В редакцию они шли пешком, редактор и Никита Ваганов, и последнему – железный характер! – удавалось делать вид, что он и не слышал о девятнадцати страницах текста, которые он отдал редактору.
   – Варум? Что значит «Ночью все кошки серы», – бормотал Никита Ваганов. – Второй перевод: «Не ходите, девки, замуж…» Ит ыз! Что значит: «На чужой каравай свой рот не разевай!»
   Редактор молчал. Только у дверей своего кабинета молча пожал руку Никиты Ваганова. Редактор был бледен, как свежий снег, – вот чем обычно кончались для Кузичева заседания бюро обкома партии. Никита Ваганов постарался, чтобы в ответном рукопожатии было побольше тепла.
   «Камикадзе!» Это прозвище Никита Ваганов дал директору комбината Пермитину после заседания бюро и специально громко дважды повторил его в курилке. В этот же день «Камикадзе» просочится из редакции газеты «Знамя» на волю – в кабинеты разных учреждений. Оно дойдет и до первого секретаря обкома партии, собирающегося покинуть Сибирскую область ради другой, более ему близкой области; оно дойдет до ушей и нового первого секретаря, который скажет: «Вы действительно камикадзе, Арсентий Васильевич, если сами бросаетесь в омут головой. Автор статьи поймал вас за руку…»

VIII

   Никита Ваганов шел на свидание с Никой Астанговой, ничего особенного от этого свидания не ждал: прогулка по городскому парку, поцелуи в темных аллеях, длинное провожание и опять поцелуи – самые сладкие, в подъезде. Шел он неторопливо, осматриваясь по сторонам и радусь тому, что вот шел, ни о чем не думал и осматривался по сторонам – легкомысленное у него было настроение. Потом стал думать о том, что Вероника Астангова – он на ней женится – в сущности, ему совсем непонятна, а у него нет желания разбираться в этом: для чего, если он на ней обязательно женится. С годами он разберется в жене – поймет, что у нее все по-своему, на восточный лад красиво: глаза, губы, нос, подбородок. Сейчас же Никита Ваганов идет на встречу с девушкой с обычным восточным лицом, но сексапильной фигурой, хотя Ника Астангова в любом виде умудряется выглядеть целомудренной… Она будет Пенелопой, она будет волчицей хранить семейное логово, она однажды объявит войну не на жизнь, а на смерть мужу, будет воевать до крови, но сломится, чтобы превратиться в типичную восточную жену – расшнуровывающую ботинки мужу и надевающую на его ноги туфли с загнутыми по-восточному носами…
   – Здравствуй! Я соскучилась, Никита! Можешь поцеловать меня всенародно, сегодня я не боюсь посторонних глаз.
   Она на самом деле стеснялась целоваться на людях, но вот двадцать третьего июня отчего-то не захотела стесняться. Может быть, потому, что на дворе от вчерашней жары не осталось и следа: было не жарко, было приятно тепло, пахло поздно набирающими в Сибири силу тополями, летел с них невесомый пух, улица от женского многолюдья цвела, как оранжерея, кофточками, юбками, накидками, пестрыми платьями. На реке погуживали пароходы; автомобили тоже яркие, разноцветные, – одним словом, возле почтамта, где они встретились, жил летний вечерний уют и тихая радость, наверное, объяснимая чем-то, но не нуждающаяся в объяснениях.
   Ника была в зеленом, тесно облегающем костюме, тяжелый пучок черных волос заставлял держать голову высоко, глаза, как всегда, блестели; девушка не пользовалась косметикой – это закрепится на долгие-долгие годы, и только много позже она станет замазывать морщины кремами и пудрами.
   Они шли по проспекту, болтали чепуху. Сначала Никита Ваганов рассказал ядреный анекдот, потом Ника рассказала этакий «профессорский», потом оба сообщили, что на их рабочих местах – порядок. Ника первый год работала в школе. Никита Ваганов сказал:
   – Поздравь меня, разговелся… Схарчил директора Тимирязевской сплавконторы Володичку Майорова. Чтой-то зело и долгосрочно зазнался… Ваши папаши, впрочем, будут довольны. Оне не любят почивших на мраморе.
