Страница:
Когда опустела площадь, Гибреас вновь присоединился к Управде и Евстахии, помазанным тайным Базилевсу и Августе жениху и невесте, вместе с Виглиницей восславляемым звуками органов, фимиамом, гимнами, сиянием множества свечей. И совершалось как бы обоготворение Добра, утверждение Империи Востока, которая возрождалась Святой Пречистой, замкнувшейся от внешнего мира.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
II
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Склерена, супруга анагноста Склероса, весело показалась на пороге двери, выходившей на небольшую, обнесенную прочной кирпичной стеной терассу-гелиэкон, с которой открывался вид на Золотой Рог и спокойные высоты берега Фракийского с белеющими очертаниями монастырских куполов и сводов, озаренных светом дня. Висел сильный зной; хлопали в заливе паруса и раздавались шаги спафариев, ходивших вокруг крепостных стен или на узких площадках башен. Слышалось биение симандр и шум толпы, отзвуки лениво деятельной жизни предместья, доносилась музыка натянутых струн оттуда, где варвары прилепляли гнезда своих шатров к подножью наружных стен.
Гелиэкон прижимался к ротонде Святой Пречистой настолько высоко, что с одной стороны его в просвет трансепта виднелись вдали Святая Премудрость, купола Великого Дворца, эллиптический размах Ипподрома, на котором застыли точки статуй, белые – мраморных и темные – бронзовых. Вьющиеся растения зеленели на этой стороне, выходя из деревянного открытого ящика; тыквы расстилали свои широкие мохнатые листья, вытягивались до деревянных перекладин, на которых ослепительное солнце сушило белье и которые изображали окно, оживляя гелиэкон. На одном конце его подымалось заграждение выше человеческого роста, которое отделяло сад, откуда доносились то гимн Иисусу, то моление Приснодеве, но главным образом – ругательства, произносимые голосом, явно выдававшим Иоанна.
– Я назвал тебя Богомерзким, а теперь дам тебе еще имя Жеребца. Замолчи, или тебя примут за Константина V, порази его Теос!
В ответ послышался страшный рев осла, которого Иоанн вел на пажить в монастырский сад. Палочные удары посыпались на ненавистную спину, и гневный грубый голос Иоанна кричал:
– Для чего ревешь ты? Зачем прерываешь меня? Я окрестил тебя Богомерзким, но прибавлю еще прозвище Жеребца, и ты уподобишься Константину V, который есть исчадие Гадеса.
Склерена снимала одежды, горячие, чистые, бросала их к своим ногам, едва прикрытым острыми сандалиями, скудная кожа которых, плохо дубленая и окрашенная в зеленый цвет, расшита была золотою канителью. Склерена была опрятного вида: полная, смуглая, с крепкой шеей, низким лбом и волосами, прикрытыми ярко-желтой тканью. Наружность ее довершали короткий нос, короткий подбородок и большие, искристые, живые глаза – дружелюбно смеющиеся и приветливые глаза честной женщины. Появился двухлетний ребенок с вытянутыми вперед ручонками, в восторге переступавший своими нетвердыми ногами, одетый в подобие рубашки, прикрывавшей его, с голыми руками и ногами. За ним другой, немного старше трех лет, третий – четырех-пяти. Показались еще две шести-восьмилетних девочки с развевающимися волосами, у одной – рыжими, у другой – черными; и, наконец, старшие, возраст которых колебался между четырнадцатью и девятью. Восемь гибких, чарующих, почти прелестных созданий окружили Склерену, олицетворяя ступени, связующие юность и младенчество. Самый младший цеплялся за широкую робу византийки. Старшие девочки, снимая белье, складывали его в белые кучи, которые тотчас же уносили дети поменьше. Все смеялись, оживленные благостным дыханием юности, а мать уперлась руками в крепкие бока и поворачивалась то к одному, то к другому с назиданиями, переходившими в дружескую ласку.
– Смирно, дети, не шумите. Не смущайте покоя царственной Виглиницы и не тревожьте своими играми непорочную Евстахию. Тише, Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева!
Все они: младший Зосима, мальчики Акапий, Кир и Николай, девочки, – из которых две старшие уже почти женщины, – Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева ходили на цыпочках, с явным выражением почтения, казавшимся смешным. Легким причмокиванием губ Анфиса успокаивала Зосиму, чутьем понимавшего наставительные замечания Склерены. Даниила дружески, ласково подхватила двух своих братьев – трехлетнего Акапия и четырехлетнего Кира, а десятилетний Николай плечами подталкивал пленительных Феофану и Анфису – одиннадцати и двенадцати лет. Наконец, они исчезли, унося одежды, оставив за собой как бы сияние непрозвучавшего смеха, недосказанных слов, прозрачных, нежно-металлических. С опустевшей террасы яснее обрисовался уклон холма, стены, на которых спафарии роняли сверкающие отблески своего оружия, чисто-голубые воды Золотого Рога, а вдали, на другом конце Византии исполинская Святая Премудрость, уносившаяся ввысь, и купола Великого Дворца, словно обвитые рассеянными облаками и как бы образующие и заслоняющие небесный горизонт.
Нижняя улица, отлогая и узкая, за вымощенной плитами площадью спускалась вниз, упираясь в кусок стены. Неровной линией тянулись низкие грязно-серые дома, днем оживленные яркими пятнами растений, росших до самых крыш, розовых или серых, двигалась беспокойная толпа, торопливо крестясь и творя поклоны перед Святой Пречистой, погружавшей часть улицы в густую тень. В одну из дверей трансепта входили и выходили Православные. Их смиренные, жалобные лица отражали смуты по-прежнему бушевавшего иконоборства. Разрушены были все наружные иконы. Вседержители, восседающие на золотых Престолах, Спасители, стоящие с простертою рукою, Приснодевы с челом в сияющих венцах, апостолы с властными жестами, облаченные в голубые и красные одеяния, архангелы и ангелы с пальмовыми ветвями, улетающие в необычные небеса; избранники, пламенно устремляющиеся навстречу пыткам, олицетворяемым демонами, мужами страшного вида, изрыгающими пламя, – все, что обожал и чему поклонялся народ, что неподвижно запечатлелось на стенах монастырей, храмов, часовен, все было сорвано, соскоблено, разрушено. И утратила с этих пор Византия свою сияющую красоту, свой внешний облик, выражавший искусства человеческие, продолжающие жизнь. Она походила на вдову в траурном одеянии, лишенную Добра и глубоко униженную Злом. Слабо звучало в ней пение молитв, и песнопения скорбные и жалобные исходили, казалось, из гробниц; не изливали уже радости, не возносились осаннами и аллилуйями, но уподоблялись напевам смерти, и протекал год как Седмица Страстей. Глазам Православных Иисус и Богоматерь ныне обычно представлялись на остриях тысячи мечей, тысячи раз распинаемые нечестием Константина V и Патриарха с пронзительным голосом, с обрюзглым лицом скопца.
