– Больше не будешь драться? – спросил я.
   – Сегодня… не буду! Но запомни, голубчик, со дна морского достану, если фокусы повторятся… Вставай! Кому говорят: вставай.
   Стоило всю жизнь ломать копья и быть самим Никитой Борисовичем Вагановым, чтобы под насмешливым взглядом собственной любовницы – любовницы длиной в жизнь – по частям подниматься с пола! Да на такие вещи распрекрасно годился и слесарь дядя Петя, периодически вытаскиваемый ревнивой женой из дома дворничихи Кати. Надбровная дуга болела, я осторожно пощупал ее и сказал:
   – В данный текущий момент я раздумываю об относительности величия. Выводы неутешительны! – Я рассвирепел. – Да ты понимаешь, чудовище, что у меня под глазом вырастет фингал?
   – Припудрим. Есть тон цвета загара.
   Она вдруг совсем изменилась. Стройные ноги в брюках вишневого цвета целомудренно были сжаты в коленях, покатые и даже на взгляд мягкие плечи покорно опущены, глаза устремлены долу – не хватало только ладошек, чинно сунутых между коленями. Абитуриентка на собеседовании. Я сказал:
   – Свою задачу ты выполнила добросовестно, но теперь тебе придется уехать… – И опять не выдержал: рассвирепел. – Ты думаешь, я ради Нины Горбатко уединился в Соснах! Пожалуйста, отчаливай…
   Мои записки отличаются тем же недостатком, каким и все записки такого рода, – в них не вмещается и миллиардная доля мыслей, которые хочется высказать, в них – космическая пылинка тех наблюдений, которые мог бы я поведать читателю. Я, кажется, предельно много писал о женщинах, но до сих пор – вы это сами понимаете! – не сказал о них ни слова. Что известно о Нелли Озеровой? Не умеет писать, смазлива, приспособленка, расчетлива, любит Никиту Ваганова, а вот я вам сейчас расскажу о такой Нелли Озеровой, которую вы не узнаете, да и я, признаться, буду поражен открытием. Нелли сказала:
   – Об отчаливании не может быть и речи… Начинается передача «Хочу все знать!». Ну! – добавила она. – Ну?!
   Каким чутьем надо было располагать, какой интуицией, чтобы действовать так уверенно! Мгновенно взяла короткий отпуск без содержания, бросила на произвол своего «господина научного профессора», ныне, как частоколом, обнесенного учеными степенями и званиями, примчалась в эти самые Сосны, расправившись со мной за мнимую измену, окапывалась в коттедже, как в долговременной огневой точке.
   – Купался?
   – Купался.
   – Играл в теннис?
   – Играл.
   Она наклонилась ко мне и притронулась пальцем к брови.
   – Никита, синяк все-таки… Нет ли медного пятака?
   Я оттолкнул ее:
   – Дура! Медные пятаки, настоящие, кончились вместе с царским режимом. И вот что, голубушка, тебе все-таки придется уехать! – Я торжествующе подмигнул. – Ножками по тропке и этак – автобусом!
   Как раз в это время она вынула из сумочки коробку спичек, чиркнула, прикурила. Под сердцем заныло, грудь опоясала волна нежноети, благодарности за возможность прошептать: «Ты велела, я сделаю!..» Я придвинулся к живой, сегодняшней Нельке, щекой потерся о ее бархатную щеку… Возможно, во сне нашей последней любовной ночи я проговорился о том, что газета «Заря» давно остановилась, что мы не движемся вперед, а поедаем самое себя, что под румянами бодряческого лица «Зари» скрывается начинающая дряблеть кожа; вполне возможно также, что все эти мысли я высказывал и наяву, давно привыкнув при Нельке мыслить вслух. Какое все это имело значение, если Нелли Озерова поняла, что в жизни любимого человека наступал такой ответственный момент, когда его нельзя было оставлять одного. Нелька сказала:
   – А теперь ты мне все подробно расскажешь…
   – Хорошо. Я все расскажу.
   Мой читатель должен знать, что не все тайны моей любимой газеты «Заря» я могу ему доверить, хотя, кажется, какие тайны могут быть у печатного органа, читаемого миллионами. И все-таки мое перо связано, и связано крепко. Газета тесно сопряжена с народным хозяйством – подспудное течение дел газете известно более, чем читателю; газета отражает, корректирует и направляет жизнь – читатель не знает и сотой доли социальной перестройки. Есть и еще одна святая святых в работе каждой крупной газеты: социологические исследования, отражающие отношения газеты с самим читателем. Спрос, читательский возраст, партийность, чтение по интересам и так далее. Все это сведения закрытого порядка, и только поэтому о дальнейшем я расскажу скороговоркой.