   Подумав, Ника ответила:
   – Ты прав, пожалуй! Надеюсь, статья написана без разбойного свиста?
   – Не могу знать! Статья написана в духе Ник. Ваганова.
   Несколько месяцев назад Ника, с ее грандиозно развитым чувством справедливости, обрушилась на фельетон Никиты Ваганова «Эфирное руководство» – о том, что дирекция Пашевского леспромхоза руководит лесопунктами исключительно по рациям и телефонам. По сути фельетона Ника не имела претензий, но ее возмущал разбойный стиль и людские характеристики, выполненные еще и гротескно. Слушая поток возмущенных эпитетов, Никита Ваганов наслаждался. Тогда Ника и назвала его «соловьем-разбойником» и была совершенно права: он писал фельетон «Эфирное руководство» с чувством садистского наслаждения.
   – Как ты сказал? – переспросила Ника. – Статья написана в духе Ник. Ваганова? Какого, позволь узнать?
   Он ее успокоил:
   – Обычного!
   … Фельетон «Эфирное руководство» был исключительным явлением в газетной практике Никиты Ваганова. Что бы он ни вытворял в жизни, в какие тяжкие ни пускался, каких козней ни строил, статьи, фельетоны, очерки и зарисовки Ник. Ваганова всегда были, есть и будут умными, непредубежденными, далекими от слов поэта: «…добро должно быть с кулаками…» Никита Ваганов умел, умеет и еще будет уметь не показывать кулаки, одним словом, журналистская практика характеризует Никиту Ваганова как человека порядочного. Он – талантливый, по-настоящему талантливый журналист, а талант мешает быть злым, суетным, мстительным, исключая экстремальные ситуации… На факультете журналистики Московского университета в недалеком будущем начнут изучать работы Никиты Ваганова…
   – Наверное, я никогда не привыкну к школе! – вдруг пожаловалась Ника. – Такой шум…
   Никита Ваганов знал и видел, что творится в новой школе, построенной на окраине города. Содом и Гоморра! Он сказал:
   – Ты же сама пошла туда, чтобы начинать с нуля. Я тебя предупреждал… Слушай, Ника, не завалиться ли нам в ресторацию «Сибирь», где подают ананасы в шампанском?
   Никита Ваганов не острил. По иронии судьбы северный город Сибирск завалили ананасами.
   – Так как насчет ресторации, Вероника Габриэльевна? Соответствует?
   В ресторане дым стоял столбом, нефтяники и газовики, лесозаготовители и сплавщики, «толкачи» со всех сторон страны завивали веревочкой северную надбавку или недостаток шарикоподшипников. Ресторанный ансамбль как бы специально для Никиты Ваганова и Вики Астанговой, только что вспомнивших об ананасном засилье, «наяривал» Александра Вертинского, но какого! Длинноволосый, поедая микрофон, вихляясь и подмигивая пьяному залу, пел вот что: «Вы оделись вечером кисейно и в саду сидите у бассейна, наблюдая, как лунеет мрамор…»
   В дыме и восторге, в громе и раздрызге ресторана «Сибирь» Никита Ваганов и Ника Астангова увидели, конечно, лохматую большую голову Боба Гришкова, мрачно и молча сидящего среди людей рабочих профессий и пьющего «голую водку» под дрянное зелено-желтое яблоко, целое еще на три четверти. Причесывался Боб Гришков раз в неделю, да и то не сам, а жена, в постели, в которой он появлялся не чаще трех раз в неделю. Странно, непонятно, дико, что при необъятной своей толщине Боб Гришков активно нравился женщинам.
   – Опасно! Без изолирующего костюма не входить! – говорил Никита Ваганов. – Боб Гришков без женщины! Освободите помещение! Начинается кормление хищников!