С победным пением развертывались шествия помазанников, и повсюду блестели их золотые одежды, золотые кресты, властные потоки их процессий. Они восхваляли повеление, уничтожавшее иконы, грубыми, крикливыми одобрениями приветствовали Базилевса, рукоплескали Базилевсу, для которого иконоборчество знаменовало лишь политику расы.
Скорбь, переполнявшая византийскую душу, пронзавшая ее лучами тяжелой муки, угасала в недрах святынь, куда не дерзали проникать еще Могущество и Сила. Лишь вне священной черты истребляла символическое искусство христианства власть государственная и патриаршая, но внутри – нет. Там Православным предоставлялась полная свобода молиться иконам, преклоняться перед ними и лобзать писаные существа, существа из мозаики. Здесь обретали они единственное утешение в глубине своих печалей, вливавшееся в них подобно сладостному и крепкому вину и бодрившее их, особливо после усердных молитв, песнопений и дивных речей, которым внимали, исповедуясь, византийки и византийцы.
От Пропонтиды до Золотых Врат, от Золотых Врат до Влахерна, исключая богатые кварталы Святой Премудрости и Великого Дворца, во всех иконопочитающих монастырях, как-то: Калистрата и Дексикрата, Приснодевы и достославного Студита, Всевидящего Ока, Осьмиугольного Креста и святой Параскевы, – всюду держали Православные один совет и предавались единой лишь мечте. На золотом троне, под красным балдахином, грезились им отрок Управда и девственно-непорочная Евстахия, – она крови Феодосия, он крови Юстиниановой, обрученные, чтобы после сочетаться браком во имя веры, которую не будет уже преследовать тогда гнусный Жеребец исаврийский, так нечестиво поддерживаемый высоким духовенством Зла.
– Сыны, сыны во Иисусе! Страдающие братья церкви Добра! Нет, недолго потерпите вы в Великом Дворце презренного Константина V, который воспрещает почитание икон; вы возведете на престол возрожденной Империи Востока славянина Управду и эллинку Евстахию, родом от Феодосия – по дедам ее!
И Православные преклонялись с вдохновленными лицами, и просветление великой радостью как бы сияло на их челе. А голоса исповедников продолжали:
– Приснодева и Иисус, Избранники и Власти, святые и апостолы внушают нам, что он из нечестивого племени исаврийского, исшедшего из Нижней Азии и придавившего землю Византийскую своей пятой. Но отрок Управда и дева Евстахия изгонят племя это, чуждое нашему арийскому, пришедшему из Верхней Азии, и воцарятся племена эллинское и славянское вместо племени исаврийского, из которого происходит гнусный Константин V.
Такие речи горячо приветствовались многочисленными православными людьми белой расы, европейской, арийской, и смутные замыслы крепли в них – мечты о преобладании эллинском и славянском, которое раскинет свои живоносные ветви, и настанет тогда истинная жизнь, расцветет густыми всходами человеческих искусств, социальных символов, деяний божественных, не потускневших через утрату икон, но просветленных в оболочке их.
В душе каждого из них пробуждались одновременно влечения религиозные и племенные, как верно рассчитывал Гибреас.
Склерена видела проходящих по улице Зеленых, очевидно, людей тяжелого ручного труда. Они направлялись с востока и запада и входили в Святую Пречистую, крепкоголовые, стройные, с круглыми локтями и выпяченной вперед грудью, на которой зеленели заветного цвета шарфы. В глубине улиц, как тени, мелькали Голубые, немедленно исчезая, когда устремлялись на них Зеленые, и сейчас же появлялись остроконечные шлемы украшавших кварталы воинов, словно охранявших Голубых.
Жестокий, безобразный, жирный, дряблый человек показывался и исчезал вдали с оплывшей трясущейся головой на сухожилой шее: Великий Папий Дигенис в сопровождении своих Кандидатов. Когда долетал до Зеленых его визгливый голос, они, откликаясь шутками, смехом и угрозами, посылали жесты в сторону Святой Премудрости, которая возносила свой срединный холмоподобный купол, увенчанный сияющим золотым крестом, и восемь остальных, кольцом опоясывающих его глав, выложенных золотом и серебром.
Мелкими шажками снова вошел в гелиэкон Зосима, протянувший вперед ручонки, а также Акапий и Кир, державшие друг друга за полы белых каемчатых рубашек. Они тихо смеялись, обнажая зубы, подобные белизной слоновой кости и жевали что-то вкусное, по-видимому, лакомство, данное пречистой Виглиницей и непорочной Евстахией, и за ними поспешала, крича, Анфиса, а следом за ней Даниила, Феофана и Параскева в сопровождении подпрыгивающего Николая.
– Нет, нет, мы не беспокоили и не тревожили их. Нам сами это сказали пречистая Виглиница и непорочная Евстахия и просят нашу мать, Склерену поверить им!
Они цеплялись за широкую одежду Склерены, которая ни вперед, ни назад не могла ступить, окруженная малюткой Зосимой и другими: Акапием, Киром, Анфисой, Параскевой, Николаем, Даниилой, Феофаной; Агапий и Кир блаженно лакомились. Даниила держала Склерену за руки, Феофана искусно плясала пиррический эллинский танец, а Параскева, отрок Николай и Анфиса ритмически правильно слали ей частые, короткие поцелуи.
– Оставьте, перестаньте или я расскажу вашему отцу, Склеросу, о шалостях, которыми вы докучаете матери вашей, Склерене.