   – Я избрал самый простой путь, Нелька! – сказал я. – Решил досконально изучить подшивку газеты за семь лет. Чудо, что это раньше никому не пришло в голову, но уже в начале первого года я обнаружил статью сегодняшней свежести. Причем ее можно считать гвоздем номера! Каково?
   Она деловито сказала:
   – Мы можем работать сообща. Ты читаешь левую полосу, я – правую, и не думай, что моя память короче… Дай-ка я полистаю подшивку… Минуточку, минуточку! Ты имел в виду свекольную проблему? Ну, вот видишь, чего стоит твоя Нелька!
   Мы начали работать сообща, на следующий день мы искупались, но не играли в теннис, днем спустя и не купались, и не играли – мы не вылезали из коттеджа, спали по шесть часов, любовью не занимались совсем, а только заполняли мелкими словами и четкими схемами четыре толстые тетради, купленные специально на железнодорожной станции Сосны. Все мои предположения и предчувствия оправдались: газета, как слепая лошадь в молотильном колесе, ходила и ходила по кругу. Я сказал:
   – Вот такая разблюдовочка!
   Нелька ответила:
   – Н-да! Дела и делишки!
   Мы полувопросительно-полусмущенно улыбнулись друг другу, так как еще вчера, за сутки до окончания работы, временами чувствовали неуверенность и связывающую робость, хотя никто из нас не мог бы объяснить, где была зарыта собака. Почему движения становятся все более вялыми, отчего шариковые ручки уже сами не бегут по бумаге, отчего листы подшивок не шуршат уже грозно, а шелестят? И мы все чаще останавливались, все чаще бесцельно смотрели по сторонам, чтобы потом вновь пересилить себя и приняться за работу. Я не очень понимал, что именно делать, хотя подумал: «Теперь надо запускать машину!»
   Нелли Озерова сказала:
   – Черт знает какая пустота!
   Точнее, пожалуй, выразиться было нельзя: звенящая пустота светилась во мне, когда я держал в руках четыре густо исписанные тетради; я был более пуст, чем воздушный шарик, легковеснее дыма, бездумнее гранитной тумбы. Слишком большую и сложную операцию произвели мы с Нелькой над любимой «Зарей» для того, чтобы оставаться и трезвыми и думающими, а главное – чувствующими, но стриптиз не прошел даром, стриптиз газеты выжал нас до ниточки, опустошил до изнеможения и неспособности к думанью.
* * *
   … Перед профессорским синклитом последний день пребывания в Соснах я вспомню, как вспышку острой боли, а себя и Нелли Озерову увижу, как двух маленьких, мелких мстительных воришек – к тому же еще трусливых воришек, не знающих, что делать с бесцельно награбленным…
* * *
   – Что будем делать? – с тихим испугом спросила меня Нелли Озерова, осторожно кладя на кровать одну за одной тетради. – Ты умнее меня. Ты должен знать, что с этим делать. – И так как я тупо молчал, повысила голос: – Ты это начал делать – должен же ты знать, для чего делал?
   – У меня разламывается голова! – пожаловалась Нелька.
   И произошло чудо. Загрохотали доски крыльца, наотмашь откинутые, стукнули двери, раздалось сопенье, кряхтенье и чертыханье; в комнате потемнело, точно от грозовой тучи, стало горячо – это явился живой и здоровый, во всей красе своей могучей плоти Боб Гришков. Казалось, две арбузные доли присобачили к щекам, маленькие поросячьи глазки пели: «Красотки, красотки, красотки кабаре!» И в руках он держал портфель, который был вечен вопреки всеобщей тленности мира; в портфеле, конечно, позвякивало и побулькивало, пахло из портфеля, как всегда, чесноком и застарелым сыром.

