не подали руку?
   Он продолжил:
   – Все началось с той минуты, когда Мазгарев не подал тебе руку!
   Зеркальный Никита Ваганов подмигнул:
   – Не путай причину и следствие!
   … Чем ближе я оказываюсь к «синтетическому ковру», тем меньше иллюзий остается насчет прелестей и радостей этой серой, в сущности, вещи – жизни, тем больше нагнетаются скрытые гнев и неприязнь к земному существованию, и тем более – вот что особенно странно! – томит жажда этой самой презренной жизни… Может быть, это происходит оттого, что растет уверенность: не может же быть в конце-то концов все так серо и буднично, что именно за кажущимися серостью и будничностью скрывается доступный взору не каждого остров с зеленой травой, яркими цветами и голубыми облаками, плывущими так быстро, как вращается ваша карусель. И все небо в алмазах. Как бы все упростилось, знай человек точно, чего он хочет! Убежден, что если человек не амеба, он не может желать просто денег, просто славы, просто власти. Что-то еще скрывается за всем этим, что-то большее – значительное, если хотите – биологическое. «Человек не живет – человек выживает!» – это так старо и банально, однако я откровенно подумал, что биологической системе «Никита Ваганов» на роду было написано выживать именно в такой последовательности, в какой складывалась моя биография и как я сам СОЗИДАЛ себя, повинуясь опять же силам биологического выживания. Биология делала меня, я делал свою биологию, общественные силы корректировали наличием ограничений в человеческом обществе – социальное благостное равновесие…
* * *
   Наутро я забрел как бы ненароком в кабинет Вальки Грачева. Он удивленно воззрился на меня, затем многозначительно приподнял левую бровь и звучно щелкнул себя пальцем по горлу. Значит, вид у меня был – краше в гроб кладут. Под глазами синяки, нос заострился и потел под дужкой очков, губы отливали синюшностью, а главное – под стеклами очков – стеклянные же глаза. Типично похоронно-похмельный вид. Валька Грачев сказал:
   – Позвонить в поликлинику?
   Я ответил словами и тоном родной жены Веры:
   – Болит голова?
   Против окон кабинета Вальки Грачева вертел глупой страусиной головой башенный кран, здесь второй год строилось еще одно здание редакций, редакций журналов, приложений, путеводителей, реклам, и огни сварочных агрегатов, должно быть, делали мое лицо совсем мертвенным. Сдерживаясь, я сказал:
   – Я не поеду в командировку с Главным – это во-первых! Во-вторых, я отказался от содоклада и предложил твою кандидатуру на совещание. А в-третьих, Валька, я кончился раньше, чем начался. Так что тебе я не соперник… Алле гоп!
   Он смотрел на меня с беспокойством, сочувствием и легким испугом, рука продолжала лежать на рычаге телефона местной связи, по которой можно было позвонить в ведомственную поликлинику. Чего я ему только не нагородил: командировка, содоклад, сдача на милость победителя! Человек с менее устойчивой нервной системой, чем у Вальки Грачева, давно бил бы во все колокола, а этот все еще приглядывался, принюхивался – темная лошадка Ваганов! Странного в этом ничего не было. Слишком хорошо знал меня Валька Грачев, чтобы по крайней мере не насторожиться, и все-таки он надеялся на праведные синяки под моими глазами и синюшные губы.
   – Я провожу тебя в поликлинику, Никита! Встали – пошли!
