… Смертные, часто притом ощущая и страх и смущенье,
Дух принижает у них от ужаса перед богами
И заставляет к земле приникать головой, потому что
В полном незнаньи причин вынуждаются люди ко власти
Высших богов прибегать, уступая им царство над миром…
 
   Я сказал Анатолию Вениаминовичу как можно мягче:
   – Ну, что ты такой, словно тебя из-за угла мешком ударили? Нормальная же статья, хотя… Надо командировать молодую жену к Виктору. Стопроцентное обновление обеспечено…
   Я произносил эти фальшивые слова, а сам думал, что статье «На запасных путях» газетной полосы не увидеть – Игнатов гранку набора перекрестит красным фломастером, а черным поставит жирный вопросительный знак. Насильственно рассмеявшись, я взял статью у Анатолия Вениаминовича, звонком вызвал секретаршу Нину – милое, молодое, но уже многодетное существо – протянул ей статью:
   – Набор – срочный.
   Мы оба проследили, как она вышла из кабинета, затем потянулись друг к другу. Покровов сказал:
   – Это первый случай, когда мы разошлись во мнениях.
   – Угу!
   Он поднялся:
   – Мне потребуются сутки, чтобы хорошенько обдумать инцидент!
   Ого, как далеко зашло дело! Я тоже поднялся, снял с лица улыбку, но взгляд оставил теплым, ласкающим моего первого заместителя. Я добродушно сказал:
   – У меня давно висело на языке, но… не решался. Толя, могу сообщить тебе, что мне активно не нравится твоя антилопа.
   Он обернулся:
   – Тебе не нравится вот это: «Как бы высоко антилопа ни прыгала, она все равно опустится на землю»? Это?
   – Естественно, дружище! Нам с тобой, как Ильфу и Петрову, противопоказано ссориться – погибнет сильный журналист-организатор…
   Он гневно промолчал, что для меня новостью, собственно, не было: друзья уходили на той развилке, где Никита Ваганов выбирал опасную тропу: «Направо пойдешь – смерть найдешь!»
   – Впрочем, у тебя есть трое суток на размышление, Толя! – сказал я. – В отделе, который мы с тобой в муках родили, один человек может вообще не работать без ущерба делу…
   Понятно, что он немедленно ушел, хлопнув дверью. Я не сразу смог устроиться в кресле и передохнуть: таким был, оказывается, напряженным, под сердцем что-то дрожало; так продолжалось минуты две. Потом я чуть не завопил от боли, боли действительно нетерпимой; я распластался на столе, как лягушка, готовая к препарации. В кабинете воздуха не было, резко пахло жженой пробкой – откуда, черт возьми! – и окна казались вдвое меньшими и совсем-совсем слепыми. Я подумал теми же словами, которыми подумал бы каждый человек на земле: «Что это со мной?» Еле отдышавшись, юмористически подмигнул сам себе, скорчил клоунскую физиономию, но от стола – что, кажется, проще! – отлипнуть не мог. «Препарируйте же! – попросил я. – У меня куча дел и намечено генеральное сражение!» В этот момент в кабинет ворвалась моя многодетная секретарша, как и все люди ее профессии, через стену умеющая чувствовать и понимать состояние начальства. Она с криком бросилась к графину с водой, наверное, обученная опытом секретарств у других начальников, расстегнула мне рубашку и расслабила галстук, потом, не боясь испортить мебель, залить бумаги на столе, вылила на меня графин воды и замерла с вопросом в глазах: «Не надо ли еще одного графина?» Встрепенувшись, я успел схватить ее за оба тонких запястья:
   – И ни шагу дальше, ни шагу! – приказал я, неестественно смеясь, так как стоял на краю гибели: не хватало еще того, чтобы мой сокурсник по университету и соперник по газете разнес за полчаса по всем кабинетам сенсацию: «Ваганов опасно болен! Пять минут назад у него был обморок!»
   – Ни шагу дальше и ни слова – даже родному мужу! Вы поняли меня?
   – Я так испугалась, что… Ой, я, конечно, никому не расскажу!
   – Тогда часа на три заприте кабинет снаружи. Незаметно принесите электрический обогреватель… Марширен! Марширен! Ни одна живая душа…
* * *
   … Просохнув часа за полтора от электрического нагревателя, мой заморский костюм превратился в тряпку, которую, казалось, год жевали добрые нежные коровьи губы. Не могло идти речи о том, чтобы в таком виде прошествовать по обморочно длинному редакционному коридору. Мне предстояло просидеть под замком до тех пор, пока из редакции не уйдет последний человек. Моя секретарша, запершая кабинет на ключ снаружи, чтобы объяснить чем-то долгосидение, сказала мне по телефону, предварительно постучав в стену, что она вывалила на пол подшивки газеты «Заря» за шесть лет и будет возиться с ними хоть до утра, делая вид, что наводит порядок. На телефонные звонки, которые не сопровождались стуком в стену, я, понятно, не отвечал.
   Вы не поверите, но у меня, как вдруг выяснилось, не было работы: все написал, со всеми кляузными письмами разобрался, гранки просмотрел. Пришлось лечь на диван, взять в руки «Огонек», неизвестно как оказавшийся в кабинете, да еще и с неразгаданным кроссвордом. Самый распространенный иллюстрированный журнал в стране кроссвордом меня испугать не мог, тем паче в столе лежал компактный «Атлас». Я начал прищуриваться и шептать, когда в смежную стенку постучали и тотчас же зазвонил телефон. Заранее отчего-то посмеиваясь в трубку, моя секретарша спросила:
   – Никита Борисович, у вас была статья под заголовком «Железобетонный вы человек, товарищ начальник главка!»?
   – Кажется, была, – неуверенно ответил я. – Нет, действительно, что-то подобное было. О каком главке идет речь?
   – Сельскохозяйственных машин.
   Ба! Я так и взвился над диваном. Я вскричал:
   – Нина! Нина! Но ведь под таким заголовком всего два месяца назад прошла статья о том же главке! А моя статья, а моя… Дай бог памяти! Она же была опубликована чуть ли не три года назад…
   – Четыре года назад, Никита Борисович! – захохотала Нина. – В подшивке есть вещи и покурьезнее… Вот не думала, что не буду скучать над пожелтевшими листами… Я вас не побеспокоила?
   – Ни-ни! А вы не знаете, Нина, созвездие Южного полушария из пяти букв, если третья буква Р-ы-ы?
   Я лег на спину, подсунул под голову древний технический справочник Хютте, закрыл глаза и стал придумывать кару для автора, укравшего мой снисходительно-насмешливый заголовок. Билеты Косте на три футбольных матча? Пять кило раков и дюжину пива самому автору? Шоколадное мороженое для всего промышленного отдела? Затем я тихонечко присвистнул: воспоминание показалось живым, близким, словно все происходило сегодняшним утром. В секретариате на специальных планках висели полосы будущих номеров «Зари», на одной из них бросался в глаза величиной заголовок: «На бумаге – ажур, на деле – развесистая клюква!» Заноминающийся заголовочек, не правда ли? Я тогда мельком взглянул на полосу, понял, что долбали управление, но какое, не поинтересовался, да и могло ли мне прийти в голову, что это то же самое управление, которое я – мастер на все руки – уже давно смешал с лавой Помпеи. «Не спеши, не суетись, думай и думай, Ваганов. Во всем этом что-то есть непонятно-перспективное. Жила это, голубчик, золотая жила, хотя неизвестно, куда вонзать алчную лопату…» Во-первых, надо немедленно выяснить, кто автору подсунул мой заголовок. Дежурный по номеру? Главный редактор? Ответственный секретарь? Сельхозотдел? Сам автор? Я требовательно постучал в стенку – телефон немедленно откликнулся.