III

   – Вот вы где окопались, оглоеды! – трубно прокричал Боб Гришков, и мне на мгновение показалось, что закричало все то, что я всегда чувствовал в самом Бобе Гришкове, за его спиной и впереди него; сейчас все это воплотилось в небольшой островок земли по имени Сосны. «Вот где вы окопались, оглоеды!» – протрубил Боб Гришков, и это было не только его открытием. Меня и Нельку, бледных и отупевших от газетных подшивок, нашла река, в которой я только два раза искупался, обнаружили деревья, под которыми мы ни разу не полежали, отыскали пески, похожие на слоеный торт. Нас нашла жизнь – и не придумаешь мысли банальней, но и точнее. А какой контраст, какой контраст! Мы – согбенные и растрепанные, Боб – свободный, брызжущий весельем, распахнутый, то есть застегнутый всего лишь на три брючные пуговицы. Можно было представить, как он схватил в кассе Аэрофлота первый попавшийся билет – Москва или Ленинград, какая разница? – заигрывая со всеми подряд стюардессами, еле втиснулся в самолетное кресло, подмигнув, показал соседу на раздувшийся вечный портфель. Он не переставал пить – легко, умело, беспохмельно, весело для окружающих, пить так, что самый строгий блюститель нравов не мог упрекнуть его в пьянстве: «Выпивает! Любит опрокинуть стаканчик! Жизнелюб!»
   – Похороны по первому разряду? – потешно спросил Боб Гришков. – Проиграли финальный матч канадцам? Слушайте, я хочу с вами общаться. Я хочу петь и смеяться, как дети. Эй вы, упыри!
   … Верша суд на самим собой, откладывая в одну сторону белые шарики, в другую – черные, я буду вспоминать прожитую жизнь совсем не в такой последовательности, как может показаться читателю этих беглых, путаных и порой невразумительных заметок. Да, я подставил под удар прекрасного человека Егора Тимошина; да, я сыграл на благоприятной конъюнктуре, сложившейся на лесозаготовках Черногорской области; да, я сумел стать приближенным лицом Никиты Петровича Одинцова; да, я доказал, что последние семь лет газета «Заря» топчется на месте, но ни один из этих черных шаров не брошу первым на весы моей обреченности, на скорое угасание жизни. Сейчас, сегодня я не решаюсь называть имя черного шара, так как это и для меня страшно…
   – Проклятый трезвенник! – ворчал Боб Гришков, не глядя в мою сторону, но с надеждой косясь на Нелли Озерову. – Дураку известно, что вино создано для того, чтобы его пить… Ах, какой умница его придумал!
   Из вечного портфеля извлекались богатства. Килька пряного посола, названный уже застарелый сыр, твердокопченая колбаса, плавленый сырок, шмот явно деревенского сала, совершенно еще свежий пшеничный хлеб, громадные помидоры и крохотные огурцы. Все это на свет божий извлекалось медленно. Великое блаженство было написано на лопающемся от здоровья лице Боба Гришкова, человека, первым выболтавшего мне подозрения по утопу леса на реках Сибирской области и, конечно, не предполагавшего, что можно извлечь из этого знания.
   – Я очень надеюсь на тебя, Нелька! – обеспокоенно проговорил Боб, разложив по всему столу свои богатства. – Если ты не выпьешь со мной, произойдет землетрясение в Чили, а ты бы ведь не хотела еще одного несчастья многострадальному народу… – Он разбросил в стороны руки, сладко потянулся. – Эх, ребятки, как хороша эта жизнь, за исключением Синей Лошади! – Он спохватился. – Боже, да они не знают, кто такой Синяя Лошадь? О, в таком случае вы просто ничего не знаете. Синяя Лошадь – это Синяя Лошадь. Во! Они ничего не не поняли…
   Выяснилось, что примерно полтора года назад заместителем редактора газеты «Знамя» стал некий Аксюткин Николай Григорьевич – человек внешне тихий, незаметный, вежливый; бывший редактор газеты соседней области. Ровно полгода Аксюткина не было ни слышно, ни видно, ровно полгода он на летучках и собраниях забивался в угол и преспокойно помалкивал. Потом начались события – около семидесяти процентов газетных материалов всех отделов пошли через кабинет первого заместителя редактора, и начала работать на полную мощность адская кухня, хотя на первый взгляд ничего особенного Николай Григорьевич Аксюткин не совершал – он обсуждал материал, лежащий перед ним на столе. Боб Гришков потрогал рукой воображаемые страницы, мечтательно откинувшись, с клокотаньем в горле проговорил:
   – Преамбула вашей статьи оставляет желать лучшего, констатирующая часть посильнее, но нуждается в некоторой расшифровке. Что касается нагнетающей середины, то ее следует выстраивать по преамбулической части. – Боб Гришков пожевал губами и совсем низко опустил подбородок. – Чего бы нам с вами хотелось, коллега? Естественной гармонии всех трех частей, иными словами – триединости.
   Мы с Нелькой уже улыбались.
   – Но всего смешнее этот паразит выглядел в эпизоде, после которого его и прозвали Синей Лошадью… Он разбирал очерк Ваньки Ануфриева о зареченских колхозах, где сохранились сельхозработы на лошадях. – Боб поднялся, задумчиво скрестил руки на груди, подбородок косо уткнулся в ключицу. – Ваш очерк, коллега, много теряет оттого, что художественные детали не срослись в единый костяк с тканью сюжетного повествования, то есть не стали единым целым на всем полотне. – Боб многозначительно прищурился. – Не хватает вам, коллега, и художественной смелости. Вот ваш пейзаж: «Гнедая лошадь осторожно спустилась к воде…» Почему именно гнедая лошадь? Петров-Водкин подарил нам Красного коня. Низкое спасибо ему за это, но почему вы не хотите разнообразить и свою палитру? «Синяя лошадь осторожно спустилась к воде…» Повторяю! Синяя лошадь!
   Мы уже не улыбались, мы хохотали. За длинными реками и широкими морями жила областная газета «Знамя», там оставалась наша молодость с ее черемухой, теплой береговой галькой, юной любовью, волнующим по молодости лет запахом типографской краски. И вот этот, всегда дурманящий, аромат прошлого проник и наполнил банальнейший коттедж, заставил жадно раздуваться наши ноздри, просто сделал голодными, а какими далекими и ненужными показались вдруг наши проблемы, если на белом свете существовал смешной человек по прозвищу Синяя Лошадь! Забавно все, игрушечно, школьно, кроме, естественно, того, что лежало и стояло на столе: можно было думать о прошлогоднем снеге или повторять про себя таблицу умножения; можно было сжечь к чертовой матери все семь грозных подшивок вкупе с четырьмя тетрадями да и забыть о сожженном. Все было возможно, если жил на земле человек по прозвищу Синяя Лошадь!
   – Вы мрачные и опасные люди! – с пафосом заявил Боб Гришков. – То, что вы заговорщики, мне ясно с первого взгляда, а вот почему вы перестали любить друг друга, этого я еще понять не могу… А теперь прошу к столу, и смотри, Нелька, ты изопьешь со мной зелена вина…
   Я набросился на еду так, словно не ел неделю…

IV

   По закону бутерброда на следующий день после возвращения из Сосен в редакционном коридоре я встретил Валентина Ивановича Грачева, бодро размахивающего вишневой папкой. Если вдуматься, в этой встрече ничего необычного не было: мы всегда первыми приходили в редакцию, уходили – последними. Он жадно смотрел на меня. «Где след загара, где отблеск зеленых вод заштатной речушки? Зачем ты все это проделал?» – было написано на лице Вальки Грачева, и можно было себе представить, как он мучился, пока я сидел в Соснах, на его глазах удалившись туда явно для криминальных целей.
   Он спросил:
   – А синяк под глазом?
   – Наткнулся на ветку.
   Я тоже изучал Вальку Грачева внимательно, как полководец карту боевых действий. Какие подвиги он успел совершить за неделю? Снял еще одну статью промышленного отдела? Блеснул материалами из области партийной жизни? Сделался единственным доверенным лицом Ивана Ивановича Иванова?.. Я разглядывал моего вечного соперника Вальку Грачева, претендента на кресло главного редактора газеты «Заря», и сейчас, в отдалении – по прошествии двух суток, – четыре тетради мне не казались такими уж тяжелыми на вес, как в сосновском коттедже.
   – Зашиваюсь! – думая о своем, сказал Валька Грачев. – Главный требует все укрупнять и укрупнять вопросы, а корреспонденты дальше цеховой партийной организации не идут… Кстати, вчера на редколлегии по промышленному отделу обсуждался боевой материал «Твое рабочее место». Хорошо написано и на ярком жизненном материале…
   – Я просто знаю эту жизнь.
   Сто юмористов и сто серьезных писателей описывали редакционную жизнь; по их мнению, Содом и Гоморра – спокойное место по сравнению с тем, где и как производится обыкновенная газета. Эти вечно спешащие курьеры, скептические метранпажи, опаздывающие хроникеры, взлохмаченные редактора – все это не из теперешней жизни, а из старых анекдотов, придуманных самими журналистами. Истинная жизнь газеты нашего времени тяжела, скучна, однообразна; день ото дня ничем не отличается, если не считать газетного номера с какой-нибудь смешной или, наоборот, тяжелой ошибкой. А будни серы! Газета распланирована на два-три номера вперед, заведомо известно, например, что в среду пойдет материал на морально-этическую тему, в субботу газета расскажет о народных промыслах или художественной самодеятельности, в воскресном номере появится фельетон.