   «Встали – пошли, пожалуйста!» – я внутренне посмеивался тем сомнениям, которые испытывал мой старый заклятый друг. Будьте уверены, я-то уж не пошел бы с Валькой Грачевым в поликлинику, если бы он даже грохнулся в обморок возле моих ног: сто раз подумал бы, для чего это ему, классному теннисисту, понадобилось? Другое дело, когда он подкатывался мне под ноги, чтобы я оказался на собственной футбольной площадке. «Валька, я кончился раньше, чем начался!» – расскажите это вашей маме, всю жизнь проторговавшей билетами…
   – Сейчас тебя примут, Никита! Только выйдет больной…
* * *
   – Легкий катар верхних дыхательных путей, – сказал пожилой врач и, подумав, неуверенно добавил: – Желательно снять нервное перенапряжение…
   Вновь поездка в уютные Сосны, крохотный отдельный коттедж, куда беспрепятственно вхожа Нелька, а главное – думание, думание, думание: предсказать и взвесить, напророчить и рассчитать, разглядеть ближайшую линию фронта и расставить в единственно возможном порядке пушки. Так острил я, изучая дрожащую руку пожилого, неуверенного в себе врача, породы людей, мне непонятных и, как всегда это бывает, неприятных непонятностью. «Желательно снять нервное напряжение!» – стоило для этого коптить шестьдесят лет небо, чтобы все-таки не знать: желательно или нежелательно? Между прочим, количество нерешительных людей плодится, так как двадцатый век с его скоростями и ускорениями заставляет принимать все большее количество непредвиденных решений, и не миллионами исчисляются те люди, кто в полном вооружении встретил век молниеносных решений. Тихая полуулыбка, затуманенные глаза, обмякший рот – знакомая картина на фоне летающих спутников Земли… Было интересно, поджидает ли меня в больничном коридоре Валька Грачев. Врачу я жалобно сказал:
   – Нужно снять нервное перенапряжение! Непременно!
   И через минуту, размахивая бумажкой в фиолетовых печатях, я вышел в коридор, где меня бдительно ожидал чуткий и отзывчивый товарищ Валентин Иванович Грачев, то бишь Валька Грачев. Он сразу понял и про Сосны, и про то, что я сам атаковал нерешительного врача, и что мне все это зачем-то понадобилось. На лице Вальки я прочел: «Увидел, раскусил, но не ведаю, к чему разыгрывается вся эта комедия?» Я на его месте – Валька менее темпераментен – при виде бюллетеня с сиреневыми печатями вообще объявил бы общую тревогу и, как выражаются пожарники, сбор всех частей. Я подлил масла в огонь, сказав:
   – Да и да! Страсти в разгаре, а я… Меншиков в Березове.
   Не мог же он, черт возьми, не поверить бюллетеню, которым я размахивал, как флажком! И все-таки считал происходящее игрой, им пока не разгаданной и, значит, тем более опасной, и было видно, как тяжело Вальке Грачеву думается: на лбу набухла и змеилась красная жилка, а мне было легко, очень легко и даже нос под дужкой очков не потел.
   – Спасибо, Валюн, за внимание, – тепло проговорил я и обнял товарища за жесткие плечи прирожденного спортсмена. – Без тебя бы я совсем растерялся… Сниму нервное напряжение!
   – Тебе известно, Валюн, – прежним тоном произнес я, – что фаворитами не становятся, ими рождаются?
   Он откровенно-настороженно следил за мной, и я был вынужден, как это ни забавно, произнести мысленный панегирик в свой адрес: «подающий надежды», «перспективный», «постоянно растущий», «ищущий», «талантливый», «обладающий неповторимым стилем» и все такое прочее, что давным-давно растаяло, как утренняя розовая дымка, сладостная и этим слегка печальная…. И очень скоро на «синтетическом ковре» смертного приговора я подумаю, что только жизнь повинна в рассеивании грустной розовой дымки – она, представляете, движется, эта самая жизнь. Как хорошо быть лейтенантом! Нет, на самом деле, как хорошо быть лейтенантом!.. Тяжелые и большие звезды навешивали на мои погоны… «Крепкий руководитель», «человек действия», «перспективная личность», «общественно полезный ум», «вожак масс» – каких только эпитетов не набросают люди постепенно в мой адрес…
* * *
   – Фаворитами не становятся, ими рождаются!
   Нет ошибки большей, чем уверенное ожидание непременной удачи; такая же крупная ошибка – постоянная настороженность, когда опасность мнится даже в самом ярко освещенном месте и, как всегда, не там, где может возникнуть. Кажется, это круг, выход из которого один: самому создавать ситуацию.
   Искусство создавать ситуацию – это искусство опережать хоть на мизинец события, какими бы они ни были: позитивными или негативными.
   Короче, я рвался в бой, предчувствуя, что это последний серьезный бой в моей жизни, что после него кривая круто пойдет вниз…… Так круто, что ниточка ее оборвется возле «синтетического ковра» Центральной клинической больницы…

II

   В Сосны я приехал пораньше, чтобы сразу искупаться, а потом поиграть в теннис. Тройка неопасных тучек шлялась по небосклону, солнце освещало деревья по-шишкински; слоями песочного торта залегали земные отложения, камыши важно кивали, хотя ветра не было, по песчаному дну речушки перекатывались энергичные, как шарики ртути, мальки; один из них, побольше, уставился на меня типично рачьими глазами с рачьим же вопросом: «Смотришь?» Было, честное слово, хорошо, как на другой планете, и я, конечно, по первому плану подумал: «Вот где настоящая жизнь!», и тут же устыдился самого себя. «Черт знает что делается!» Мой шофер уже купался и фыркал, как лошадь. Я барахтался в воде бесшумно, нырял до боли в глазах, переплыл туда-обратно реку, ориентируясь по ветлам на берегу. Когда уехал шофер, перегрузивший из машины в мою комнату семь годовых подшивок газеты «Заря», я распаковал вещмешок с теннисными принадлежностями, счастливый тем, что в Соснах никто не знает Никиту Ваганова, небрежной теннисной походкой направился на корт. Мне выпало играть с мужчиной лет на пять старше, однако он внешне был в такой форме, что мог позавидовать сам Валентин Иванович Грачев, то бишь Валька Грачев. Мяч просвистел и гулко ударился о корт…
   Я выиграл три сета, изнуренный, трудно дышащий, но безмерно счастливый, сказал партнеру такое, за что десятью минутами позже по-черному ругал себя, но сказанного не вернешь. Сжимая руку партнера, не в силах сдержать улыбки торжества, я проговорил:
   – Вы сами не знаете, что сейчас для меня сделали. Я выиграл больше, чем партию. Спасибо!
   Никаких суеверий и – полная голова суеверий! Я загадал на выигрыш, выиграл, и теперь уже ничто не могло остановить мою изощрявшуюся годами мыслительную машину. Купание, теннис, прогулки – все побоку, вся жизнь направляется в одно русло обдумывания сегодняшней и дальнейшей судьбы моей любимой газеты «Заря», подшивку которой за целых семь лет я «временно позаимствовал». Все учесть, предусмотреть, проанализировать, ничего – ну абсолютно ничего! – не пропустить.
   Я занимался только мартом первого анализируемого года, когда двери в коттедж вкрадчиво открылись, ко мне медленно-медленно подошла Нелли Озерова – моя любовь. Нелли тихо спросила:
   – Делаешь карьеру через племянницу Одинцова?
   Трудно поверить, но эта маленькая женщина ударила меня так, что я свалился со стула, а как только поднялся с чернотой в глазах и колокольным звоном в голове, словно издалека услышался новый вопрос:
   – Пропадаешь у нее на квартире? Ну нет! Я тебе не Вера!
   И новый удар, буквально ошеломляющей силы, да такой, что на этот раз я с полу не поднялся, лежал, постанывая, а Нелли бабьим движением села на стул, пропустив его для этого между ног, подбоченилась и стала разглядывать меня точно так, как утром меня разглядывал головастик: «Смотришь?» Я подумал: «А как выходят из подобных дурацких положений?» Естественно, ничего придумать не мог и только саркастически улыбнулся, точно хотел сказать: «Вот видишь, лежу на полу. Боюсь, как бы под глазом не вспух синяк!»
   – А ты чего хотел? – по-прежнему воинственно отозвалась Нелька. – Мне на твои большие чины – плевать! Ты мне нужен, и не частями, не частями, голубчик!
   Наконец мне удалось рассмеяться. Это при мысли о том, что с Ниной Горбатко у нас любви не вышло и что скорее виновным в этом был я, а не Нина. Господь бог так устроил Никиту Ваганова, что суждено ему было любить двух женщин, причем одновременно любить, а на большее природа, такая щедрая ко мне во всех других отношениях, не пошла, и, признаюсь, я не сетовал, видит бог, не сетовал.