   Никите Ваганову нужен был отдельный стол, и только отдельный стол, иначе им нечего было делать в ресторане; однако ни одного свободного стола не было, и они ушли бы из ресторана, если бы в зал случайно не заглянул сам директор. При виде Никиты Ваганова он сделал собачью стойку, узнав Нику Астангову, переломился в талии, и через три с половиной минуты был вынесен стол на двоих – такой маленький симпатичный столяга, покрытый льняной скатертью, поставленный в угол, из которого можно было наблюдать все поле битвы. Как только Никита Ваганов и Ника сели, Боб Гришков подошел к ним, не поздоровавшись с Никой, многозначительно сказал:
   – He-кит, надо пять рублей. И немедленно!
   «He-кит» было изобретением приятеля, а не врага Никиты Ваганова – лично пьяницы и бабника Боба Гришкова, поклонника и ценителя его журналистской работы, но «He-кит» до смерти будет мучить и гневить Никиту Ваганова…. Жизнь покажет, что он – кит, кит самой крупной породы; тот же Боб Гришков будет у Никиты Ваганова есть с ладони, но о кличке – «He-кит» – не забудет…
   – Хватай, Боб, десятку!
   Мелко, суетно, но по-мужски… Но Никита Ваганов боялся, что Ника поймет это «He-кит», не дай бог возмутится Бобом Гришковым, нахамит ему, и на следующий день вся редакция будет знать, что Ника отреагировала на «He-кит» и только поэтому прозвище закрепится за Никитой Вагановым навсегда. Он потому и сунул Бобу Гришкову десятку, что хотел немедленно от него избавиться, но не тут-то было: толстяк, гомерический толстяк схватил первый попавшийся стул, сел и начал внимательно смотреть то на Никиту, то на Нику, словно хотел найти в них общее или, наоборот, отделить друг от друга. Кончилось это неожиданно. Боб сказал:
   – Самая большая сволочь – это я, Боб Гришков! Все подлые вещи начинаются с отдела информации… Никита, ты не можешь отговорить Борьку Ганина публиковать очерк о Шерстобитове? Пермитин его убьет, поверьте пьяному человеку!
   Помолчав, Никита Ваганов медленно спросил:
   – Ты почему без женщины, Боб?
   – Потому что подлец! А женщины любят молодых, длинноногих и че-е-ест-ны-ых… Я пьян?
   – Угу!
   – Аревуар! Целую ручки, Ника!
   Расчет Никиты Ваганова оправдался. В ресторане было так шумно, что можно было бы без опаски обмениваться шпионскими сведениями. С согласия Ники он заказал вареную стерлядь, грибы и две бутылки минеральной; они опять говорили бог знает о чем, болтали и болтали легко и весело до того мгновения, пока не было произнесено имя отца Ники. Помрачнев и тяжело вздохнув, Ника сказала:
   – Папа устал, чертовски устал. Такого с ним еще не бывало. Ни я, ни мама не понимаем, что происходит. Ведь с планом вроде все хорошо…
   Никита Ваганов дня четыре назад встретил отца Ники в обкомовском коридоре, обмениваясь с ним искренним рукопожатием, с болью заметил, как сдал, буквально сдал главный инженер комбината «Сибирсклес». Началось это сразу после Нового года, нарастало медленно, но верно, и по расчетам Никиты Ваганова соответствовало развитию аферы с утопом древесины и вырубкой кедровников.
   – Перестань! – сказал Никита Ваганов. – Габриэль Матвеевич выглядит неплохо. У каждого бывают минуты усталости…
   – Спасибо! – ответила Ника. – Я знаю, ты хорошо относишься к папе. И он говорит, что ты ему, как он выражается, приятен… Но с папой что-то случилось, только я не знаю, что… Папа такой, словно ему стал тяжек комбинат. В последние два месяца он раньше обычного возвращается домой…
* * *
   …"Панама" с утопом древесины и вырубкой кедровников кончится исключением из партии Пермитина, но не поздоровится, естественно, и Габриэлю Матвеевичу Астангову – его снимут с работы, объявят выговор по партийной линии…
   – Ничего особенного не может произойти в передовом комбинате! – шутейно сказал Никита Ваганов. – Отличное побеждает хорошее, а сверхотличное – отличное. Габриэль Матвеевич – прекрасный руководитель. Поверь, я понимаю в этом толк.