   – Скукотища здесь у вас кромешная! – сказал я и театрально длинно зевнул. – Закисаете, товарищи, понемножку закисаете?
   Четыре серых тетради лежали в моем портфеле, на бумаге в клеточку было все, чтобы чувствовать себя сильным, и я мог слегка поддразнить Вальку Грачева, и без того убежденного в том, что фокус с Соснами разыгран с далеко идущими целями; только он никак не мог понять, для чего мне надо было удаляться, когда по его логике нужно, наоборот, приближаться к месту, где скоро начнется раздача слонов. Мне вчера, например, по домашнему телефону сказали:
   – Иванов уходит на пенсию!
   Звонила, естественно, Нина Горбатко, сведения она, естественно, получила от неизвестного человека, и предназначались они только мне. Моему возникновению в городе и голосу Нина чрезвычайно обрадовалась, рассказала ворох новостей, сообщила, что дядя без меня проигрался в преферанс и вообще был не в духе.
   – К Прибытковым на вечеринку, – смеялась в трубку Нина, – все дамы явились в длинных туалетах… Я? Как всегда – ультра-мини… Со мной перетанцевали все модные женихи. Слушай, может быть, мне выйти замуж? Есть вариант… Фу-ты-ну-ты! Сразу три года в Дании… Госпожа советница!
   Мудрецы утверждают, что нереализованная любовь обращается крайним равнодушием, даже ненавистью. Наши отношения с Ниной оставались чудесными, мало того, они улучшались, и каждый разговор с Ниной давал мне, банально выражаясь, «заряд бодрости». Она умела смотреть на жизнь одновременно и серьезно и шутливо, умудрялась самую сложную проблему расчленить на ряд легких. Мою болезнь она, казалось, совсем выбросила из памяти. «Слушай, может быть, мне выйти замуж?» – и она проделала бы это с равной долей серьезности и несерьезности. Таких людей, как Нина Горбатко, я еще не встречал, подозревал, что она знает о жизни что-то такое, чего никто не знает. Я сказал:
   – Дядя не собирается в субботу играть в преферанс?
   – Ого! И обязательно ждет тебя…
   Она тихо засмеялась в трубку:
   – Знаешь, Иван Иванович никак не может понять, почему ты обиделся на него. Уверяю, в редакторской практике Ивана Ивановича встречались пьющие заместители и вот он… – Мне показалось, что она дразняще высунула язык. – Ты бы должен радоваться, что Иван Иванович подвергает тебя всестороннему изучению. Подвергайся! Терпи! – Она открыто засмеялась. – Ну а пока ты только выиграл.
   – Каким образом?
   – А вот таким… Иван Иванович говорил у Прибытковых, а я подслушала, что ему очень нравится независимость Ваганова и начинает надоедать один осторожный подхалим…
   – Он так и сказал?
   – Он именно так сказал. Держи хвост пистолетом, Никита Ваганов!… Ой, слушай, у Прибытковых женят сына. Мордашка из американского кино, получукчанка, воспитана, как в институте благородных девиц, но мужа обещает держать в руках… Прибытков, к удивлению многих, потирал руки от удовольствия: «Нужен, нужен прилив свежей крови!..» Я не заболтала тебя, Никита?
   Главный редактор «Зари» открыто – жертвуя левой рукой! – назвал осторожным подхалимом Вальку Грачева. Я не испытывал торжества и не буду его испытывать впоследствии, так как точно знал, что из Валентина Ивановича Грачева получился бы хороший редактор газеты, пожалуй, самый лучший, но после меня…
   Газетный бог – это же я, Никита Ваганов!