Тогда все они убежали, даже малютка Зосима, которого она хотела оставить при себе. Он переступал, сбиваясь посреди братьев и сестер, покачивая, словно утка, своим коротким туловищем.
Склерена, счастливая, радостная, приветливая, проводила его своим славным взглядом до сводчатой двери, ведшей в ее собственные покои, в которых обитала Виглиница с тех пор, как Святая Пречистая служила убежищем отроку Управде. Он не покидал более монастыря, найдя надежный кров в одной из келий возле Гибреаса, который наставлял его в арийском учении о Добре. У Виглиницы гостьей была сейчас Евстахия, по-прежнему преследуемая презренными розысками Дигениса. Под влиянием этого в ней зародилась трагическая идея беспредельной преданности Управде. Она сочеталась с ее мировоззрением, исполненным живого патриотизма, выходившим за пределы современности, обращенным к будущему, которое, по убеждению ее, принадлежало племенам славянскому и эллинскому, бывшим, по ее понятию, на вершине человечества.
Боязливо слушала ее Виглиница, сидевшая на простой скамье в своих покоях, смежных с комнатой, которую скромно оставили себе Склерос и Склерена.
– Да, сестра жениха моего, который скоро станет моим супругом! Пусть Кандидаты евнуха Дигениса мучают моих дедов, пусть оскорбляют они меня в надежде устрашить. Но я не отвергну Управду! Я не предам Управду, который, как говорит Гибреас, будет плотью плоти моей и кровью моей крови.
Они беседовали о Великом Дворце и о том, как проникнуть туда и, завладев венцом Константина V, сделать тайного Базилевса Управду признанным Самодержцем; Евстахия будет тогда супругой Самодержца, а Виглиница – сестрою Самодержца. И незаметно заговорили, как женщины, наученные горьким опытом, о преждевременной попытке на Ипподроме, которая окончилась поражением Зеленых, пленением и пыткой Сепеоса.
– Восстание было плохо подготовлено. Константин V проведал о нем, и Сепеос, увы! – доблестный Сепеос поплатился за всех! Где он, мученик? Наверно, тиран вверг его в Нумеры с выколотым глазом, отсеченными кистью и ступней.
– Если только он не убил его после изувеченья, – возразила Виглиница, растроганная именем Сепеоса даже теперь, год спустя после его казни.
Евстахия удовлетворенно обсуждала те средства, которые обеспечив победу, вознесут всех их в Великий Дворец и, извергнув иконоборчество, принесут торжество иконопочитания. Она говорила о Гибреасе, который вновь созидал заговор, действуя на этот раз с изумительным искусством, силой, обдуманностью, в тиши своей игуменской кельи, погруженный в отыскание гремучего огня.
– Когда, превращенный в порошок, он разразится и сокрушит преграды, то мы достигнем могущества и силы и в Добре возродим Империю Востока. О, этот Гибреас… Он одушевил и теперь по-прежнему одушевляет все своим дыханием! Разве не он вручил мне красную лилию – символ нашей будущей империи Добра, разве не он внушил мне мысль сочетать кровь мою с кровью брата твоего? Случилось это тому назад два года, в день исповеди. И как раз Сепеос явился с Гараиви и Солибасом на собрание Зеленых, где братья деда моего Аргирия пререкались о венце, которого не получить им никогда, и повторил слова Гибреаса. Так же высказался Гараиви и так же Солибас. С того дня я поняла свое предназначение – преисполниться любовью к Управде и верой в православие.
Нахмурив брови, Виглиница медленно произнесла:
– Почему только ты? Или во мне не кровь Юстиниана, и, как ты, не могу я разве помочь возрождению Империи Востока?
– Да, но ты только наследница брата твоего или детей брата, которые будут моими детьми, – ответила, следуя чудесно восставшему в ней предвидению, Евстахия. – И лишь если бесплоден будет брак наш, сможешь унаследовать ты и после тебя потомство твое от тобою любимого человека.
– Я полюбила бы Сепеоса, – воскликнула быстро Виглиница, и дрожащая вставала, садилась. Подперла кулаком полный, круглый белый подбородок, в колено уперлась согнутым локтем, выставила вперед ногу. Сияла спокойной, сильной красотой. До пояса спускались рыжеватые волосы, поддерживаемые повязкой, и на белом веснушчатом лице с широким носом светились варварские голубые животные глаза. С нежным состраданием проговорила Евстахия:
– Сепеос был бы с нами, если бы они не пленили его и, в награду за свою доблесть, без сомнения, мог сделаться твоим супругом! Как и Гараиви, если б его не заточили за убийство Гераиска; как и Солибас, если бы тиран не лишил его рук!
– Ах, Гараиви! Ах, Солибас!
Виглиница повторила их имена и, помолчав, молвила, чтобы еще раз насладиться воспоминанием о Сепеосе:
– Как он страдал! У меня темнеет в глазах, когда я вспоминаю об этой казни.
Незаметно свелась беседа к одному, как если бы обеих, несмотря на несхожесть их, одновременно осенила та же мысль.
– Тайное помазание полезно. Но, чтобы сделался истинным Базилевсом Управда, который, следуя арийскому учению Гибреаса, хочет жизни, воплощаемой почитанием икон и искусствами человеческими, и восторжествовали ненавидящие Зло и поклоняющиеся Добру племена эллинское и славянское, – необходимо всенародное помазание во Святой Премудрости и властвование в Великом Дворце с его воинами и знамениями силы и могущества!
Они не скрывали своего нарочитого властолюбия. Евстахия хранила превосходство разума, которое смутно страшило Виглиницу, нисколько не скрывавшую своего желания быть прямой наследницей Базилевса непосредственно или в лице детей своих от предполагаемого супруга, потомство которого унаследует, таким образом, престол. Постепенно раскрывались в ней эти алчные стремления, и она жадно лелеяла их.
Евстахия соглашалась, что Управде учение Гибреаса, само по себе, как он постигал его, дороже порфиры и венца.
Виглиница тогда воодушевилась:
– Внуку Самодержца приличествует кровь мужчины, а он холоден, словно лишенный мужественности.