   – Ах, если бы папа так не нервничал!
   Ансамбль в третий раз по щедрому заказу повторял вертинскообразное: «…намекнет о нежной дружбе с гейшей, умолчав о близости дальнейшей…» Четверка лесозаготовителей в кирзовых сапогах танцевала танго с крашеными девицами, два нефтяника подпевали верными хорошими голосами, явно московские «толкачи» улыбались с мягкой снисходительностью, но слушали внимательно: Вертинского можно было услышать только в провинции. В Москве «…о нежной дружбе с гейшей» пели в начале пятидесятых, примерно в году пятьдесят четвертом, может быть, чуточку позже.
   – Все проходит! – сказал Ваганов и положил руку на руку Ники. – Все проходит, включая ананасы.
   У Ники, восточной женщины, была удивительная кожа: такая нежная и гладкая, что не верилось. Обыкновенная кожа все-таки хоть чуть-чуть шероховата, а у Ники… Он гладил ее пальцы и чувствовал, как теплеет в груди, как медленно-медленно разгорается желание. Насколько помнит Никита Ваганов, желание возникало только от прикосновения, а вот страсть к Нелли Озеровой охватывала его, как только они встречались или он слышал ее голос по телефону. Разберется ли он в природе этого, никто так и не узнает…
   – Хотел бы я посмотреть, какие бумаги швыряют купцы за Вертинского? – задумчиво проговорил Никита Ваганов. – Червонец? Поболее того, ей-ей!
   Наверное, дело шло об уникальном случае, если в конце двадцатого века, после четырехмесячного знакомства Ника и Никита еще ни разу не залезли в постель, всемерно оттягивали этот момент и окажутся правыми, когда женятся. Да, они были правы, когда поступали по-старинному, то есть прошли период знакомства, помолвки и, наконец, медового месяца. Все это ляжет теплой ношей на их крепкий, на долгие годы, семейный очаг, не омраченный ничем, если, конечно, не считать Нелли. Но это уже из другой оперы!
   – Папа спит плохо, – сказала Ника. – Поздно засыпает и рано встает… А когда звонит в двери шофер, долго не выходит из дому… Ах, если бы папа так не нервничал!
   Этот ресторанный вечер оказался чрезвычайно важным для Никиты Ваганова. Раньше он старался не думать об отце Ники, трусливо прятался от самого себя, но вот пришла пора решать, как помочь Габриэлю Матвеевичу Астангову. Было о чем подумать человеку, которому месяц назад исполнилось только двадцать пять лет – возраст, явно не подходящий для решения судьбы самого Габриэля Матвеевича Астангова.
   – Бог не выдаст, свинья не съест! – неожиданно сказал он, словно бы уже считая историю с утопом древесины законченной. – Все образуется, Ника, вот увидишь…
   – Папе надо помочь, но я не знаю, чем помочь! – отозвалась Ника. – Вечерами он приходит и смотрит вместе с нами телевизор, тихий и грустный… Раньше он телевизор не признавал…
   Папе, то есть Габриэлю Матвеевичу Астангову, трудно помочь после того, как он не решился возразить Арсентию Васильевичу Пермитину, Только запоздалая исповедь, но и она… Придется до дна испить чашу горечи отцу Ники, испить, упасть и успеть подняться за какие-то там три недлинных в старости года. А падения Пермитина нынешнему специальному корреспонденту областной газеты «Знамя» Никите Ваганову хватит на две ступеньки вверх, повторяем, на две, а не на одну ступеньку…
* * *
   – Ты тоже устала, Ника! – необычно серьезно проговорил Никита Ваганов. – Начистоту: притомился и твой покорный слуга… – Он сам услышал свой серьезный голос. – Кстати, у тебя такой вид, словно ты в вестибюле не сняла калоши. Можно ведь на стуле сидеть прямо, а не боком.