V

   Может быть, не рождаются цирковыми наездниками или шоферами, но я глубоко убежден, что редакторами крупных газет рождаются. Особый склад мышления, мироощущения, восприятия, чувствования – все это от природы принадлежит человеку, обязанному сделаться редактором. Умирая от коварной болезни, разглядывая пристально прожитое, анализируя каждый свой день и каждый шаг, я заносчиво говорю: «Природа создала меня редактором и не поскупилась при этом!» Это Никита Ваганов в крошечном жизненном явлении умел разглядеть впечатляющую общую картину, это Никита Ваганов выхватывал из жизни проблемы, которые были важны для каждого читателя. Я, как сказал когда-то редактор областной газеты Кузичев, обладал собачьим нюхом на ремесленническую подделку в газете. Любому журналисту известны материалы, в которых правда так ловко смешивается с литературщиной, что материал кажется реальнее реального, – я, Никита Ваганов, безошибочно откладывал такие в сторону. В предвидении событий я, случалось, опережал самые компетентные органы. Наконец, я, Никита Ваганов, до последних дней своих останусь пишущим человеком, не могу не писать, и, по всеобщему признанию, писать хорошо, а ведь это не часто бывает, когда статью о проблемах молодых строителей автомобильного завода подписывает редактор такой могущественной газеты, как «Заря». Я говорил уже, что подлинная жизнь большой газеты скучна, сера и однообразна, – все эти ощущения не относились к Никите Борисовичу Ваганову. До сегодняшнего своего дня я сохранил молодую любовь к запаху типографской краски, с удовольствием развертываю гранку, раскладываю перед собой оттиск полосы – ощущение первозданности не покидает меня при этом; так называемые обязательные материалы я читаю как землепроходческие, как самым увлекательным кроссвордом занимаюсь перестановкой материалов на полосе и среди полос; особое удовольствие доставляет мне придумывание заголовков, и эта работа – работа в радость! – дает превосходный результат. Я никогда не уставал править материалы, всегда умудрялся находить наиболее короткие, но емкие формулировки, не искажая ни стиль автора, ни его мысль, мне удавалось выжимать максимум с такой тесной газетной площади… Не спешите, вы скоро поймете, отчего автор поет себе панегирик! Потерпите… Итак, господь бог, если он существует, запроектировал и создал меня главным редактором или просто редактором, но отчего тогда мне приходилось тратить столько сил, чтобы занять принадлежащее мне по праву рождения место? Почему я должен терзаться сомнениями, сверять свои поступки с так называемой совестью, если мне богом предназначено высокое положение в газете? Концы с концами не связывались, не сходились…
* * *
   Позже я спокойно и отчужденно пойму, что пугало меня тогда: непредвиденность действия четырех тетрадей. Как должен был поступить я, член редколлегии по принципу справедливости? Элементарно! Доложить о моих изысканиях редакционной коллегии, так сказать, в рабочем порядке рассмотреть серьезнейшие недостатки в работе газеты, чтобы – путь критики и самокритики – общими усилиями вернуть «Зарю» на истинные рельсы. Как все кажется просто! А вот живет на земле Иван Иванович Иванов, человек проработавший редактором «Зари» около восемнадцати лет, имеющий незамутненный славный послужной список. И вот – взрыв, катаклизм, катастрофа, иначе не назовешь то действие, которое должны произвести на руководящие органы четыре тетради.
   Зачем я разыграл утомленного труженика, зачем взял семь годовых подшивок газеты, какого черта поехал в треклятые Сосны? Мое искреннее и безупречно преданное служение «Заре», наконец, – об этом надо сказать прямо, – мои связи и мой авторитет в руководящих органах медленно, но совершенно верно вели меня на пост главного редактора «Зари» – чего мне не хватало?! О Никите Ваганове как о самом вероятном редакторе газеты «Заря» говорили давно и упорно на всех уровнях. Кто меня взял за шкирку и потащил в Сосны? Наконец, нужно это понимать, в четырех тетрадях лежал порядочный заряд динамита и против заместителя главного редактора по вопросам промышленности Никиты Борисовича Ваганова. Я хватался за голову, когда ловил самого себя на материалах, необходимых газете, как прошлогодний снег, я краснел, когда находил две зеркально подобных статьи…
   … Словечко «конформист», печать «прагматик» преследовали меня из десятилетия в десятилетие, и в эти месяцы, умирая, я стараюсь найти повод к своему поведению в той или иной обстановке, я хочу иметь право знать, где я – настоящий, где я – ненастоящий, где я – это я, где вместо меня – сумма обстоятельств. Можно свободно подвесить меня за ноги в эпизоде с Егором Тимошиным и четвертовать за тетради из Сосен, но я вызвал к себе огромное уважение Ивана Ивановича, покинув его дачу даже без «до свидания!». Если конформист – состояние, черта характера, то что это – вся моя жизнь? Если бы вы знали, как хочется наконец понять самого себя!.. Я вызвал Покровова, вяло сказал: