Страница:
Кажется, через неделю после «Советского» Валька Грачев пришел ко мне, устало опустился в кресло, помедлив, сказал:
– А хорошую я сам себе свинью подложил, Никита! Ушаков меня видеть не может, трясется, как паралитик.
Не умеешь подхалимничать – не берись, не знаешь дозировки – накройся шляпой и молчи. Это большое искусство – подхалимаж, и дилетантам в нем делать нечего: опасно во всех отношениях.
Я сказал, разглядывая свои ногти:
– Все можно исправить.
– Как? Как?
– Быть паинькой – это раз! Дербалызнуть Ленечку Ушакова хлопушкой для мух по носу – это два!
Он испуганно отшатнулся:
– Ты шутишь?
– Нисколько-о-о-о-о-о! Зарежь немедленно его статью об отхожих промыслах.
– Ты и без Академии сделаешь карьеру, Вагон! С твоей пробивной силой… Ай, да черт с тобой! Поговорю с предками, учись себе на здоровье, Вагон!
И вот, вырвав из Ленечки Ушакова согласие поговорить с предками на предмет моей учебы в Академии общественных наук, я был предельно – предельно! – счастлив, так как понимал, что университет мне не дал того, что даст Академия общественных наук…
Относительно Вальки Грачева: разговор с ним продолжался.
– Зарежь статью Ушакова и – вся недолга! – повторил я с нажимом. – Ему пользительно получать шишки, идиоту, везучей скотине. И тебя он, поверь, чрезвычайно зауважает. Он слаб в ногах. Они все – такие вот! – слабы в ногах…
Валька, понятно, трусил, много усилий потратил он, чтобы все-таки «зарубить» статью, отнять у Ленечки Ушакова рублей сто двадцать «подкожных» от жены, но зато впоследствии Вальку Грачева ожидала такая же снисходительная любовь, какой одаривал прохиндей Ленечка Никиту Ваганова…. Впоследствии, через много лет, я Ленечке Ушакову добром припомню услугу, но, уплатив долги, расстанусь с ним: просто-напросто отдам в другую газету, другому редактору, несмотря на то, что вся родня Ушакова останется по-прежнему могущественной. Читателю этой исповеди или дневника уже известно, что я не боюсь ни черта, ни бога. Не испугался я и сверхмогущественной родни Леонида Ушакова и даже, напротив, заработал на этом моральный куш. Отец Ушакова скажет: «Наконец-то нашлась управа и на моего недоросля!»
IV
V
Глава вторая
I
– А хорошую я сам себе свинью подложил, Никита! Ушаков меня видеть не может, трясется, как паралитик.
Не умеешь подхалимничать – не берись, не знаешь дозировки – накройся шляпой и молчи. Это большое искусство – подхалимаж, и дилетантам в нем делать нечего: опасно во всех отношениях.
Я сказал, разглядывая свои ногти:
– Все можно исправить.
– Как? Как?
– Быть паинькой – это раз! Дербалызнуть Ленечку Ушакова хлопушкой для мух по носу – это два!
Он испуганно отшатнулся:
– Ты шутишь?
– Нисколько-о-о-о-о-о! Зарежь немедленно его статью об отхожих промыслах.
* * *
… Это пойдет на пользу Вальке Грачеву, хотя он поначалу мне не поверил, подумал, что я на него расставляю силки, хочу сбросить со счетов соперничества, черт бы его побрал!.. А что касается Леонида Георгиевича Ушакова, то он, всемогущий, продолжал роскошную жизнь. Я уже пытался объяснить, каков он, но сделал это посредственно. Понимаете, во многих организациях или учреждениях встречаются такие добрые молодцы, которые высокого служебного положения не занимают, занимать его не хотят, но живут в свое полное удовольствие, живут за счет могущественных родственников или могущественных связей. Рабочий день таких людей занят телефонными звонками по всем поводам, кроме служебного, – они делают кучу услуг для сослуживцев. Одному помогают обменять квартиру, второму – достать автомобиль, третьему – поставить телефон, четвертому – пристроить тещу в дом для престарелых. Как правило, их не любят, но помощью охотно пользуются, водят по ресторанам, поят и кормят. Таков был и Ленечка Ушаков, который наконец-то сказал мне:– Ты и без Академии сделаешь карьеру, Вагон! С твоей пробивной силой… Ай, да черт с тобой! Поговорю с предками, учись себе на здоровье, Вагон!
И вот, вырвав из Ленечки Ушакова согласие поговорить с предками на предмет моей учебы в Академии общественных наук, я был предельно – предельно! – счастлив, так как понимал, что университет мне не дал того, что даст Академия общественных наук…
Относительно Вальки Грачева: разговор с ним продолжался.
– Зарежь статью Ушакова и – вся недолга! – повторил я с нажимом. – Ему пользительно получать шишки, идиоту, везучей скотине. И тебя он, поверь, чрезвычайно зауважает. Он слаб в ногах. Они все – такие вот! – слабы в ногах…
Валька, понятно, трусил, много усилий потратил он, чтобы все-таки «зарубить» статью, отнять у Ленечки Ушакова рублей сто двадцать «подкожных» от жены, но зато впоследствии Вальку Грачева ожидала такая же снисходительная любовь, какой одаривал прохиндей Ленечка Никиту Ваганова…. Впоследствии, через много лет, я Ленечке Ушакову добром припомню услугу, но, уплатив долги, расстанусь с ним: просто-напросто отдам в другую газету, другому редактору, несмотря на то, что вся родня Ушакова останется по-прежнему могущественной. Читателю этой исповеди или дневника уже известно, что я не боюсь ни черта, ни бога. Не испугался я и сверхмогущественной родни Леонида Ушакова и даже, напротив, заработал на этом моральный куш. Отец Ушакова скажет: «Наконец-то нашлась управа и на моего недоросля!»
IV
Через дней десять после нашего знакомства Нина Горбатко сообщила:
– Дядя несколько суббот подряд неудачно играет в карты. По этому поводу – вот чудак! – переживает. Слушай, Никита, ты играешь в преферанс, может это вывести из себя такого уравновешенного человека, как дядя? Только не фантазируй, дружочек.