   Он немного посмеялся. Прошли считанные дни от той минуты, когда Никита Ваганов на блюдечке с голубой каемочкой принес редактору Кузичеву статью, убийственную для руководства комбината «Сибирсклес» и болезненную для обкома партии. За ресторанным столиком Никита Ваганов уже знает, что «пермитинское дело» станет шампуром, на который постепенно нанижутся и жирные и постные куски его необыкновенной жизни, и холодок удачи уже щекочет его еще плохо бронированную кожу.
   – Что-нибудь произошло? – вдруг быстро спросила Ника. – Ты сейчас просто страшен…
   – Ах, ах и ax! – отозвался он. – Я тебя возьму на очередную рыбалку предугадывать наличие косяка отлично упитанных окуней… Со мной абсолютно ничего не случилось, – продолжал он, поняв уже, что произошло с его лицом: он просто снял очки. – Ничего абсолютно не случилось, Ника… А вот послушай анекдот…
   Потешничая, скоморошничая, Никита Ваганов втайне злился на проницательность Ники, имеющей универсальный характер и обидный этим для Никиты Ваганова. В двадцать пять лет он позволяет роскошь, думая о себе, любоваться благоприобретенными непроницаемостью, якобы по-актерски совершенным владением своим лицом и, следовательно, умением говорить одно, а думать другое. Каким щенком, самонадеянным, хвастливым и нелепым был он в свои двадцать пять лет, когда мыслил только и только глобальными категориями и с утра до вечера любовался Никитой Вагановым! Нет, пожалуй, не щенком., а хуже – набитым дураком, если был способен обижаться на Нику…. В течение многих лет их общения она будет неизменно и безошибочно отгадывать состояния мужа, но ничего не сможет изменить в жизни Никиты Ваганова, мало того, будет во всем его помощницей. Забавно, но чем активнее будет сопротивляться Ника, тем вернее ее муж пойдет вперед и вверх, «шагая по головам», как будет кричать Ника в гневе и временной ненависти…
* * *
   – Ни есть, ни пить не хочется! – огорченно вздохнула Ника. – Отчего это, Никита, мы всегда являемся в ресторан сытыми?
   – Полегче вопросов нет? В свою очередь, спрошу, отчего ты все-таки сидишь на стуле боком. Я же сказал, что набрасываться на тебя не буду.
   Она еще раз вздохнула:
   – Как это все-таки плохо, Никита, что ты беспрерывно остришь. Ах, как мне не хватает длинного серьезного разговора. Мама не вводит глаз с папы, папа страдает, сестра… сестра замужем…
* * *
   … Ника в родном доме была и оставалась одинокой, одиночество благополучной и высокопоставленной жены ждет ее в будущем. Кинопремьеры в Доме кино, театральные премьеры, обеды в Доме писателей и Доме журналистов, дачное общество – все это будет не для Ники Астанговой, умудрившейся за все годы жизни в Москве сблизиться только с теми женщинами, на которых ее будет «выводить» муж. О, какой одинокой будет жена крупного журналиста Никиты Ваганова! Одиночество человека, от которого по ночам без всякой причины, среди предельного материального достатка, плачут в подушку, пахнущую французскими духами…
* * *
   – Не хочется пить, не хочется есть – потекли в пространство! – предложил Никита Ваганов. – Времени много, а нам еще надо совершить поцелуйный обряд в подъезде твоего дома… И хватит вздыхать. Габриэль Матвеевич просто устал, устал – заруби это на своем восточном носишке.