– Это правда, но душа его вспыхнет огнем моей веры в православие, которая исполнена любви к нему!
Слово «любовь» Евстахия произносила с девственным целомудрием, не думая о конкретности плотского союза, от которого родится поколение, предназначенное сиять для Добра, ниспровергнуть Зло в лице неверных, нечестивцев, инакомыслящих и апостатов и восстановить почитание икон, низверженных Константином V в союзе с оскопленным Патриархом. Затем прибавила, охваченная неустрашимым патриотизмом, жаждущая действовать ради превосходства племени своего предка вкупе с племенем жениха:
– И наконец, не все ли равно! Брат твой Управда предоставит мне действовать в Кафизме и в Золотом Триклинии; я буду вдохновлять его веления, внушать ему деяния, единственно помышляя о предназначении потомков наших служить царству Добра и иконопочитанию, воздвигнутому моею верой православною, в которую воплотится моя к нему любовь!
Гелиэкон прижимался к ротонде Святой Пречистой настолько высоко, что с одной стороны его в просвет трансепта виднелись вдали Святая Премудрость, купола Великого Дворца, эллиптический размах Ипподрома, на котором застыли точки статуй, белые – мраморных и темные – бронзовых. Вьющиеся растения зеленели на этой стороне, выходя из деревянного открытого ящика; тыквы расстилали свои широкие мохнатые листья, вытягивались до деревянных перекладин, на которых ослепительное солнце сушило белье и которые изображали окно, оживляя гелиэкон. На одном конце его подымалось заграждение выше человеческого роста, которое отделяло сад, откуда доносились то гимн Иисусу, то моление Приснодеве, но главным образом – ругательства, произносимые голосом, явно выдававшим Иоанна.
– Я назвал тебя Богомерзким, а теперь дам тебе еще имя Жеребца. Замолчи, или тебя примут за Константина V, порази его Теос!
В ответ послышался страшный рев осла, которого Иоанн вел на пажить в монастырский сад. Палочные удары посыпались на ненавистную спину, и гневный грубый голос Иоанна кричал:
– Для чего ревешь ты? Зачем прерываешь меня? Я окрестил тебя Богомерзким, но прибавлю еще прозвище Жеребца, и ты уподобишься Константину V, который есть исчадие Гадеса.
Склерена снимала одежды, горячие, чистые, бросала их к своим ногам, едва прикрытым острыми сандалиями, скудная кожа которых, плохо дубленая и окрашенная в зеленый цвет, расшита была золотою канителью. Склерена была опрятного вида: полная, смуглая, с крепкой шеей, низким лбом и волосами, прикрытыми ярко-желтой тканью. Наружность ее довершали короткий нос, короткий подбородок и большие, искристые, живые глаза – дружелюбно смеющиеся и приветливые глаза честной женщины. Появился двухлетний ребенок с вытянутыми вперед ручонками, в восторге переступавший своими нетвердыми ногами, одетый в подобие рубашки, прикрывавшей его, с голыми руками и ногами. За ним другой, немного старше трех лет, третий – четырех-пяти. Показались еще две шести-восьмилетних девочки с развевающимися волосами, у одной – рыжими, у другой – черными; и, наконец, старшие, возраст которых колебался между четырнадцатью и девятью. Восемь гибких, чарующих, почти прелестных созданий окружили Склерену, олицетворяя ступени, связующие юность и младенчество. Самый младший цеплялся за широкую робу византийки. Старшие девочки, снимая белье, складывали его в белые кучи, которые тотчас же уносили дети поменьше. Все смеялись, оживленные благостным дыханием юности, а мать уперлась руками в крепкие бока и поворачивалась то к одному, то к другому с назиданиями, переходившими в дружескую ласку.
– Смирно, дети, не шумите. Не смущайте покоя царственной Виглиницы и не тревожьте своими играми непорочную Евстахию. Тише, Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева!
Все они: младший Зосима, мальчики Акапий, Кир и Николай, девочки, – из которых две старшие уже почти женщины, – Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева ходили на цыпочках, с явным выражением почтения, казавшимся смешным. Легким причмокиванием губ Анфиса успокаивала Зосиму, чутьем понимавшего наставительные замечания Склерены. Даниила дружески, ласково подхватила двух своих братьев – трехлетнего Акапия и четырехлетнего Кира, а десятилетний Николай плечами подталкивал пленительных Феофану и Анфису – одиннадцати и двенадцати лет. Наконец, они исчезли, унося одежды, оставив за собой как бы сияние непрозвучавшего смеха, недосказанных слов, прозрачных, нежно-металлических. С опустевшей террасы яснее обрисовался уклон холма, стены, на которых спафарии роняли сверкающие отблески своего оружия, чисто-голубые воды Золотого Рога, а вдали, на другом конце Византии исполинская Святая Премудрость, уносившаяся ввысь, и купола Великого Дворца, словно обвитые рассеянными облаками и как бы образующие и заслоняющие небесный горизонт.
Нижняя улица, отлогая и узкая, за вымощенной плитами площадью спускалась вниз, упираясь в кусок стены. Неровной линией тянулись низкие грязно-серые дома, днем оживленные яркими пятнами растений, росших до самых крыш, розовых или серых, двигалась беспокойная толпа, торопливо крестясь и творя поклоны перед Святой Пречистой, погружавшей часть улицы в густую тень. В одну из дверей трансепта входили и выходили Православные. Их смиренные, жалобные лица отражали смуты по-прежнему бушевавшего иконоборства. Разрушены были все наружные иконы. Вседержители, восседающие на золотых Престолах, Спасители, стоящие с простертою рукою, Приснодевы с челом в сияющих венцах, апостолы с властными жестами, облаченные в голубые и красные одеяния, архангелы и ангелы с пальмовыми ветвями, улетающие в необычные небеса; избранники, пламенно устремляющиеся навстречу пыткам, олицетворяемым демонами, мужами страшного вида, изрыгающими пламя, – все, что обожал и чему поклонялся народ, что неподвижно запечатлелось на стенах монастырей, храмов, часовен, все было сорвано, соскоблено, разрушено. И утратила с этих пор Византия свою сияющую красоту, свой внешний облик, выражавший искусства человеческие, продолжающие жизнь. Она походила на вдову в траурном одеянии, лишенную Добра и глубоко униженную Злом. Слабо звучало в ней пение молитв, и песнопения скорбные и жалобные исходили, казалось, из гробниц; не изливали уже радости, не возносились осаннами и аллилуйями, но уподоблялись напевам смерти, и протекал год как Седмица Страстей. Глазам Православных Иисус и Богоматерь ныне обычно представлялись на остриях тысячи мечей, тысячи раз распинаемые нечестием Константина V и Патриарха с пронзительным голосом, с обрюзглым лицом скопца.
С победным пением развертывались шествия помазанников, и повсюду блестели их золотые одежды, золотые кресты, властные потоки их процессий. Они восхваляли повеление, уничтожавшее иконы, грубыми, крикливыми одобрениями приветствовали Базилевса, рукоплескали Базилевсу, для которого иконоборчество знаменовало лишь политику расы.
Скорбь, переполнявшая византийскую душу, пронзавшая ее лучами тяжелой муки, угасала в недрах святынь, куда не дерзали проникать еще Могущество и Сила. Лишь вне священной черты истребляла символическое искусство христианства власть государственная и патриаршая, но внутри – нет. Там Православным предоставлялась полная свобода молиться иконам, преклоняться перед ними и лобзать писаные существа, существа из мозаики. Здесь обретали они единственное утешение в глубине своих печалей, вливавшееся в них подобно сладостному и крепкому вину и бодрившее их, особливо после усердных молитв, песнопений и дивных речей, которым внимали, исповедуясь, византийки и византийцы.
От Пропонтиды до Золотых Врат, от Золотых Врат до Влахерна, исключая богатые кварталы Святой Премудрости и Великого Дворца, во всех иконопочитающих монастырях, как-то: Калистрата и Дексикрата, Приснодевы и достославного Студита, Всевидящего Ока, Осьмиугольного Креста и святой Параскевы, – всюду держали Православные один совет и предавались единой лишь мечте. На золотом троне, под красным балдахином, грезились им отрок Управда и девственно-непорочная Евстахия, – она крови Феодосия, он крови Юстиниановой, обрученные, чтобы после сочетаться браком во имя веры, которую не будет уже преследовать тогда гнусный Жеребец исаврийский, так нечестиво поддерживаемый высоким духовенством Зла.
– Сыны, сыны во Иисусе! Страдающие братья церкви Добра! Нет, недолго потерпите вы в Великом Дворце презренного Константина V, который воспрещает почитание икон; вы возведете на престол возрожденной Империи Востока славянина Управду и эллинку Евстахию, родом от Феодосия – по дедам ее!
И Православные преклонялись с вдохновленными лицами, и просветление великой радостью как бы сияло на их челе. А голоса исповедников продолжали:
– Приснодева и Иисус, Избранники и Власти, святые и апостолы внушают нам, что он из нечестивого племени исаврийского, исшедшего из Нижней Азии и придавившего землю Византийскую своей пятой. Но отрок Управда и дева Евстахия изгонят племя это, чуждое нашему арийскому, пришедшему из Верхней Азии, и воцарятся племена эллинское и славянское вместо племени исаврийского, из которого происходит гнусный Константин V.
Такие речи горячо приветствовались многочисленными православными людьми белой расы, европейской, арийской, и смутные замыслы крепли в них – мечты о преобладании эллинском и славянском, которое раскинет свои живоносные ветви, и настанет тогда истинная жизнь, расцветет густыми всходами человеческих искусств, социальных символов, деяний божественных, не потускневших через утрату икон, но просветленных в оболочке их.
В душе каждого из них пробуждались одновременно влечения религиозные и племенные, как верно рассчитывал Гибреас.
Склерена видела проходящих по улице Зеленых, очевидно, людей тяжелого ручного труда. Они направлялись с востока и запада и входили в Святую Пречистую, крепкоголовые, стройные, с круглыми локтями и выпяченной вперед грудью, на которой зеленели заветного цвета шарфы. В глубине улиц, как тени, мелькали Голубые, немедленно исчезая, когда устремлялись на них Зеленые, и сейчас же появлялись остроконечные шлемы украшавших кварталы воинов, словно охранявших Голубых.
Жестокий, безобразный, жирный, дряблый человек показывался и исчезал вдали с оплывшей трясущейся головой на сухожилой шее: Великий Папий Дигенис в сопровождении своих Кандидатов. Когда долетал до Зеленых его визгливый голос, они, откликаясь шутками, смехом и угрозами, посылали жесты в сторону Святой Премудрости, которая возносила свой срединный холмоподобный купол, увенчанный сияющим золотым крестом, и восемь остальных, кольцом опоясывающих его глав, выложенных золотом и серебром.
Мелкими шажками снова вошел в гелиэкон Зосима, протянувший вперед ручонки, а также Акапий и Кир, державшие друг друга за полы белых каемчатых рубашек. Они тихо смеялись, обнажая зубы, подобные белизной слоновой кости и жевали что-то вкусное, по-видимому, лакомство, данное пречистой Виглиницей и непорочной Евстахией, и за ними поспешала, крича, Анфиса, а следом за ней Даниила, Феофана и Параскева в сопровождении подпрыгивающего Николая.
– Нет, нет, мы не беспокоили и не тревожили их. Нам сами это сказали пречистая Виглиница и непорочная Евстахия и просят нашу мать, Склерену поверить им!
Они цеплялись за широкую одежду Склерены, которая ни вперед, ни назад не могла ступить, окруженная малюткой Зосимой и другими: Акапием, Киром, Анфисой, Параскевой, Николаем, Даниилой, Феофаной; Агапий и Кир блаженно лакомились. Даниила держала Склерену за руки, Феофана искусно плясала пиррический эллинский танец, а Параскева, отрок Николай и Анфиса ритмически правильно слали ей частые, короткие поцелуи.
– Оставьте, перестаньте или я расскажу вашему отцу, Склеросу, о шалостях, которыми вы докучаете матери вашей, Склерене.
Тогда все они убежали, даже малютка Зосима, которого она хотела оставить при себе. Он переступал, сбиваясь посреди братьев и сестер, покачивая, словно утка, своим коротким туловищем.
Склерена, счастливая, радостная, приветливая, проводила его своим славным взглядом до сводчатой двери, ведшей в ее собственные покои, в которых обитала Виглиница с тех пор, как Святая Пречистая служила убежищем отроку Управде. Он не покидал более монастыря, найдя надежный кров в одной из келий возле Гибреаса, который наставлял его в арийском учении о Добре. У Виглиницы гостьей была сейчас Евстахия, по-прежнему преследуемая презренными розысками Дигениса. Под влиянием этого в ней зародилась трагическая идея беспредельной преданности Управде. Она сочеталась с ее мировоззрением, исполненным живого патриотизма, выходившим за пределы современности, обращенным к будущему, которое, по убеждению ее, принадлежало племенам славянскому и эллинскому, бывшим, по ее понятию, на вершине человечества.
Боязливо слушала ее Виглиница, сидевшая на простой скамье в своих покоях, смежных с комнатой, которую скромно оставили себе Склерос и Склерена.
– Да, сестра жениха моего, который скоро станет моим супругом! Пусть Кандидаты евнуха Дигениса мучают моих дедов, пусть оскорбляют они меня в надежде устрашить. Но я не отвергну Управду! Я не предам Управду, который, как говорит Гибреас, будет плотью плоти моей и кровью моей крови.
Они беседовали о Великом Дворце и о том, как проникнуть туда и, завладев венцом Константина V, сделать тайного Базилевса Управду признанным Самодержцем; Евстахия будет тогда супругой Самодержца, а Виглиница – сестрою Самодержца. И незаметно заговорили, как женщины, наученные горьким опытом, о преждевременной попытке на Ипподроме, которая окончилась поражением Зеленых, пленением и пыткой Сепеоса.
– Восстание было плохо подготовлено. Константин V проведал о нем, и Сепеос, увы! – доблестный Сепеос поплатился за всех! Где он, мученик? Наверно, тиран вверг его в Нумеры с выколотым глазом, отсеченными кистью и ступней.
– Если только он не убил его после изувеченья, – возразила Виглиница, растроганная именем Сепеоса даже теперь, год спустя после его казни.
Евстахия удовлетворенно обсуждала те средства, которые обеспечив победу, вознесут всех их в Великий Дворец и, извергнув иконоборчество, принесут торжество иконопочитания. Она говорила о Гибреасе, который вновь созидал заговор, действуя на этот раз с изумительным искусством, силой, обдуманностью, в тиши своей игуменской кельи, погруженный в отыскание гремучего огня.
– Когда, превращенный в порошок, он разразится и сокрушит преграды, то мы достигнем могущества и силы и в Добре возродим Империю Востока. О, этот Гибреас… Он одушевил и теперь по-прежнему одушевляет все своим дыханием! Разве не он вручил мне красную лилию – символ нашей будущей империи Добра, разве не он внушил мне мысль сочетать кровь мою с кровью брата твоего? Случилось это тому назад два года, в день исповеди. И как раз Сепеос явился с Гараиви и Солибасом на собрание Зеленых, где братья деда моего Аргирия пререкались о венце, которого не получить им никогда, и повторил слова Гибреаса. Так же высказался Гараиви и так же Солибас. С того дня я поняла свое предназначение – преисполниться любовью к Управде и верой в православие.
Нахмурив брови, Виглиница медленно произнесла:
– Почему только ты? Или во мне не кровь Юстиниана, и, как ты, не могу я разве помочь возрождению Империи Востока?
– Да, но ты только наследница брата твоего или детей брата, которые будут моими детьми, – ответила, следуя чудесно восставшему в ней предвидению, Евстахия. – И лишь если бесплоден будет брак наш, сможешь унаследовать ты и после тебя потомство твое от тобою любимого человека.
– Я полюбила бы Сепеоса, – воскликнула быстро Виглиница, и дрожащая вставала, садилась. Подперла кулаком полный, круглый белый подбородок, в колено уперлась согнутым локтем, выставила вперед ногу. Сияла спокойной, сильной красотой. До пояса спускались рыжеватые волосы, поддерживаемые повязкой, и на белом веснушчатом лице с широким носом светились варварские голубые животные глаза. С нежным состраданием проговорила Евстахия:
– Сепеос был бы с нами, если бы они не пленили его и, в награду за свою доблесть, без сомнения, мог сделаться твоим супругом! Как и Гараиви, если б его не заточили за убийство Гераиска; как и Солибас, если бы тиран не лишил его рук!
– Ах, Гараиви! Ах, Солибас!
Виглиница повторила их имена и, помолчав, молвила, чтобы еще раз насладиться воспоминанием о Сепеосе:
– Как он страдал! У меня темнеет в глазах, когда я вспоминаю об этой казни.
Незаметно свелась беседа к одному, как если бы обеих, несмотря на несхожесть их, одновременно осенила та же мысль.
– Тайное помазание полезно. Но, чтобы сделался истинным Базилевсом Управда, который, следуя арийскому учению Гибреаса, хочет жизни, воплощаемой почитанием икон и искусствами человеческими, и восторжествовали ненавидящие Зло и поклоняющиеся Добру племена эллинское и славянское, – необходимо всенародное помазание во Святой Премудрости и властвование в Великом Дворце с его воинами и знамениями силы и могущества!
Они не скрывали своего нарочитого властолюбия. Евстахия хранила превосходство разума, которое смутно страшило Виглиницу, нисколько не скрывавшую своего желания быть прямой наследницей Базилевса непосредственно или в лице детей своих от предполагаемого супруга, потомство которого унаследует, таким образом, престол. Постепенно раскрывались в ней эти алчные стремления, и она жадно лелеяла их.
Евстахия соглашалась, что Управде учение Гибреаса, само по себе, как он постигал его, дороже порфиры и венца.
Виглиница тогда воодушевилась:
– Внуку Самодержца приличествует кровь мужчины, а он холоден, словно лишенный мужественности.
– Это правда, но душа его вспыхнет огнем моей веры в православие, которая исполнена любви к нему!
Слово «любовь» Евстахия произносила с девственным целомудрием, не думая о конкретности плотского союза, от которого родится поколение, предназначенное сиять для Добра, ниспровергнуть Зло в лице неверных, нечестивцев, инакомыслящих и апостатов и восстановить почитание икон, низверженных Константином V в союзе с оскопленным Патриархом. Затем прибавила, охваченная неустрашимым патриотизмом, жаждущая действовать ради превосходства племени своего предка вкупе с племенем жениха:
– И наконец, не все ли равно! Брат твой Управда предоставит мне действовать в Кафизме и в Золотом Триклинии; я буду вдохновлять его веления, внушать ему деяния, единственно помышляя о предназначении потомков наших служить царству Добра и иконопочитанию, воздвигнутому моею верой православною, в которую воплотится моя к нему любовь!
II
Евстахия удалялась, несомая на седалище из слоновой кости, одетая в роскошные ткани, открывавшие лишь ее свежее розовое лицо с глазами пылкими, прозрачными и откровенными, кисти рук, придерживавших края одежды на груди, которая округлялась в ее распускающейся юности, – и красные башмаки, на которых резвились серебряные аисты. Она пересекла трансепт Святой Пречистой и часть ее наоса, в котором таинственно трубили в свете, падавшем сквозь стекла, четыре ангела сводов, и спустилась на площадь, выложенную плитами, погруженную в сиянье дня. На горизонте силуэт Святой Премудрости воздымался, исполинский и тяжелый, казалось, давивший задыхавшуюся Византию; все так же громоздкий и словно непоколебимый, раскидывался Великий Дворец с окружающей его стеной, к которой примыкал своей восточной стороной Ипподром; очерчивались многочисленные купола дворца, его отмеченные темно-зелеными пятнами сады. Святая Пречистая как бы презирала их с высоты холма, надменная не силой и жестокостью своих внешних очертаний, но стройностью линий, смелостью просветов, художественным смешением розовых и серых полос уходящего ввысь мрамора и, главное, куполом, в небе круглящимся, с цепью окон, которые пронзало сияющее солнце.
Евстахия следовала к Лихосу, несомая двумя слугами, глухонемыми евнухами в зеленых одеждах. Несомненно, Константин V не боялся и никогда не тревожил ее; по временам лишь показывалась качающаяся голова Дигениса, сопровождаемого Кандидатами с золотыми мечами и секирами, сейчас же исчезавшими при неожиданном появлении Зеленых, охранявших ее, следуя тайному приказу, который исходил, как догадывалась Евстахия, от Гибреаса.
Посещения эти, которые предпринимала каждое утро Евстахия, подкрепляли и обновляли ее силы, устремленные на завоевание Империи Востока. Но этих сил не чувствовала она в Управде, по-видимому, лишенном их, по крайней мере, в отношении борьбы, битв, кровавых столкновений, насильственного овладения венцом. Но, выказывая себя равнодушным к вооруженному насилию, сильнее прежнего увлекался он церковной святостью православия, умиротворяющей красотой монастырей, живительным сиянием храмов, внутри которых в озарении свечей окруженные своими ликами выступали молящие Приснодевы и сладчайшие Иисусы на золотом фоне, на красочном фоне, на мозаичном фоне, – без числа. И как на перегное пробивается обильная растительность, так и в нем укоренялись мощные влечения; не слабее, чем у Евстахии, они развивались лишь совсем иным путем.
Она вернулась во Дворец у Лихоса, поднялась на своем незыблемом седалище по лестнице, ведущей в залу с куполом, где когда-то принимали слепцы Зеленых. Следуя настойчивым приглашениям, подкрепленным данными некоторым из них обещаниями, они сегодня также сошлись все; восседал Солибас, обративший свое неподвижное красное лицо к Зеленым, число которых, бесспорно, увеличилось в Византии, где только их и видно было, как в предместьях, так и внутри города. Они ничуть не скрывались, говорили в полный голос, громко осыпали ругательствами сановников Константина V, воинов его, когда те строились в гетерии, потрясая своими копьями, секирами, мечами, палицами, шлемами, овальными щитами и чешуйчатыми латами. На византийском небосклоне Зеленые воплощали теперь завесу надежды, являлись противниками, которых трудно было уничтожить; так прочно сплотил и вдохновил их Гибреас, значение которого все увеличивалось, хотя игумен все время пребывал у себя в келье, наставляя Управду в арийском учении о Добре и исследуя таинственный огонь, чтобы изыскать его взрывчатую силу.
Евстахия не утомлялась выслушивать пятерых братьев, быть свидетельницей их борьбы, их ревнивых распрей, часто целиком обрушивавшихся на нее. Она тогда жалела и волновалась больше за них, чем за себя. Текла в ней, как и в них, эллинская кровь, через них происходила она от Феодосия, и этого было достаточно, чтобы, связанная с ними узами крови, она любила их, никогда не тяготилась ими, особенно дедом своим Аргирием.
Тот как раз встал; в одной руке он держал ларец, в другой державу; колыхался всем телом, длиннобородый, с открытым ртом и черными впадинами в кровавых глазницах. И жалкий, слабый, с длинной шеей начал плачущим голосом:
– Заклинаю вас, о, Зеленые, взываю к вашей чести: неужели отдадите вы меня на казнь Дигенису, мерзостному евнуху, которого присылает нечестивый Константин V, чтобы исторгнуть у меня душу и жизнь?
Никто не отвечал; Зеленые переглядывались, глубокомысленные, со сжатыми губами; ждали, быть может, когда позволит им заговорить Евстахия. Тогда на помост взошел Критолай в длинной узорчатой одежде, ниспадавшей до ступней его, и визгливо произнес:
– Аргирий жалуется. Но сказал ли он вам, о, Зеленые, что и я пострадал от Дигениса, который бил меня, осыпал пощечинами, плевал в это самое лицо, которое, если б захотели вы, озарялось пурпуром кафизмы!
Все молчали. Евстахия смотрела на Зеленых, которые переглядывались. Онемел даже орган, на котором раньше играл Микага, убитый Кандидатами Дигениса!
– Он пострадал, увы! – Критолай. Он пострадал, увы! – Аргирий! Но что значат перенесенные ими бесчестие в сравнении с моими? Дигенис терзал меня тысячью смертей лишь за то, что не выдал я Управды, бесстыдного отрока, который виною наших бедствий!
Так восклицал Никомах, давясь слюною, горестно икая. А Иоанникий и Асбест, стоя с ларцом и державою, неожиданно воззвали:
– Зеленые, раскройте нам местопребывание Управды. Его нет в нашем дворце, и мы были бы счастливы предать его воинам Константина V, которые тогда перестали бы нас мучить!
Опять воцарилось молчание, загадочное и тяжелое; слепцы сели на свои троны с овальными спинками, воздвигнутые на возвышении, и жалостно оттуда обращались в сторону Зеленых.
Евстахию не тревожили призывы Асбеста и Иоанникия, их пепельные лица; Зеленые наклонялись друг к другу, медленно опускали голову и хмурили брови, но она знала, что они на ее стороне, особенно с тех пор, как она подкупала их сокровищами дедов, отнятыми у слепцов так искусно сотканным заговором.
– Скажите, скажите нам, где живет Управда?
Евстахия следовала к Лихосу, несомая двумя слугами, глухонемыми евнухами в зеленых одеждах. Несомненно, Константин V не боялся и никогда не тревожил ее; по временам лишь показывалась качающаяся голова Дигениса, сопровождаемого Кандидатами с золотыми мечами и секирами, сейчас же исчезавшими при неожиданном появлении Зеленых, охранявших ее, следуя тайному приказу, который исходил, как догадывалась Евстахия, от Гибреаса.
Посещения эти, которые предпринимала каждое утро Евстахия, подкрепляли и обновляли ее силы, устремленные на завоевание Империи Востока. Но этих сил не чувствовала она в Управде, по-видимому, лишенном их, по крайней мере, в отношении борьбы, битв, кровавых столкновений, насильственного овладения венцом. Но, выказывая себя равнодушным к вооруженному насилию, сильнее прежнего увлекался он церковной святостью православия, умиротворяющей красотой монастырей, живительным сиянием храмов, внутри которых в озарении свечей окруженные своими ликами выступали молящие Приснодевы и сладчайшие Иисусы на золотом фоне, на красочном фоне, на мозаичном фоне, – без числа. И как на перегное пробивается обильная растительность, так и в нем укоренялись мощные влечения; не слабее, чем у Евстахии, они развивались лишь совсем иным путем.
Она вернулась во Дворец у Лихоса, поднялась на своем незыблемом седалище по лестнице, ведущей в залу с куполом, где когда-то принимали слепцы Зеленых. Следуя настойчивым приглашениям, подкрепленным данными некоторым из них обещаниями, они сегодня также сошлись все; восседал Солибас, обративший свое неподвижное красное лицо к Зеленым, число которых, бесспорно, увеличилось в Византии, где только их и видно было, как в предместьях, так и внутри города. Они ничуть не скрывались, говорили в полный голос, громко осыпали ругательствами сановников Константина V, воинов его, когда те строились в гетерии, потрясая своими копьями, секирами, мечами, палицами, шлемами, овальными щитами и чешуйчатыми латами. На византийском небосклоне Зеленые воплощали теперь завесу надежды, являлись противниками, которых трудно было уничтожить; так прочно сплотил и вдохновил их Гибреас, значение которого все увеличивалось, хотя игумен все время пребывал у себя в келье, наставляя Управду в арийском учении о Добре и исследуя таинственный огонь, чтобы изыскать его взрывчатую силу.
Евстахия не утомлялась выслушивать пятерых братьев, быть свидетельницей их борьбы, их ревнивых распрей, часто целиком обрушивавшихся на нее. Она тогда жалела и волновалась больше за них, чем за себя. Текла в ней, как и в них, эллинская кровь, через них происходила она от Феодосия, и этого было достаточно, чтобы, связанная с ними узами крови, она любила их, никогда не тяготилась ими, особенно дедом своим Аргирием.
Тот как раз встал; в одной руке он держал ларец, в другой державу; колыхался всем телом, длиннобородый, с открытым ртом и черными впадинами в кровавых глазницах. И жалкий, слабый, с длинной шеей начал плачущим голосом:
– Заклинаю вас, о, Зеленые, взываю к вашей чести: неужели отдадите вы меня на казнь Дигенису, мерзостному евнуху, которого присылает нечестивый Константин V, чтобы исторгнуть у меня душу и жизнь?
Никто не отвечал; Зеленые переглядывались, глубокомысленные, со сжатыми губами; ждали, быть может, когда позволит им заговорить Евстахия. Тогда на помост взошел Критолай в длинной узорчатой одежде, ниспадавшей до ступней его, и визгливо произнес:
– Аргирий жалуется. Но сказал ли он вам, о, Зеленые, что и я пострадал от Дигениса, который бил меня, осыпал пощечинами, плевал в это самое лицо, которое, если б захотели вы, озарялось пурпуром кафизмы!
Все молчали. Евстахия смотрела на Зеленых, которые переглядывались. Онемел даже орган, на котором раньше играл Микага, убитый Кандидатами Дигениса!
– Он пострадал, увы! – Критолай. Он пострадал, увы! – Аргирий! Но что значат перенесенные ими бесчестие в сравнении с моими? Дигенис терзал меня тысячью смертей лишь за то, что не выдал я Управды, бесстыдного отрока, который виною наших бедствий!
Так восклицал Никомах, давясь слюною, горестно икая. А Иоанникий и Асбест, стоя с ларцом и державою, неожиданно воззвали:
– Зеленые, раскройте нам местопребывание Управды. Его нет в нашем дворце, и мы были бы счастливы предать его воинам Константина V, которые тогда перестали бы нас мучить!
Опять воцарилось молчание, загадочное и тяжелое; слепцы сели на свои троны с овальными спинками, воздвигнутые на возвышении, и жалостно оттуда обращались в сторону Зеленых.
Евстахию не тревожили призывы Асбеста и Иоанникия, их пепельные лица; Зеленые наклонялись друг к другу, медленно опускали голову и хмурили брови, но она знала, что они на ее стороне, особенно с тех пор, как она подкупала их сокровищами дедов, отнятыми у слепцов так искусно сотканным заговором.
– Скажите, скажите нам, где живет Управда?