Я от хронического проигрыша в преферанс суеверно терял покой, потому серьезно ответил:
– От проигрыша трех рублей – сбесишься, Ниночка! Можно очуметь, если не отыграешься.
– Твои шуточки… Вот что! Я тебя приглашаю на субботу. Кажется, нет четвертого партнера, а дядя…
– Что дядя?
– Дядя как-то сказал, что ты преферансный бог! Удивлена, что он сам не приглашает тебя играть.
Я ответил:
– Почему не приглашает? Именно приглашает, да я не иду.
– Это еще отчего?
– Сильнокалиберное начальство! Больно крупное начальство стали Никита Петрович, которого я однажды обчистил как липку.
– Не валяй дурака, Никита. Приезжай в субботу на дачу, мы все там будем. Познакомишься с моей мамой…
– Елизаветой Петровной?
– А ты откуда знаешь ее имя?
– От Никиты Петровича.
– Ты когда его видел?
– Не позже чем сегодня. И тоже получил приглашение к преферансу, но…
– Значит, будешь?
– После твоего приглашения непременно, Нина!
Таким вот образом, приглашенный Ниной, я стал почти еженедельным гостем Никиты Петровича Одинцова, который и без племянницы приглашал меня к себе, обижался, когда я демонстративно не являлся, огорчался, что меня нет за преферансным столом, где за картами сидели люди министерского уровня, а порой и повыше… Что делать среди них Никите Ваганову? Молча бросать карты и писать мелким почерком висты в пульку? Я любил играть в преферанс резко и громко, раскованно и нахраписто…
Но я и предполагать не мог, что за преферансным столом однажды появится изящный человек, тонкий, большеголовый, голубоглазый Юрий Яковлевич Щербаков – ответственный работник Академии общественных наук. Это будет такой неожиданностью, что у меня сладко закружится голова, но через полгода выяснится, что Никита Петрович Одинцов, знающий, естественно, о моем желании попасть в Академию, специально пригласил на вечер Юрия Яковлевича.
На даче Никиты Петровича Одинцова в преферанс играли на веранде, здесь начисто отсутствовали три фактора, мешающие преферансу. На печатных пульках шутливо пишется: «Враги преферанса: скатерть, жена и шум». Скатерти и в помине не было. Жена Никиты Петровича загорала на юге, все остальное зависело только от нас, а мы были паиньками. Сдавать карты по жребию начал Щербаков, я сидел от него – тоже по жребию – с правой руки и через десять минут понял, что он прекрасно играет – большой для меня подарочек. Никита Петрович, как вам известно, часто от рассеянности играл плохо. Он мог при желании просчитать все тридцать две карты, мог, сосредоточившись, играть блестяще, но редко это бывало с Никитой Петровичем Одинцовым. Я объявил:
– Пики.
– Трефи! – сказал четвертый партнер.
– Пас! – сказал Никита Петрович Одинцов.
– Трефи подержу, – сказал я и поправился: – Бубны!
– То-то же! – отозвался четвертый. – Пас!
Рассказывать об этой игре в преферанс не хочется, да и невозможно вообще рассказывать об игре в преферанс, так как для понимания нужны специфические знания, но преферанс – игра выдающаяся: человек обрекает, как говорят, себя на скучную старость, если не умеет играть в преферанс. Да что там говорить! Преферанс есть преферанс… Я катастрофически выигрывал. Все преферансные благодати были на моей стороне, и я открыто торжествовал, невзирая на своих могущественных партнеров. Не смейте и подумать, что Никита Ваганов из подхалимажа мог проиграть хоть один паршивый вист! Я играл на выигрыш, исключительно на выигрыш, и выиграл у всех троих: сгреб со стола сорок восемь рублей. Юрий Яковлевич Щербаков протяжно сказал:
– Ба-а-а-тюшки! Это не человек, а игральный автомат.
Я ответил:
– Математический склад ума. И только.
Четвертый партнер по имени Андрей Иванович усмехнулся:
– Болтовня это! Просто чертовски везет. Как там с женой, Никита?
– Полный порядок, Андрей Иванович! Верны-с.
Никита Петрович Одинцов сказал:
– Второй такой верной жены не отыщешь. Пенелопа!
Затем, голодные, мы пошли в столовую. Вот тут-то и произошло событие, которое в моей жизни сыграло важную роль. Не помню, о чем шла речь, совершенно не помню, что говорил сам, что вообще за обеденным столом происходило, но минут за пять до конца обеда Юрий Яковлевич – я уверен, что Никита Петрович Одинцов так прямо не действовал, не говорил с ним, – вдумчиво спросил:
– А вам никогда, Никита Борисович, не приходила мысль об Академии общественных наук? Полезное дело, знаете ли.
Запоздало складывая салфетку, я ответил:
– Только об этом и думаю, Юрий Яковлевич! Не хочется быть дилетантом, ей-богу. Превеликий вакуум в голове своей чувствую.
– Так в чем же дело? – Юрий Яковлевич воодушевился. – Судя по преферансу, вы человек отменно волевой, так неужели вас не хватит на экзамены? Они тяжелые – это так, но где нам с вами легко, Никита Борисович, где и когда нам легко?
– Ловите Юрочку на слове, ловите голубчика! – засмеялся Никита Петрович Одинцов.
– Мой сын! Мой единственный дорогой сын! Уверенно и твердо идешь ты по этой многотрудной и одновременно счастливой жизни. Приветствую и поздравляю тебя, сын мой! Но… – Он был торжествен, как пономарь. – Но, сын мой, позволь пожелать того, чего у тебя нет! – Он обвел застолье ликующим взглядом. – Позволь пожелать тебе… ошибок! Вот чего тебе не хватает, сын мой, единственный и горячо любимый! Ошибок, ошибок и еще раз ошибок!
Представьте, он заставил меня задуматься и загибать пальцы в поисках ошибок моей недлинной еще жизни, и я нашел их препорядочно. Например, мне не следовало жениться на избалованной, не знающей жизни Веронике Астанговой, претерпевшей «изменения милого лица». В девичестве она именовалась капризным ребячливым именем Ника; сделавшись моей женой и родив Костю, пожелала называться исключительно Верой. Во-вторых, мне не следовало из Сибирска возвращаться в Москву на должность литсотрудника, а нужно было прямо из Сибирска – это легче – садиться на скамью слушателя Академии общественных наук. В-третьих, мне не следовало заводить любовницу на длинные-длинные годы.
– Сын мой единственный, я раскрываю навстречу тебе свои объятия, как никогда уверенный в том, что ты сделаешь мною не сделанное. Я пью за тебя это шампанское, сын мой! Ура!
Моя жена Вера слегка округлилась, стала от этого значительно миловиднее – резкость восточных черт лица сглаживалась, и было ясно, чем кончится дело – полной фигурой, которая меня вполне будет устраивать. Она уже была той верной, покладистой, невозражающей женой, какой я ее и хотел сделать, и по крайней странности это окажется именно тем, что было надо Никите Ваганову. Подле жены Веры сидел сын Костя с лицом павшего на землю ангела – он походил на нас обоих, он взял лучшее от матери и отца, и гулять с ним по улице было невозможно: прохожие от восхищения застывали, а он, барчук, казалось, не видел восторженных взглядов, хотя уже читал все, что попадается под руку, и со мной беседовал так: «Папа, правильно ли поступил Мартин Иден, если самоубился?» Я отбирал у него неположенные книжки, а мамаша их возвращала.
– Сын мой, почему ты не пьешь шампанское?
А кто его знает, почему я не пил шампанское. Задумался, наверное, загляделся на полнеющую Веру и херувимчика Костю, на отца с матерью, на дылду Дашку – мою сестренку, которой каждые полгода приходилось менять все одежки. Наверное, было о чем подумать, если родной отец с таким ликованием упрекал меня в безошибочности жизненного пути вместо длинных и тяжких дорог. Знаете, я чрезвычайно привязан к тому рудиментарному хвостику, который носит имя «семья»…
Я как в воду глядел, провидец чертов! Ведь я не делал крупных ошибок потому, что был маленьким человеком; став крупным, я начал их делать – крупные…
– Дядя несколько суббот подряд неудачно играет в карты. По этому поводу – вот чудак! – переживает. Слушай, Никита, ты играешь в преферанс, может это вывести из себя такого уравновешенного человека, как дядя? Только не фантазируй, дружочек.
Я от хронического проигрыша в преферанс суеверно терял покой, потому серьезно ответил:
– От проигрыша трех рублей – сбесишься, Ниночка! Можно очуметь, если не отыграешься.
– Твои шуточки… Вот что! Я тебя приглашаю на субботу. Кажется, нет четвертого партнера, а дядя…
– Что дядя?
– Дядя как-то сказал, что ты преферансный бог! Удивлена, что он сам не приглашает тебя играть.
Я ответил:
– Почему не приглашает? Именно приглашает, да я не иду.
– Это еще отчего?
– Сильнокалиберное начальство! Больно крупное начальство стали Никита Петрович, которого я однажды обчистил как липку.
– Не валяй дурака, Никита. Приезжай в субботу на дачу, мы все там будем. Познакомишься с моей мамой…
– Елизаветой Петровной?
– А ты откуда знаешь ее имя?
– От Никиты Петровича.
– Ты когда его видел?
– Не позже чем сегодня. И тоже получил приглашение к преферансу, но…
– Значит, будешь?
– После твоего приглашения непременно, Нина!
Таким вот образом, приглашенный Ниной, я стал почти еженедельным гостем Никиты Петровича Одинцова, который и без племянницы приглашал меня к себе, обижался, когда я демонстративно не являлся, огорчался, что меня нет за преферансным столом, где за картами сидели люди министерского уровня, а порой и повыше… Что делать среди них Никите Ваганову? Молча бросать карты и писать мелким почерком висты в пульку? Я любил играть в преферанс резко и громко, раскованно и нахраписто…
* * *
… Будущее покажет, что не грех играть в преферанс с Никитой Вагановым – литсотрудником промышленного отдела газеты «Заря». Много денег я выну из пухлых кошельков своих партнеров…Но я и предполагать не мог, что за преферансным столом однажды появится изящный человек, тонкий, большеголовый, голубоглазый Юрий Яковлевич Щербаков – ответственный работник Академии общественных наук. Это будет такой неожиданностью, что у меня сладко закружится голова, но через полгода выяснится, что Никита Петрович Одинцов, знающий, естественно, о моем желании попасть в Академию, специально пригласил на вечер Юрия Яковлевича.
На даче Никиты Петровича Одинцова в преферанс играли на веранде, здесь начисто отсутствовали три фактора, мешающие преферансу. На печатных пульках шутливо пишется: «Враги преферанса: скатерть, жена и шум». Скатерти и в помине не было. Жена Никиты Петровича загорала на юге, все остальное зависело только от нас, а мы были паиньками. Сдавать карты по жребию начал Щербаков, я сидел от него – тоже по жребию – с правой руки и через десять минут понял, что он прекрасно играет – большой для меня подарочек. Никита Петрович, как вам известно, часто от рассеянности играл плохо. Он мог при желании просчитать все тридцать две карты, мог, сосредоточившись, играть блестяще, но редко это бывало с Никитой Петровичем Одинцовым. Я объявил:
– Пики.
– Трефи! – сказал четвертый партнер.
– Пас! – сказал Никита Петрович Одинцов.
– Трефи подержу, – сказал я и поправился: – Бубны!
– То-то же! – отозвался четвертый. – Пас!
Рассказывать об этой игре в преферанс не хочется, да и невозможно вообще рассказывать об игре в преферанс, так как для понимания нужны специфические знания, но преферанс – игра выдающаяся: человек обрекает, как говорят, себя на скучную старость, если не умеет играть в преферанс. Да что там говорить! Преферанс есть преферанс… Я катастрофически выигрывал. Все преферансные благодати были на моей стороне, и я открыто торжествовал, невзирая на своих могущественных партнеров. Не смейте и подумать, что Никита Ваганов из подхалимажа мог проиграть хоть один паршивый вист! Я играл на выигрыш, исключительно на выигрыш, и выиграл у всех троих: сгреб со стола сорок восемь рублей. Юрий Яковлевич Щербаков протяжно сказал:
– Ба-а-а-тюшки! Это не человек, а игральный автомат.
Я ответил:
– Математический склад ума. И только.
Четвертый партнер по имени Андрей Иванович усмехнулся:
– Болтовня это! Просто чертовски везет. Как там с женой, Никита?
– Полный порядок, Андрей Иванович! Верны-с.
Никита Петрович Одинцов сказал:
– Второй такой верной жены не отыщешь. Пенелопа!
Затем, голодные, мы пошли в столовую. Вот тут-то и произошло событие, которое в моей жизни сыграло важную роль. Не помню, о чем шла речь, совершенно не помню, что говорил сам, что вообще за обеденным столом происходило, но минут за пять до конца обеда Юрий Яковлевич – я уверен, что Никита Петрович Одинцов так прямо не действовал, не говорил с ним, – вдумчиво спросил:
– А вам никогда, Никита Борисович, не приходила мысль об Академии общественных наук? Полезное дело, знаете ли.
Запоздало складывая салфетку, я ответил:
– Только об этом и думаю, Юрий Яковлевич! Не хочется быть дилетантом, ей-богу. Превеликий вакуум в голове своей чувствую.
– Так в чем же дело? – Юрий Яковлевич воодушевился. – Судя по преферансу, вы человек отменно волевой, так неужели вас не хватит на экзамены? Они тяжелые – это так, но где нам с вами легко, Никита Борисович, где и когда нам легко?
– Ловите Юрочку на слове, ловите голубчика! – засмеялся Никита Петрович Одинцов.
* * *
… Юрий Яковлевич Щербаков ни на грамм не облегчил мне поступление в Академию, если иметь в виду экзамены, но уж позже вел себя по-родственному. Сдавать экзамены якобы помог мне Ленечка Ушаков. Возможно, мне казалось, что преподаватели были сговорчивы. Я неплохо подготовился к экзаменам – вот в чем штука. Короче, через два с половиной года работы в промышленном отделе ваш покорный слуга Никита Ваганов стал слушателем Академии общественных наук, которая откроет зеленый свет на пути вперед и вверх…* * *
Вечер того дня, когда я стал слушателем Академии, я провел дома, с женой Верой, сыном Костей, отцом, матерью и сестренкой Дашкой. Они накрыли стол, нагнав – вот черт! – огромную помпу, даже с черной икрой. Естественно, первую речь держал мой родной отец. Он до пошлости торжественно сказал:– Мой сын! Мой единственный дорогой сын! Уверенно и твердо идешь ты по этой многотрудной и одновременно счастливой жизни. Приветствую и поздравляю тебя, сын мой! Но… – Он был торжествен, как пономарь. – Но, сын мой, позволь пожелать того, чего у тебя нет! – Он обвел застолье ликующим взглядом. – Позволь пожелать тебе… ошибок! Вот чего тебе не хватает, сын мой, единственный и горячо любимый! Ошибок, ошибок и еще раз ошибок!
Представьте, он заставил меня задуматься и загибать пальцы в поисках ошибок моей недлинной еще жизни, и я нашел их препорядочно. Например, мне не следовало жениться на избалованной, не знающей жизни Веронике Астанговой, претерпевшей «изменения милого лица». В девичестве она именовалась капризным ребячливым именем Ника; сделавшись моей женой и родив Костю, пожелала называться исключительно Верой. Во-вторых, мне не следовало из Сибирска возвращаться в Москву на должность литсотрудника, а нужно было прямо из Сибирска – это легче – садиться на скамью слушателя Академии общественных наук. В-третьих, мне не следовало заводить любовницу на длинные-длинные годы.
– Сын мой единственный, я раскрываю навстречу тебе свои объятия, как никогда уверенный в том, что ты сделаешь мною не сделанное. Я пью за тебя это шампанское, сын мой! Ура!
Моя жена Вера слегка округлилась, стала от этого значительно миловиднее – резкость восточных черт лица сглаживалась, и было ясно, чем кончится дело – полной фигурой, которая меня вполне будет устраивать. Она уже была той верной, покладистой, невозражающей женой, какой я ее и хотел сделать, и по крайней странности это окажется именно тем, что было надо Никите Ваганову. Подле жены Веры сидел сын Костя с лицом павшего на землю ангела – он походил на нас обоих, он взял лучшее от матери и отца, и гулять с ним по улице было невозможно: прохожие от восхищения застывали, а он, барчук, казалось, не видел восторженных взглядов, хотя уже читал все, что попадается под руку, и со мной беседовал так: «Папа, правильно ли поступил Мартин Иден, если самоубился?» Я отбирал у него неположенные книжки, а мамаша их возвращала.
– Сын мой, почему ты не пьешь шампанское?
А кто его знает, почему я не пил шампанское. Задумался, наверное, загляделся на полнеющую Веру и херувимчика Костю, на отца с матерью, на дылду Дашку – мою сестренку, которой каждые полгода приходилось менять все одежки. Наверное, было о чем подумать, если родной отец с таким ликованием упрекал меня в безошибочности жизненного пути вместо длинных и тяжких дорог. Знаете, я чрезвычайно привязан к тому рудиментарному хвостику, который носит имя «семья»…
* * *
… Не знаю, не знаю! Для Никиты Ваганова роль семьи будет возрастать и возрастать, пока не достигнет предела после стояния на «синтетическом ковре» перед профессорским синклитом. Понятно, каждый умирает в одиночку, но если у твоего изголовья сидит вечно бдительная жена, то умереть в одиночку – не так уж просто… Вера сейчас меня уложит в постель, накроет одеялом, сядет подле. Она просидит, если понадобится, всю ночь кряду, она не сомкнет глаз, она будет следить за моим дыханием…* * *
– Спасибо, папа! – сказал я, поднимаясь в тесноте маленького стола. – Ты, как всегда, прав, папа! Мне еще предстоит делать ошибки, и, думаю, с лихвой наверстаю упущенное. Вот уж о чем можешь не беспокоиться, папа. О моих ошибках. В них, если хочешь знать, мое будущее. Виват!Я как в воду глядел, провидец чертов! Ведь я не делал крупных ошибок потому, что был маленьким человеком; став крупным, я начал их делать – крупные…
V
В середине первого года моей учебы в Академии общественных наук в Москве появился Егор Тимошин, продолжающий работать специальным корреспондентом областной газеты «Знамя» в городе Сибирске. До меня доходили слухи о том, что Егор закончил роман о заселении и завоевании Сибири, что Иван Мазгарев, прочитав роман, кричал: «Шедевр!» Такой всегда сдержанный, он вопил, что давно ничего подобного написано не было. Ценителем литературы я Ивана Мазгарева не считал, напротив, думал, что он совсем не разбирается в литературе, ничего иного, кроме своих пропагандистских статей, не знает и знать не хочет, и слухи – это слухи. Итак, Егор Тимошин сам захотел видеть Никиту Ваганова. Я не добивался встречи с ним, даже и не мыслил о таком ненужном варианте, но раздался телефонный звонок:
– Привет, Никита! Говорит Егор Тимошин. Я из гостиницы… Здорово, Никита!
– Здорово, Егор, рад тебя слышать.
Врал я, врал! Мне не хотелось ни слышать, ни видеть Егора Тимошина в любом временном исчислении и душевном состоянии. Разве в меланхолическом припадке раскаяния, какой-нибудь временной депрессии я мог позволить себе роскошь встречи с Егором Тимошиным, которого старался навечно стереть из памяти, но, видит Бог, мне мешал даже сам Егор Тимошин. Он продолжал:
– Я на недельку, Никита, очень хочу с тобой повидаться. Мало того… – Он замялся. – Мало того, я хочу тебе показать одну вещицу.
«Вещица» тянула на семьсот страниц машинописного текста, «вещица» была только первой частью трилогии «Ермак Тимофеевич», «вещица» была такой, что я читал ее полтора суток, так как пообещал Егору прочесть залпом – у него была такая просьба: «Залпом, непременно залпом, Никита!»… Последнюю страницу рукописи я по нечаянности уронил на пол, не заметив этого, плотно закрыл глаза. Мне не хотелось возвращаться с берега Лены в комнату, в дом, в столицу… Ржали нетерпеливые кони, бренчали уздечки, дым многочисленных костров сладко пахнул сосновой смолой, звезды были велики и казались близкими. В красном кафтане и собольей шапке сидел на пне Ермак Тимофеевич – живой и веселый… Так вот когда любимые Егором факты и фактики заставили ожить крупные общеизвестные факты! Роман был хорошим, предельно хорошим, а Егор оказался писателем милостью Божьей.
Встречу с ним я назначил в Доме писателей, куда меня пускали после того, как я выступил на вечере, посвященном публицистике. Пропуска у меня не было, но дежурная за маленьким столиком, узнав меня, закричали опричниrам при дверях: «Пропустите Никиту Ваганова!» Егор Тимошин попасть в Дом писателей и не мечтал – удивленно таращился и ойкал. Маленький зал с огромным самоваром, стены, исписанные писательскими речениями, узкий катакомбовый коридор, ведущий в знаменитый Дубовый зал, где сидели знаменитости и незнаменитости. Осторожно пил шампанское и делал вид, что пьян, длинный, гибкий и по-своему красивый Евгений Евтушенко; поглаживал челочку всегда задумчивый Юрий Левитанский; немо смотрел в рюмку одинокий, как перст, Юрий Трифонов, почти не пьющий человек. Узнавая писателей, Егор Тимошин робел и запинался. У меня была знакомая официантка – полная и добрая Таня, фамилию которой я не узнаю до конца дней своих. Она живо нашла нам столик на двоих, не принимая еще заказа, принесла напиток и сигареты для Егора. Я сказал:
– Вот это папка… Это треть романа?
– Да!
– Ой, мамы-мамочки! Ну ты даешь, Егор!
В зале было непривычно тихо. Нам это помогло дружелюбно поговорить. Между прочим, Егор Тимошин сказал:
– Тебе не пошло на пользу возвращение в Москву, Никита! Твои материалы завяли, угасли, потеряли новизну. Это грустно!
Ему-то, простаку, не надо было размышлять на тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера». Егору Тимошину не давали опасный урок на закрытом партийном собрании, он не висел на волоске…
– Ты даже внешне изменился! – говорил этот простак. – И очки какие-то непривычные… Многие по тебе скучают, Никита, – продолжал он, – а газета без тебя стала хуже. Кузичев говорил, что его черт попутал, когда он тебя отпустил… Он тоже по тебе скучает, Никита, говорит об этом в открытую на летучках: «Эх, нет на этот материал Никиты Ваганова!» Это так, Никита! Я за тебя спецкорство не тяну! – Он по-прежнему был грустен и серьезен, как ему, человеку без развитого чувства юмора, и полагалось. – Да и роман меня отягощает, Никита. Ночами напролет работаю, а днем – квелая курица! Естественно, для газеты остается крохотный клочок души.
Я подумал: «Если роман написан, зря ты не спишь ночами!»
– Ты написал прекрасную вещь! – сказал я. – Я бы его прочел залпом и без твоей просьбы. Поздравляю, старик!
Он сидел бледный и растерянный, он понимал, что моей оценке можно и нужно верить…. Я-то уже знал, что философии типа: «Быть или не быть?» – грош цена, так что с Вильямом Шекспиром я обычно разделывался легко, как повар с картошкой: «Быть!» – каков может быть другой ответ! Иное дело – кем быть? Скажете: примитив, оптимист на почве прекрасного здоровья, мещанин и одноклеточный. Пусть! Гиблое дело считать жизнь пустой и ненужной затеей, гиблое и беспардонное – можете поверить человеку, стоящему теперь одной ногой в могиле, а возможно, въезжающему в жерло крематория. Я завещал себя кремировать, хотя до смертыньки напуган новым крематорием, построенным на окраине Москвы. Самое там страшное – обслуживающие женщины, формой и лицами похожие на стюардесс. Но о крематории, надеюсь, позже, много позже… Сейчас я сказал Егору Тимошину, моему сибирскому коллеге:
– Хороший роман, Егор! Сам-то ты как?
– Эх, Никита, все было бы хорошо, если бы я тянул спецкорство на твоем уровне! Меня это мучит, круглосуточно тревожит… Совсем забыл! Тебе кланяется Яков Борисович Неверов и два Бориса. Вот они – твои настоящие друзья.
Я внезапно спросил:
– А ты?
Он воззрился удивленно:
– Дурацкий вопрос, Никита! Разумеется, я твой друг. Ты сегодня какой-то не то рассеянный, не то подозрительный.
– Я скучный, Егор! – Я вспомнил два прошедших года… – Мне надоело носить статьи из отдела в секретариат и обратно. Мне надоело выслушивать серьезные замечания: "В предложении «Дождь идет» – ошибка! Дождь не может идти: у него отсутствуют ноги. Идиотика, как сказал бы Боб Гришков, оголтелая идиотика! И так – два года с хвостиком. Ты знаешь, что я сейчас делаю?
– Что, Никита?
– Учусь в Академии общественных наук! – Я грустно подпер подбородок руками. – В какой-то мере вернулась студенческая вольница, студенческая легкость, одним словом, все студенческое. Я прав, Егор?
Он воодушевленно сказал:
– Тысячу раз прав! Ты же знаешь, как я люблю питаться наукой.
Я это знал. Он был напичкан знаниями; знания из него бы так и перли, если бы Егор Тимошин имел склонность к по-ка-зу знаний. Так нет, он относился к числу тех людей, которые знаниями, то бишь эрудицией, не щеголяли, хранили их до поры до времени, на самый крайний случай. Он и сейчас снова вернулся к сибирским материям:
– Плохо без тебя и Лидии Ильиничне Тиховой. Некому наводить косметику на ее раздрызганные статьи и очерки. Просто диву даюсь, Никита, как тебя на все хватало!
На закрытом партийном собрании Егор Тимошин промолчал, не предчувствуя своего падения и моего возвышения за его счет; открыто и радостно проголосовал за мое принятие в ряды партии. Это я ему зачел на будущее, хотя… Эх, господа хорошие, рыба ищет где глубже, человек – где лучше; редкие отказываются от своего счастья, единицы способны на всепожирающий альтруизм, только единицы… А сейчас я слушал инопланетянина, так как, согласитесь, нормальный человек, написавший роман, не станет тужить по поводу того, что посредственно исполняет обязанности спецкора областной газеты «Знамя». Тяжело вздохнув, он спросил:
– Ну а что новенького у тебя, Никита, кроме некоторого минора? Впрочем, я заметил, что твой минор – обычное затишье перед мощной атакой.
Я сказал:
– Ошибаешься! На этот раз ошибаешься… Кроме Академии, я не вижу ничего радостного на затученном небосклоне, Егор. Тошненько! Я, видимо, все-таки аппаратчик или – пока еще не аппаратчик. И скудость замучила. Маленькая квартира, не хватает денег… Эх, Егор, где мои сибирские мечтательные денечки! Въехал, идиот, в столицу на бело-грязном коне! На кляче, мать ее распростак…. Что касается Кузичева, то он никакой ошибки не сделал. Я бы ему наработал, я бы ему наработал! Уж такой был настрой – садиться на белого коня! Но я одному человеку говорил, что мне еще рано в Москву.
– Одинцову?
– А ты откуда знаешь?
– Все знают, Никита, что он тебе покровительствует.
А я-то, дурак, думал, что из сибиряков об этом знает только редактор Кузичев, которому после наших борений с Пермитиным я поверял все тайны, оставляя себе лишь семейные и любовные. Впрочем, Кузичев о Нелли Озеровой знал, некоторое время думал, что именно Нелли Озерова удержит меня в Сибирске и поблизости.
– Это нехорошо, Егор, что все знают! – сказал я. – То-то радуются разные охарики: «Сам Ваганов ничего не стоит, все делает за него Одинцов!» Ей-богу, неприятно!
Он добродушно сказал:
– Ты преувеличиваешь, Никита!
– Все может быть, все может быть!
Евтушенко, старательно изображая разухабистого и размашистого пьяного человека, направился к выходу; на его место живенько сел толстый и подвижный Евгений Винокуров, по слухам пропадающий по заграницам. Отдуваясь, он громко заказал водку, всего сто граммов. Меня удивило, что Егор Тимошин уже никак не реагировал ни на Дубовый зал, ни на знаменитостей, ни на специфический шумок поэтических строк и злых ругательств. Он, казалось, находился в безвоздушном пространстве своих воспоминаний о Сибирске, который только что покинул. А я, глядя на Егора, испытывал громадное чувство облегчения. «Ну, вот оно, вот оно! – подумал я. – Я не угробил, не схарчил Егора Тимошина, а, напротив, сделал его писателем! „Ура“ и „ура“ Никите Ваганову – делателю писателей!» Моя совесть на какие-то два дня станет безоблачно чистой, чтобы потом опять замутиться воспоминаниями.
– Роман выдающийся, Егор! – И я неожиданно предложил: – Давай расцелуемся.
Я был до слез растроган праздником частичного освобождения от глобальной вины перед Егором Тимошиным…
Я буду присутствовать на вручении лауреатской премии Егору Тимошину, буду и на банкете, который даст Егор в честь премии. Я никогда не позавидую Егору Тимошину; ни при каких условиях никому никогда не завидовал – это проистекает от моего характера, характера человека, способного лепить из самого себя все, что заблагорассудится. Нет, я был рожден управленцем, выдумщиком, фантазером в области суровых земных реалий. Делать газету «Заря», делать журналистов подлинными журналистами, рекрутировать читателей из всех социальных слоев и прослоек – вот дело Никиты Борисовича Ваганова. И я хорошо, предельно хорошо выполнял это важное дело…
– Значит, думаешь, надо отдавать роман в издательство?
– Вот в этом ты весь, Егор; «значит», «думаешь» – что за словечки! Печатать роман в толстом журнале – вот и вся недолга!
– Где?
– Да хоть в «Новом мире», черт побери! Он еще будет мучиться с выбором журнала! Да за роман схватятся обеими руками в любом и каждом.
Я легко дышал, мыслил, видел, слышал. Знать, огромным грузом лежало на мне предательство. Много лет я мучился им, много лет просыпался в холодном поту: «Какой же ты подлец, Ваганов! Пойди к Егору Тимошину, посыпь голову пеплом, брось работу в „Заре“, добытую подлым путем!» Ничего, вот и пришел день, когда можно уже не каяться.
– Привет, Никита! Говорит Егор Тимошин. Я из гостиницы… Здорово, Никита!
– Здорово, Егор, рад тебя слышать.
Врал я, врал! Мне не хотелось ни слышать, ни видеть Егора Тимошина в любом временном исчислении и душевном состоянии. Разве в меланхолическом припадке раскаяния, какой-нибудь временной депрессии я мог позволить себе роскошь встречи с Егором Тимошиным, которого старался навечно стереть из памяти, но, видит Бог, мне мешал даже сам Егор Тимошин. Он продолжал:
– Я на недельку, Никита, очень хочу с тобой повидаться. Мало того… – Он замялся. – Мало того, я хочу тебе показать одну вещицу.
«Вещица» тянула на семьсот страниц машинописного текста, «вещица» была только первой частью трилогии «Ермак Тимофеевич», «вещица» была такой, что я читал ее полтора суток, так как пообещал Егору прочесть залпом – у него была такая просьба: «Залпом, непременно залпом, Никита!»… Последнюю страницу рукописи я по нечаянности уронил на пол, не заметив этого, плотно закрыл глаза. Мне не хотелось возвращаться с берега Лены в комнату, в дом, в столицу… Ржали нетерпеливые кони, бренчали уздечки, дым многочисленных костров сладко пахнул сосновой смолой, звезды были велики и казались близкими. В красном кафтане и собольей шапке сидел на пне Ермак Тимофеевич – живой и веселый… Так вот когда любимые Егором факты и фактики заставили ожить крупные общеизвестные факты! Роман был хорошим, предельно хорошим, а Егор оказался писателем милостью Божьей.
Встречу с ним я назначил в Доме писателей, куда меня пускали после того, как я выступил на вечере, посвященном публицистике. Пропуска у меня не было, но дежурная за маленьким столиком, узнав меня, закричали опричниrам при дверях: «Пропустите Никиту Ваганова!» Егор Тимошин попасть в Дом писателей и не мечтал – удивленно таращился и ойкал. Маленький зал с огромным самоваром, стены, исписанные писательскими речениями, узкий катакомбовый коридор, ведущий в знаменитый Дубовый зал, где сидели знаменитости и незнаменитости. Осторожно пил шампанское и делал вид, что пьян, длинный, гибкий и по-своему красивый Евгений Евтушенко; поглаживал челочку всегда задумчивый Юрий Левитанский; немо смотрел в рюмку одинокий, как перст, Юрий Трифонов, почти не пьющий человек. Узнавая писателей, Егор Тимошин робел и запинался. У меня была знакомая официантка – полная и добрая Таня, фамилию которой я не узнаю до конца дней своих. Она живо нашла нам столик на двоих, не принимая еще заказа, принесла напиток и сигареты для Егора. Я сказал:
– Вот это папка… Это треть романа?
– Да!
– Ой, мамы-мамочки! Ну ты даешь, Егор!
В зале было непривычно тихо. Нам это помогло дружелюбно поговорить. Между прочим, Егор Тимошин сказал:
– Тебе не пошло на пользу возвращение в Москву, Никита! Твои материалы завяли, угасли, потеряли новизну. Это грустно!
Ему-то, простаку, не надо было размышлять на тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера». Егору Тимошину не давали опасный урок на закрытом партийном собрании, он не висел на волоске…
– Ты даже внешне изменился! – говорил этот простак. – И очки какие-то непривычные… Многие по тебе скучают, Никита, – продолжал он, – а газета без тебя стала хуже. Кузичев говорил, что его черт попутал, когда он тебя отпустил… Он тоже по тебе скучает, Никита, говорит об этом в открытую на летучках: «Эх, нет на этот материал Никиты Ваганова!» Это так, Никита! Я за тебя спецкорство не тяну! – Он по-прежнему был грустен и серьезен, как ему, человеку без развитого чувства юмора, и полагалось. – Да и роман меня отягощает, Никита. Ночами напролет работаю, а днем – квелая курица! Естественно, для газеты остается крохотный клочок души.
Я подумал: «Если роман написан, зря ты не спишь ночами!»
– Ты написал прекрасную вещь! – сказал я. – Я бы его прочел залпом и без твоей просьбы. Поздравляю, старик!
Он сидел бледный и растерянный, он понимал, что моей оценке можно и нужно верить…. Я-то уже знал, что философии типа: «Быть или не быть?» – грош цена, так что с Вильямом Шекспиром я обычно разделывался легко, как повар с картошкой: «Быть!» – каков может быть другой ответ! Иное дело – кем быть? Скажете: примитив, оптимист на почве прекрасного здоровья, мещанин и одноклеточный. Пусть! Гиблое дело считать жизнь пустой и ненужной затеей, гиблое и беспардонное – можете поверить человеку, стоящему теперь одной ногой в могиле, а возможно, въезжающему в жерло крематория. Я завещал себя кремировать, хотя до смертыньки напуган новым крематорием, построенным на окраине Москвы. Самое там страшное – обслуживающие женщины, формой и лицами похожие на стюардесс. Но о крематории, надеюсь, позже, много позже… Сейчас я сказал Егору Тимошину, моему сибирскому коллеге:
– Хороший роман, Егор! Сам-то ты как?
– Эх, Никита, все было бы хорошо, если бы я тянул спецкорство на твоем уровне! Меня это мучит, круглосуточно тревожит… Совсем забыл! Тебе кланяется Яков Борисович Неверов и два Бориса. Вот они – твои настоящие друзья.
Я внезапно спросил:
– А ты?
Он воззрился удивленно:
– Дурацкий вопрос, Никита! Разумеется, я твой друг. Ты сегодня какой-то не то рассеянный, не то подозрительный.
– Я скучный, Егор! – Я вспомнил два прошедших года… – Мне надоело носить статьи из отдела в секретариат и обратно. Мне надоело выслушивать серьезные замечания: "В предложении «Дождь идет» – ошибка! Дождь не может идти: у него отсутствуют ноги. Идиотика, как сказал бы Боб Гришков, оголтелая идиотика! И так – два года с хвостиком. Ты знаешь, что я сейчас делаю?
– Что, Никита?
– Учусь в Академии общественных наук! – Я грустно подпер подбородок руками. – В какой-то мере вернулась студенческая вольница, студенческая легкость, одним словом, все студенческое. Я прав, Егор?
Он воодушевленно сказал:
– Тысячу раз прав! Ты же знаешь, как я люблю питаться наукой.
Я это знал. Он был напичкан знаниями; знания из него бы так и перли, если бы Егор Тимошин имел склонность к по-ка-зу знаний. Так нет, он относился к числу тех людей, которые знаниями, то бишь эрудицией, не щеголяли, хранили их до поры до времени, на самый крайний случай. Он и сейчас снова вернулся к сибирским материям:
– Плохо без тебя и Лидии Ильиничне Тиховой. Некому наводить косметику на ее раздрызганные статьи и очерки. Просто диву даюсь, Никита, как тебя на все хватало!
На закрытом партийном собрании Егор Тимошин промолчал, не предчувствуя своего падения и моего возвышения за его счет; открыто и радостно проголосовал за мое принятие в ряды партии. Это я ему зачел на будущее, хотя… Эх, господа хорошие, рыба ищет где глубже, человек – где лучше; редкие отказываются от своего счастья, единицы способны на всепожирающий альтруизм, только единицы… А сейчас я слушал инопланетянина, так как, согласитесь, нормальный человек, написавший роман, не станет тужить по поводу того, что посредственно исполняет обязанности спецкора областной газеты «Знамя». Тяжело вздохнув, он спросил:
– Ну а что новенького у тебя, Никита, кроме некоторого минора? Впрочем, я заметил, что твой минор – обычное затишье перед мощной атакой.
Я сказал:
– Ошибаешься! На этот раз ошибаешься… Кроме Академии, я не вижу ничего радостного на затученном небосклоне, Егор. Тошненько! Я, видимо, все-таки аппаратчик или – пока еще не аппаратчик. И скудость замучила. Маленькая квартира, не хватает денег… Эх, Егор, где мои сибирские мечтательные денечки! Въехал, идиот, в столицу на бело-грязном коне! На кляче, мать ее распростак…. Что касается Кузичева, то он никакой ошибки не сделал. Я бы ему наработал, я бы ему наработал! Уж такой был настрой – садиться на белого коня! Но я одному человеку говорил, что мне еще рано в Москву.
– Одинцову?
– А ты откуда знаешь?
– Все знают, Никита, что он тебе покровительствует.
А я-то, дурак, думал, что из сибиряков об этом знает только редактор Кузичев, которому после наших борений с Пермитиным я поверял все тайны, оставляя себе лишь семейные и любовные. Впрочем, Кузичев о Нелли Озеровой знал, некоторое время думал, что именно Нелли Озерова удержит меня в Сибирске и поблизости.
– Это нехорошо, Егор, что все знают! – сказал я. – То-то радуются разные охарики: «Сам Ваганов ничего не стоит, все делает за него Одинцов!» Ей-богу, неприятно!
Он добродушно сказал:
– Ты преувеличиваешь, Никита!
– Все может быть, все может быть!
Евтушенко, старательно изображая разухабистого и размашистого пьяного человека, направился к выходу; на его место живенько сел толстый и подвижный Евгений Винокуров, по слухам пропадающий по заграницам. Отдуваясь, он громко заказал водку, всего сто граммов. Меня удивило, что Егор Тимошин уже никак не реагировал ни на Дубовый зал, ни на знаменитостей, ни на специфический шумок поэтических строк и злых ругательств. Он, казалось, находился в безвоздушном пространстве своих воспоминаний о Сибирске, который только что покинул. А я, глядя на Егора, испытывал громадное чувство облегчения. «Ну, вот оно, вот оно! – подумал я. – Я не угробил, не схарчил Егора Тимошина, а, напротив, сделал его писателем! „Ура“ и „ура“ Никите Ваганову – делателю писателей!» Моя совесть на какие-то два дня станет безоблачно чистой, чтобы потом опять замутиться воспоминаниями.
– Роман выдающийся, Егор! – И я неожиданно предложил: – Давай расцелуемся.
Я был до слез растроган праздником частичного освобождения от глобальной вины перед Егором Тимошиным…
* * *
… Егор Тимошин получит за роман премию, станет видным писателем, бросит журналистику.Я буду присутствовать на вручении лауреатской премии Егору Тимошину, буду и на банкете, который даст Егор в честь премии. Я никогда не позавидую Егору Тимошину; ни при каких условиях никому никогда не завидовал – это проистекает от моего характера, характера человека, способного лепить из самого себя все, что заблагорассудится. Нет, я был рожден управленцем, выдумщиком, фантазером в области суровых земных реалий. Делать газету «Заря», делать журналистов подлинными журналистами, рекрутировать читателей из всех социальных слоев и прослоек – вот дело Никиты Борисовича Ваганова. И я хорошо, предельно хорошо выполнял это важное дело…
* * *
Егор Тимошин сказал;– Значит, думаешь, надо отдавать роман в издательство?
– Вот в этом ты весь, Егор; «значит», «думаешь» – что за словечки! Печатать роман в толстом журнале – вот и вся недолга!
– Где?
– Да хоть в «Новом мире», черт побери! Он еще будет мучиться с выбором журнала! Да за роман схватятся обеими руками в любом и каждом.
Я легко дышал, мыслил, видел, слышал. Знать, огромным грузом лежало на мне предательство. Много лет я мучился им, много лет просыпался в холодном поту: «Какой же ты подлец, Ваганов! Пойди к Егору Тимошину, посыпь голову пеплом, брось работу в „Заре“, добытую подлым путем!» Ничего, вот и пришел день, когда можно уже не каяться.
Глава вторая
I
Мой шеф, Илья Гридасов, пока я учился в Академии общественных наук, располнел, мучился одышкой, от всякого пустяка лицо наливалось апоплексической краснотой; промышленный отдел работал ни хорошо, ни плохо – сносно… Встретились по-дружески: часа два Гридасов рассказывал мне о делах в редакции. Удивительно, как мало было кадровых перемен: сидели на своих местах все редактора отделов, все заместители главного редактора, кроме первого, забавно, что серьезное обновление коснулось только одного «подразделения» газеты – машинистки в машинном бюро все были новенькими и молоденькими. Итак, все оставалось на прежних местах, иу меня еще тогда, не оформившись в четкую мысль, мелькнуло нечто похожее на «выбивать ковры».