   Боб Гришков спал, подперев жирной рукой жирную щеку; он был алкоголиком экстра-класса, этот рафинированный Боб Гришков, умеющий, выпив бутылку коньяку, поспать на жирной руке минут двадцать, чтобы с новыми силами приняться за очередную бутылку. Никита Ваганов любил заведующего отделом информации областной газеты «Знамя» как полную противоположность себе и как человека, начисто, безупречно, завидно лишенного честолюбия. В свои двадцать пять лет Никита Ваганов, снедаемый жгучим честолюбием, иногда смутно понимает, в какой он ловушке, на какое уничтожающее существование обрекает себя отныне и вовеки. Сегодня, сейчас Никита Ваганов еще веселится, потешается над Бобом Гришковым, спящим на своей жирной руке. Тот скоро проснется, выпьет еще водки, взбодрившись, отправится к одной из своих «кысанек», отлюбив, подрыхнет, проснувшись, от «кысаньки» позвонит в редакцию и скажет, что сидит на задании, а сам завалится досыпать. От жены у Боба Гришкова двое детей, от «кысанек» – неизвестно сколько, денег на хлеб и сахар хватает, на водку иногда приходится перехватывать до «вторника». Боб Гришков замечает весны и зимы, ловит рыбу с такими же пьянчужками, как он сам, купается, черт возьми, в грязной речушке, протекающей через центр города, не стесняясь выставлять напоказ телеса Гаргантюа.
   – Пошли же, Ника! Его будить не надо… Страшно ругается, если разбудишь.
   Дым, жирный и пьяный дым, плавал под потолком ресторанного зала «Сибирь», такой дым, по которому неделями, месяцами, годами скучали сплавщики, нефтяники, газовики, лесозаготовители. В панелях и плафонах ресторана в цветочках из бумаги, в одинаковой одежде официантов, в джазе видели они жизнь, прекрасную, как это вот: «…лейтенант расскажет вам про гейзер…» И они были правы, черт подери, они были правы! Когда Ваганов и Астангова выходили, джаз опять начал из Вертинского: «Вы оделись вечером кисейно и в саду сидите у бассейна, наблюдая, как лунеет мрамор…» Просидевшим в тайге полгода-год нефтяникам, сплавщикам, газовикам, лесозаготовителям нравилось именно «кисейно»…

IX

   Разговор в ресторане «Сибирь» о том, что Габриэль Матвеевич Астангов нервничает, живет на пределе, и непривычно мрачный Боб Гришков, перехвативший в долг червонец, навели утром Никиту Ваганова на мысль заняться Бобом Гришковым, естественно, появившимся в редакции только в половине одиннадцатого. Никита Ваганов его караулил.
   – Здорово, Боб!
   – Здорово, Никита! – доброжелательно отозвался Боб Гришков. – Не обижайся на вчерашнее и держи свою десятку.
   Под вчерашним Боб Гришков подразумевал придуманное им обидное «He-кит», а вот с десяткой творились чудеса: ни раньше, ни позже обещанного занятые деньги Боб Гришков никогда не отдавал; досрочный расчет должен был что-то значить, и Никита Ваганов вопросительно выгнул брови.
   – Кес кё се? – спросил он у Боба. – Что сей сон значит, Бобуля? Я изъял червонец из обращения, как обычно, до вторника. Ты здоров?
   – Здоров и даже опохмелился.
   – Богатая кысанька?
   – Идиот! Румынский офицер не берет денег… Я брал у тебя червонец с полным карманом.
   Никита Ваганов поразился:
   – То есть как?
   – Идиот! Вчера же была зарплата…
   – Ты забыл о зарплате!
   Боб огорченно махнул рукой:
   – Я смертен… Слушай, надо уговорить Борьку Ганина не публиковать очерк об Александре Марковиче Шерстобитове…
   – Вы молодцы, Боб! – важно и по-отечески снисходительно похвалил Никита Ваганов. – Помните вчерашнее… Ах, какой был Вертинский!
   – Вертинского я не помню…
   Как он был толст! Боб Гришков был толст неимоверно, не верилось, что эта груда жира суть человека, но эта груда жира была подвижна до суетливости, смеялась взахлеб, взахлеб пила, ела, разговаривала, писала, играла – можете себе представить! – в теннис. Гора мяса и ума, ума – это серьезно, это общеизвестно – не хотела, чтобы Борька Ганин публиковал очерк о Шерстобитове, а это объяснялось просто: заведующий отделом информации знал то, что Никита Ваганов держал в строгой тайне, каждый день захаживая в кабинет собкора газеты «Заря», чтобы пронюхать, знает ли Егор Тимошин о грандиозной афере с лесом, и всякий раз уходил успокоенным, а вот теперь в стенах редакции запахло жареным. Боб Гришков вообще многое знал.
   – Слушай, Никита, – насмешливо сказал Боб Гришков. – Я опохмелился, но опохмелился достаточно плохо для того, чтобы выносить твои штучки-дрючки… Умоляю! Не делай вид, что тебе неинтересно знать о Шерстобитове. Не выбирай момент для раскалывания Боба Гришкова. Короче, не думай, что ты всех умнее и прозорливее, а главное – не надо, ах, не надо придуриваться!
   Никита Ваганов засмеялся.
   – От тебя ничего не скроешь, Боб. Ну, раскалывайся сам!
   И произошло неожиданное, и произошло небывалое. Сделавшись прямым и холодным, жестоким и чиновным, Боб Гришков повернул к Никите Ваганову огромное, пухлое лицо; маленькие свинячьи глазки стали напряженными и от этого тусклыми. Вот это был один из тех моментов, каких в жизни Бориса Гришкова было так немного, что их, как говорится, можно пересчитать по пальцам.
   – А почему я должен раскладываться? Почему я должен таскать каштаны для Никиты Ваганова? – тихо спросил Боб Гришков. – Чтобы стать твоим сообщником? Нет уж, увольте!.. Слушай, Ваганов! Я не хочу, чтобы ты опередил Егора Тимошина. Он мне приятен и мил. Мил и приятен, заруби это себе на носу, Ваганов! И знаешь что, Ваганов…
   Никита Ваганов тоже не походил на себя обычного: лицо закаменело, волевая складка у губ прорезалась отчетливо, брови изогнулись опасно, но это был еще не тот Ваганов, которого люди узнают позже. Это была, если так можно выразиться, репетиция Ваганова, но сколько уже было холодной властности, силы, бульдожьего упорства, пугающего людей дерзкого одиночества, устрашающей смелости, опасного равнодушия к тому человеку, который говорил или делами что-то неугодное Ваганову. В нем была смертельная для врагов решимость умереть, но не сдаться, всегда живущая в нем готовность на риск. «Все или ничего!» – было написано на атакующем знамени Никиты Ваганова, и он получит «все», хотя точно не знает, что это такое «все» и необходимо ли ему иметь «все», рискуя каждый день, каждый час это «все» потерять. Может, это было увлекательной игрой в жизни Никиты Ваганова – выбирать между «все» и «ничего».
   – Черт бы тебя побрал, Ваганов! – мрачно и тихо пробормотал Боб Гришков. – Черт бы тебя побрал, идиота! Я бы хотел знать, зачем это тебе все надо? Ах, черт бы меня побрал, идиота!
   Кит и салака! Груда мяса – не могла же она вступить в борьбу с Никитой Вагановым, видевшим однажды на трамвайной остановке, как не добежала до трамвайных дверей старушка в шляпе с вуалеткой, старушка из той старинной московской интеллигенции, что до сих пор проживает в тесных и шумных коммунальных квартирах, не желая переселяться в Чертаново или Медведково. Старушке оставалось все два, два метра до дверей трамвая на Первомайской улице в Измайлове, всего два метра оставалось, чтобы поехать в сторону измайловской ярмарки, но эти два метра ей дорого, ох, как дорого обошлись… Впрочем, о старушке Никита Ваганов вспоминает часто, будет о ней еще вспоминать, а сейчас он продолжал глядеть на Боба Гришкова не мигая, но глубоко дыша. Он думал: «Ах ты, мразь!», – и этого было достаточно, чтобы заведующий отделом информации потел и прятал глаза.