   – Нина, а Нина, богат ли улов?
   – Бог знает что делается, Никита Борисович! Отдел информации три года подряд сообщает о лосе, переходящем трамвайные пути на Лосиноостровской. Это, наверное, одно и то же животное. А передовые!
   – Что передовые?
   – Ну, в это дело я нос совать не буду, Никита Борисович. Не по Сеньке шапка…
   – Извините!
* * *
   В течение следующих трех-четырех недель у меня не было времени заниматься обнаруженным плагиатом, у меня вообще не более трех секунд выдавалось для того, чтобы перевести взволнованное дыхание – такие важные и грозные катаклизмы потрясали редакцию. Стоит подробно описать, как, тщательно выбрав для визита к Игнатову самое удобное для него время, я принес и положил на стол статью Виктора Алексеева «На запасных путях». Мельком взглянув на материал, он поднял на меня злые от усталости глаза:
   – Эти три крючка – виза Несадова?
   – Разумеется.
   Через десять минут, когда статья, выпущенная из рук, мягко и плавно опустилась на застекленный стол, я увидел вместо глаз Игнатова только узенькие щелочки и заметил, как он правой рукой собрался теребить усы, но, поймав себя на этом, руку привел в соответствующее напряженному моменту положение. Ну вот совсем ничего сейчас нельзя было прочесть на всегда выразительном лице ответственного секретаря, кроме безразличия и плохо сыгранной скуки: он даже перебрал – неумело зевнул. Сквозь прищуренные веки Игнатов, как я полагал, видел заместителя главного редактора Александра Николаевича Несадова в один из его выдающихся по пижонству и ничегонеделанию дней; например, вчера. На заседание редколлегии он пришел с опозданием, в честь осеннего листопада в песочном до желтизны костюме, влажные волосы блестели, щеки – половинки отлично созревшего породистого яблока – и весь он источал столько благодушия, изнеженности, умения наслаждаться жизнью, что в просторном зале заседания все померкло, сделалось скучным до зубной боли, сама суть редколлегии показалась жалкой и никчемной, а все мы – скучными и тоже никчемными ипохондриками… Потом, открыв глаза, Игнатов старался вспомнить, с какого времени – месяц, два месяца? – Несадов стал подписывать материалы, не читая, и, верно, вспомнил точно, так как сказал:
   – Не понимаю, товарищ Ваганов, чего вы хотите от меня? Восторгов по поводу бардака на железной дороге? Или… Одним словом, не мешайте мне, пожалуйста, работать! – И неожиданно для самого себя разгневался. – Вашим консультантом, Ваганов, меня никто не утверждал! Запомните это хорошенько! Хо-о-о-рошенько!
   Уходя, я – хотите верьте, хотите нет – спиной уловил короткую, как вспышка, улыбку Игнатова. Поэтому путь до собственного кабинета мне показался нескончаемым, но зато, оставшись один, я бросился ничком на диван и начал хохотать: наша брала, наша! Неприязнь Игнатова к сибариту, мужчине, покрывающему ногти бесцветным лаком, оказалась в сто крат сильнее, чем я предполагал.
   Статье был открыт путь в газетный номер.

IV

   Три недели с хвостиком пройдет до того часа, когда разорвется фугасный снаряд типа «На запасных путях», поэтому у меня было время, чтобы заниматься другими, еще более тонкими делами, где, например, к знанию фугасных, бризантных и других снарядов требовалось и совершенно иное, вплоть до умения… различать запахи французских духов и одеколонов…… Одним словом, по коридорам редакции, кабинетам, буфетам и лестничным закуткам прокатилась весть, что на приеме в Министерстве иностранных дел благодаря случайно сложившимся обстоятельствам Валентин Иванович Грачев был представлен Министру. Они беседовали минут пять, и Министр пожал руку Грачеву с удовлетворенной улыбкой. Мне, естественно, сразу захотелось увидеть старого приятеля, на котором я, как ни грустно, поставил жирную точку. Пари студенческих лет он, пожалуй, выиграть теперь не мог. Было время, когда Вальке Грачеву казалось, что он обошел меня на целый круг, что его путь к небрежной подписи «Главный…» короче и вернее моего: когда я вернулся в редакцию из Академии общественных наук, Валентин Иванович Грачев занимал со всех точек зрения блестящее положение заместителя ответственного секретаря. Это было время, когда мы встречались ежедневно, злословили по адресу Коростылева, строили шутливые планы его свержения, а на самом деле не спускали глаз друг с друга. Дело, понимаете ли, в том, что Грачев, как и я, поработав с Коростылевым, твердо и окончательно понял, что этому человеку никогда не бывать редактором такой газеты, как «Заря», мы об этом даже не сказали друг другу, а только однажды одновременно уничижительно улыбнулись.
   Однако Валентину Ивановичу Грачеву в результате серьезных событий как-то очень быстро, для большинства сотрудников «Зари» просто незаметно, пришлось превратиться в редактора отдела социалистических стран, пришлось переменить и «географическое» положение: перейти из главного корпуса в пристройку, отличающуюся современной помпезной архитектурой. Пристройку с первого дня существования прозвали «Аквариумом». По вечерам в ней плавали и порхали в неоновом свете длинноногие куколки, медленно двигались темные существа, похожие на жуков. Неделя понадобилась, чтобы все узнали о метаморфозе с Грачевым, ничего не поняли и только пожимали плечами, сообщая давно известное: «Способности к языкам – чрезвычайные. Английский, французский, итальянский и – несколько славянских! Чудеса!» Однажды я услышал: «Идиот! Нужен ему этот отдел соцстран! – Злобное щелканье зажигалки. – Как будто нет на свете развитых капиталистических!», и хохот, неизвестно кому принадлежащий: курильщику или его похихикивающему спутнику.
   Прежде чем отправиться впервые к Вальке в «Аквариум», я ровно десять минут просидел за столом в расслабленном состоянии и с полузакрытыми глазами, чтобы привести себя в настроение, мною именуемое «рыбным», получалось смешно: аквариум, рыба, медленное движение, глубокое дыхание, и все для того, чтобы Валентин Иванович Грачев ничего не мог прочесть на моем лице…
   Я, оказывается, совсем не знал пристройку под именем «Аквариум». Здесь, среди искусственной кожи, похожей на настоящую, пальм, вычурных ламп дневного света и глубоких кресел паслись на приволье красавицы на все вкусы: курили и при этом разговаривали между собой так громко, словно они и были – редакция газеты «Заря». Красавицы на все вкусы, как немедленно выяснилось, прекрасно знали Никиту Ваганова, лихо с ним здоровались и приглашали пить кофе и ананасный сок, а за колонной, слегка прислонившись к ней, стояла моя Нелли Озерова – сотрудница отдела писем, из-за которой, собственно, я и не появлялся в «Аквариуме». А она выкинула такое коленце, что ее следовало бы выпороть, – разболтанной походкой приблизилась ко мне, интимно нагнувшись, сделала вид, что просит прикурить, а на самом деле прошептала: «А ты среди них смотришься!..» «Побью!» – окончательно решил я, открывая двери в комнату за номером 464. За столом сидел Валентин Иванович Грачев с таким видом, словно секретарша доложила о моем появлении, но я секретаршу взглядом пригвоздил к месту. Тем не менее Валентин Иванович заливался:
   – Ах, наконец, ах, наконец-то! Наконец-то! Сам Вагон пожаловал в мою клетушку. Нет, подумать только, сам Ваганов!
   Тут-то я и понял, что пришло время научиться отличать по запаху заморские духи и одеколоны! От Вальки так славно пахло, как и должно пахнуть от преуспевающего, знающего себе цену и обладающего блестящей перспективой человека. Сын продавщицы умудрился надушиться так, как сделал бы это родовой аристократ. И Валькина комната совсем не походила на клетушку – умело обставленное единственно необходимыми вещами пространство для свободного общения интересных друг другу людей. Два газетных столика с неодинаковой высоты креслами, несколько шкафчиков с образцами изделий народных промыслов. На пол небрежно брошен небольшой ковер. Как я умудрился ни разу не побывать здесь? Я чувствовал, что у меня заныло под ложечкой – это от неудержимого стремления не удивляться всему, чем захочет удивить Валька Грачев, то есть Валентин Иванозич Грачев. Судя по тому, что болело здорово, – лицо у меня было по-китайски непроницаемое.
   – Ну, как делишки, Ваганов? Да ты садись, старче!
   Я в это время рассматривал нарочито открытый бар с зеркальной стенкой, удваивающей количество бутылок с разнообразными, как индийские карты, рисунками на этикетках.
   – Садись, садись! – приглашал Валька и равнодушно спрашивал:
   – Кофе? Виски? Вермут?
   Он прикусил язык, когда я с размаху сел на краешек его безукоризненного стола и поставил ногу на подлокотник бархатного кресла. Устроившись поудобнее, то есть сложив руки на груди для большего равновесия, я задумчиво произнес:
   – Побереги мое серое мыслительное вещество, Грач, изволь сам объяснить, что все это значит в переводе на русский. И не думай темнить: сам дойду, если не раскошелишься… Ну, я слушаю, Валюн!
   Он хлебосольно улыбнулся:
   – А мне нечего темнить, Вагон! Здесь хорошо, или ты ослеп! Работа, как сам понимаешь, не пыльная… Материалов даем немного, все консультируются на высшем уровне, публикуются сами собой…
   Я перебил его:
   – А дважды два – четыре! Нельзя, Валюн, так барски-пренебрежительно относиться к вопросам друга ботиночного детства. Ай-ай, как нехорошо! Ты – бяка, Валюн!
   Как бы он ни фанфаронил, уж я-то, Никита Ваганов, видел: плохо сейчас Валентину Ивановичу Грачеву, выбывшему из скачек почти на половине дистанции. Да, он обладатель десятка разнообразных талантов, был начисто лишен дара предвидения и – самое главное! – способности, предугадав, моделировать будущее. Если признаться, с болью раненого самолюбия признаться, то Валька Грачев во многих отношениях был талантливее, оригинальнее вашего покорного слуги, но тем хуже для него, тем хуже… Он даже и представить не мог, каким жалким казался мне среди своего полированного, изукрашенного, инкрустированного, овеянного тихоструйными вентиляторами кабинетного рая. «Позвольте не поверить вам, гражданин Грачев, что вы сами выбрали одеколон и галстук!» Он разозлился:
   – Ты раскроешь рот наконец или будешь молчать как истукан? Палехские шкатулки никогда не видел?
   – Хочу разговариваю, хочу – молчу! Мы – свободные люди!
   С этими словами я пересел в кресло, поставил локти на колени, подбородок положил на развернутые ладони и печально вздохнул.
   – За что же тебя так, сердешного? – спросил я и снова вздохнул. – Не признал единого и всеведущего? Растлил малолетнюю?
   Он держался лучше, чем я предполагал, ступая на порог «Аквариума», и только такой близкий Вальке человек, как я, мог заметить тоску в его якобы лучившихся глазах. Я отчего-то вспомнил недавний вечер, бессонную ночь, тяжесть тома Лукреция во вздрагивающей руке… Столько все-таки связывало нас с Валентином, что я не чувствовал себя подлецом и подонком: существовали какие-то другие слова, равные по силе и карающему действию, но никто в мире не знал их, и слова оставались только словами, а действия – действиями. Поэтому Грачеву следовало бы размозжить мне голову самым тяжелым креслом. Наверное, вид у меня был правдоподобно печальным, так как Валька Грачев – теперь уж навсегда Валька (для Никиты Ваганова) – скукожился в своем просторном кресле – маленький и бессловесный. Мне пришлось спросить:
   – Что же случилось, Валентин? – И, поняв, что в кабинете ничего не услышу, резко поднялся. – Пройдемся по улице, Валюн. Я тебя про-о-о-шу, выйди со мной на улицу…
   Сквозь осенний листопад и шуршание мы добрались до ближайшего сквера, сели, одновременно глубоко вздохнули – пахло увядающими акациями, пыльными листьями, специфической для осени гнилью, но все это – от гнили до бездонного неба – было мое, вагановское, близкое и дружественное всему тому, что происходило со мной и что мною двигало. А рядом сидел человек, давно изученный и привычный, который умел оживать только весной, весна была его временем, как осень – моим… Я настойчиво повторил:
   – Что же случилось, Валентин?
   Глядя в землю, он почти шепотом ответил:
   – Коростылев – сволочь! – И вдруг поднял на меня диковатые от тоски глаза. – Ты бойся его, Никита! Он никогда не станет редактором, знаем, но голов посрубает много. Ты не связывайся с ним, Никита!
   Я отвернулся. Пуля угодила в десятку: касаясь меня плечом сверхмодного костюма, сидел побежденный и – что самое безнадежное – сдавшийся человек. Куда девался Валька Грачев? Нет, это не Валька Грачев – это его нарочно недопроявленный негатив. Выть хотелось при виде такого Вальки Грачева, выть и рвать на себе волосы… А он, оказывается, все еще говорил и даже вяло помахивал как бы детской ручонкой.
   – Ты помнишь редколлегию, где Коростылев критиковал ребят за бездарное освещение событий в Палонессии?
   Как не помнить. В те дни все газеты мира писали о затерявшейся на краю света Палонессии, – позволю себе в этих записках так назвать эту страну – крохотной, гористой, внезапно охваченной народно-освободительным движением. В «Правде» один за другим появились живые репортажи с места событий, много писали о Палонессии и другие газеты, и только в «Заре» пробавлялись тассовскими материалами, так как собственный корреспондент «Зари» в Палонессии Игорь Жданов растерялся, не нашел верного тона – его корреспонденции Иван Иванович, зло скомкав, бросал в большую корзину. Его дважды вызывали «на ковер», он отбивался как мог, и на очередной летучке разразился грандиозный скандал. Начал его, естественно, первый заместитель Главного Андрей Витальевич Коростылев, отвечающий за освещение в газете всех международных проблем. Срочно вызванный из Палонессии Игорь Жданов, в пути попавший под обстрел истребителями без опознавательных знаков, краснел и бледнел, жалел, наверное, что его не прошила пулеметная очередь, но так и не смог ничего толкового сказать – на диво попался бездарный парень! Освободить его от собкорства редколлегия не решилась – замены не было; разбор дела перенесли на завтра, в узкий круг редактората, и все это казалось таким тяжелым и печальным, что коридорного судилища Жданова не состоялось: самые заядлые говоруны молча разошлись по кабинетам. Я тоже забился в свою нору, но на месте сидеть не мог – метался, не зная, как осуществить финт, пришедший мне в голову много раньше, чем Ивана Ивановича впервые вызвали «на ковер» за Палонессию. Что и говорить, голова у меня работала быстро, не голова, а электронно-счетная машина, и когда шел процесс вычисления, я вел себя как машина, как бездушная машина, надо подчеркнуть… Это уже потом начиналось этакое-разное.
   Я только тогда осознал, какое большое значение придаю Валентину Грачеву как сопернику, что существом на глиняных ногах я его считал от малодушия. Перед глазами плыли ярко-красные концентрические круги. Боже! Два слова, даже не слова, а намек, взгляд, особая улыбка могли загнать Вальку Грачева навсегда в цейтнот. Напроситься к Главному и уж… Я услышал свой неестественно хриплый фиглярский смех, услышал как бы со стороны, назвал смеющегося грязной и бесполезной скотиной и, продолжая видеть себя со стороны, пронаблюдал, как собственная рука сняла телефонную трубку, как собственный указательный палец набрал номер Главного. Иван Иванович сказал, что примет меня ровно через столько времени, сколько мне понадобится, чтобы добраться до его кабинета. Бросив трубку, я замер: что должно быть у меня в руках, когда я войду в кабинет Главного? Через секунду-другую я понял, что вляпался, пропал, погиб, изничтожен. Мне нечего было нести в руках. С какой нерешенной проблемой мог бы явиться Никита Ваганов, материалы которого консультировал не кто иной, как Никита Петрович Одинцов и весь аппарат его мощного отдела? Дурацкая строка из дурацких стихов повисла на губах: «На глазах у весны умирал человек…» А время шло, Иван Иванович знал, что мне нужно ровно пять минут на то, чтобы дойти до его кабинета, и – верьте мне! – я почувствовал себя бледным, худым, закоченевшим от холода.
   Я выругался.
   Все знатоки Библии сходятся на том, что Иуда был насажен на нож не позже чем через десять часов после Распятия, меня сталь пронзила еще до экзекуции на Лысой горе… С ожесточившимся лицом я бросился к кабинету Главного. Я был пьян свободой и сладкой отрешенностью, так лихо выраженной истинно русским человеком: «Пропадай моя телега, все четыре колеса!» Европеец, думаю, хоть одно колесо, но оставил бы…
   Иван Иванович встретил меня у дверей кабинета, пожав руку, по-братски потрепал по плечу: «В лице ни кровинки, Никита Борисович, надо поберечь себя. Вот и Игнатов говорит, что вы опасно много работаете… Садитесь, да садитесь же вы». Предположить, что я пьян, он, естественно, не мог, но понял, что случилось нечто необычное, если Никита Ваганов, умеющий безукоризненно владеть собой, садится на стул непрочно, зыбко, как молодой петушок на насест. Одним словом, волнение Никиты Ваганова было столь очевидным, что Иван Иванович – тактичный человек – преувеличенно оживленно проговорил:
   – А осень-то какова, а, Никита Борисович? Еще десять-пятнадцать таких дней, и положение с уборкой выровняется, если даже… Тьфу, как говорится, три раза – не сглазить бы!
   Он подкладывал под меня тюфяки, маты и поролоны, был готов в равной мере на сочувствие и веселье, но все это для меня теперь не имело никакого значения: тридцать сребреников уже отсчитывались мне из кожаного мешка.
   – Иван Иванович, Иван Иванович! – дважды повторил я и траурно полуприкрыл глаза. – Мне нужен ваш совет, Иван Иванович… Дело в том, что мне – втайне, разумеется – сообщили, что наверху знают о недостойном поведении моего подростка-сына… Это не только глубоко огорчает меня…
   Дикая мысль пришла мне в голову, пришла и застряла надолго. «Если нет рая и ада, – подумал я, – то грешнику легче покинуть землю, чем праведнику…» Одновременно с этим я подумал: «А к психиатру тебе не следует обратиться, гражданин Ваганов?» Однако возбужденный мозг с ликованием разворачивал, резал на полосы и квадраты первую мысль, для нормального человека просто невозможную. Вопреки желанию я думал: «Грехи как-никак все-таки гнетут, чем больше их, грехов-то, тем сам себе противнее и к судьбе своей безразличнее, а вот каково праведнику, каково умирать ему, осчастливленному собственной праведностью?» Я сам себе ухмыльнулся: таким махровым фашизмом попахивало от моих шизофренических рассуждений, что степень моей упоительной сладкой свободы, нет, освобожденности, возрастала от мысли к мысли, а соответственно этому все озабоченнее делалось лицо симпатизирующего мне Ивана Ивановича. Он медленно сказал: