Виглиница ожидала знамений материнства. Знамения не наступали. Тогда прогнала от себя Солибаса, как раньше прогнала Гараиви, Сепеоса. Сделалась подобной разъяренной волчице, спаляемая – дивное дело – не исключительно плотской похотью, но также голосом природы, влекущим к материнству зверей и отвращающим их от бесплодия самцов. В этом находила она смутное оправдание своему поведению, не считала себя виновной против брата. Хранила даже к нему свою давнюю сестрину любовь, которая в нежданных объятиях неодолимо прорывалась иногда сквозь ее жесткость и орошала жаркими слезами его трепещущие пальцы. И все же не могла удержаться, чтобы не тревожить эллинку в ее развивающемся материнстве. Конечно, прямо не признавалась в содеянных опытах зачатия, но почти намекала на это и больше не таила надежды, что захиреет чахлое потомство Управды. Иногда сожалела о Сепеосе, словно питая к нему неизгладимую любовь:
   – Если б не заточили Сепеоса, он не занемог бы недугом, который унес его, и не был бы мертв. Несмотря на увечья его, я вступила бы с ним в брак, и своей могучей кровью он, без сомнения, оплодотворил бы меня. И не досталось бы тебе наследие Юстиниана, но перешло бы ко мне и к потомкам моим, ибо я прямая наследница брата моего, потомству которого не избегнуть неминучей гибели.
   Евстахия слишком любила брата, чтобы резко пререкаться с сестрой, и ответила:
   – Управда долгие годы проживет отцом, и подобно твоей, чиста кровь моя. Или не порадуешься сама ты на ребенка нашего, единоплеменного тебе? Впоследствии соединишься ты с человеком, которого полюбишь, хотя он и не Сепеос, и, забыв свою зависть, пребудешь с нами и сыном нашим в Великом Дворце и полюбишь нас, которые наперекор всему любят тебя и полюбят чад твоих!
   Нежная слезинка увлажнила ее щеки, упругая кожа которых не стала дряблой от беременности. Добрая, любящая, лишь Управду лицезревшая в своенравной Виглинице, которую она превосходила разумом, Евстахия не решилась слишком глубоко заглянуть в эту варварскую душу, она подозревала иногда, что, ревниво домогаясь венца, Виглиница способна отдаться ради собственного оплодотворения, но спешила отогнать эту мысль, считая ее недостойной наставлений, которыми напитал эллинку Гибреас и которые окружавших ее скрепляли добродетелью, честью, самопожертвованием.
   – Уж не думаешь ли ты наперекор законам, установляющим наследование нисходящих по прямой линии от восходящих, что ребенок Управды, твой ребенок будет правомерным владыкой Империи Востока? Наследие часто переходило от отца к сестре его и к ее детям от детей его!
   И Евстахия воскликнула:
   – Иисус! Приснодева! Пусть так, значит, вы это захотите, даже и тогда я восславлю Вас!
   Она не хотела возмущаться, не хотела ни в чем упрекать ее, уверяя себя, что все же любит Виглиница отца, а потому полюбит и ребенка, без сомнения отрока, ибо жадно влеклись помыслы ее к венцу и порфире, неотъемлемым от пола мужеского. Обезоружила ее дружбой, ласками, забвением своих притязаний. И удалилась Евстахия и углубилась во дворце, отягощенная своим материнством. Присоединилась к Управде в крыле дворца, прорезанном многими просветами. Сидя в светлом покое, он почуял ее приход и, простирая руки, поднялся ей навстречу. Она осушила слезы, после беседы с Виглиницей еще увлажнявшие глаза ее. И подвела его к одному из просветов. Голубое небо, прозрачное, глубокое, раскинулось над зеленью садов, а дальше потянулись горизонты Лихоса, очертания домов на узких улицах, храмов, серых дворцов, розовых дворцов, красных дворцов – истинный уголок Византии, причудливый и безмятежный; он не видел, но угадывал дали, чертя в пространстве пальцем:
   – Вот голубое небо, зеленые деревья, текущий Лихое. А вот храмы. И дворцы, и дома. Женщины выступают на террасах, и по улицам расхаживают византийцы, которые больше не могут сносить владычество Зла и провозгласят меня Базилевсом!
   Овладел собой, усмехнулся, провел рукой по округлому чреву стоявшей Евстахии.
   – Не меня, так того, в ком кровь и моя и твоя. Того, кто Добро восстановит вместо Зла с помощью Зеленых против Голубых.
   И задумался, опять поглощенный мыслью о нематериальном Добре в строго сокровенном царствии крови его вкупе с кровью Евстахии.
   – Того, кто из назиданий Гибреаса сотворит святую книгу терзаемого человечества и Империю Востока, богатую человеческими искусствами и гонимом Православии, духовно возродит таинственным царствием племен славянского и эллинского.
   Евстахия смотрела вниз. За садом, сейчас же за Лихосом, короткие улицы протянулись, пожираемые солнцем, и люди появлялись на них и уходили. Все было спокойно до сих пор в этой части города, одинаково удаленной и от Византии кичливо богатой, и от Византии демократической, лепившейся по склонам холмов. Тревожно встрепенулся вдруг прохожий народ и, беспрестанно поворачивая голову, расходился, осеняя себя крестным знамением. Внезапно охваченная странным ужасом, ничего не ответила Управде Евстахия. После ослепления на арене Ипподрома Могущество и Сила не трогали Дворца у Лихоса; но продолжится ли так и впредь?
   И впрямь: Кандидат показался в конце улицы с золотой секирой на плече. Вскоре замелькали еще Кандидаты, а следом за ними Великий Папий, делавший знаки своим серебряным ключом. Чаще прежнего качалась голова его под камилавкой, украшенной пером цапли. И, словно получив приказ чинить новые жестокости, колыхалось перед Евстахией его безволосое, тыквообразное лицо. Оно расплывалось в отдалении, и умалялись Кандидаты. Они исчезли с лязгом оружия, которое лучилось нитями пламенеющего тока.
   – Идем!
   И, схватив Управду за руку, потянула его прочь из этого, столь светлого покоя. Длилось безмолвие, по-прежнему нарушаемое немым прохождением евнухов и шелестящими одеждами слуг, пекшихся о благоустройстве дворца. Тоска нарастала в ней, рожденная неожиданным появлением Дигениса с его Кандидатами. Уже шесть месяцев, как расправило крылья иконоборство, но свирепствовало лишь за стенами ее жилища, напрягая единоборство двух властей: власти Святой Пречистой Животворящей, но тайной, с властью Святой Премудрости, явной, но не опирающейся на мощь души. Казалось, что Константин V удовлетворится, наказав Управду казнью глаз. Но нет! Если бродит вокруг Великий Папий, то это верный признак, что замышляются новые злодейства, надвигаются новые искупления, в которых окончательно погибнет заговор Гибреаса, очистится Империя от крови славянской и крови эллинской и навек обеспечится Злу первенство плодоносное.
   Донесся шум хорошо знакомых шагов, близившихся от дворцового крыла, обитаемого ее дедами, которые шествовали сюда волочащеюся поступью. Резко шелестели одежды их, касаясь стены соседнего покоя, и, ударяясь об нее яростными толчками, ощупывали они свой путь. По-прежнему не ведали они о присутствии Управды и браке его с Евстахией, о Виглинице, Гараиви, Солибасе, о смерти Сепеоса и судьбе восстания. Питали все ту же ненависть к славянину и горько вспоминали Гибреаса во Святой Пречистой на праздновании Брумалиона, когда игумен собственный заговор их на державную власть заменил заговором правнука Юстинианова.
   – Замолчи! Замолчи!
   И, закрыв рукой уста Управды, она остановила готовый сорваться с них крик. Со времени ослепления он не занимался ими, как и все остальные, кроме слуг, приставленных питать и одевать их, блюсти, остерегать. Отчетливо вспоминал их пронзительные жалобы, их желание увидеть его – слепца, подобно им. Очевидно, всех пятерых объяло безмерное волнение, сказывавшееся в свирепых толчках, которыми они ощупывали стену, и, резко цепляясь за нее, вопили:
   – Я! Я – Асбест, предрек Управде, что у него выколют глаза, и вместе с глазами он лишится жизни. Сие и будет, сие и будет!
   – Он встал на пути к Кафизме, помешал мне, Критолаю, достичь ее. Я также предвестил, что он умрет!
   – Не правы Критолай и Асбест, домогаясь Империи, которая наперекор им мне достанется, и наперекор вам, Никомах, Иоанникий, ибо я старший, и мне предназначена Византия по праву рождения!
   – Вопрос не в том, кто из вас завладеет Кафизмой: Аргирий ли, старейший меж нами, или Асбест, Критолай, Никомах. Но удастся ли это вам? – зреет заговор Управды, и не мы, но он будет владыкой Империи Востока!
   – Управда следует внушениям игумена Гибреаса, которому покорна наша Евстахия. Повсюду предатели преграждают мне доступ к сану Базилевса. Но верьте мне, Никомаху, что кара падет на Гибреаса, вместе с Евстахией и Управдой посягнувшего низвергнуть нас с престола, которого не достичь им никогда!
   Они приближались, словно некий голос раскрыл им пребывание Управды. Наконец, распахнув занавес, вторглись в покой, из которого она с Управдой хотела удалиться. И завизжали:
   – Он здесь! Он здесь! К нам, слуги! К нам, евнухи! Мы схватили обманщика Управду. Схватили его. Да погибнет Управда от огня, железа, воды, воздуха. От четырех стихий, которыми он будет сожжен, обезглавлен, утоплен, задушен!
   В них проносились образы мук, которым они хотели предать его. Разобщенные в стяжании престола, они забыли свои усобицы в надежде покарать Управду, предчувствуя, что он здесь, под самыми их скрюченными пальцами, возле длинных, цепляющихся рук.
   – Он здесь, он здесь! Да будет сожжен он, обезглавлен, утоплен и задушен! Да искупит свое преступное стремление лишить нас престола, нас, внуков Феодосия, столь достойных быть Базилевсами не в пример этому лжеотпрыску Юстиниана!
   В необычном наитии устремились они к Евстахии и Управде. Укрывая от них Отрока, она заслонила его собой, и в нее впилась скрюченная рука Аргирия, который нерешительно заговорил:
   – Ты? Ты? Подтверди, что это ты, и мы не причиним тебе зла!
   Он трогал руками ее плечи, безошибочно узнав ее своим прикосновением. Но Иоанникий отстранил ее и яростно оттолкнул от Управды, которого схватили Никомах, Асбест и Критолай, ощупывавшие белокурые волосы, тонкий отроческий стан, голубой сагион и голубые порты голубого шелка. И они завопили:
   – Он! Он! Он в наших руках! Он строил козни с недостойной Евстахией, которая отняла у дела нашего Зеленых, и, отдалив нас от себя, расхитила для своих нужд и для игумена Гибреаса наши сокровища и, без сомнения, сочеталась с обманщиком узами брака. Убьем, убьем его! Пусть будет сожжен Управда, обезглавлен, утоплен и задушен. Подобно нам, ослепнет он, дерзнувший похитить у нас Империю Востока, которая предназначена одним лишь нам!
   И, наугад ударяя, они ударяли друг друга. Но, призывая на помощь, Евстахия вне себя оттолкнула их и увлекла прочь Управду, в слепоте своей не дерзавшего защищаться. Оба они ускользнули, пока сбегались Гараиви, Солибас, евнухи, слуги, даже глубоко взволнованная этими криками Виглиница, в которой пробудилась ее давняя сестрина любовь. Потрясенные, встревоженные, не слыхали Управда с Евстахией отрывистых речей слепцов, изумленно стенавших:
   – Мы прикасались к Евстахии. Она тяжела. Евстахия зачала от Управды, с которым творила блуд. Не благословит Теос брака их, заключенного без нас, брака, который внедрил в нашу эллинскую семью змею славянскую. Но мы умертвим ребенка ее, и, да ведомо будет всем, что не унаследует крови Феодосия отпрыск обманщика-Управды!

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

   Грациозными прыжками, вереницей ворвались в гелиэкон, чуть освещенный занимающимся солнцем, восемь детей Склерены: Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Николай, Анфиса, Параскева, – все выросшие, ставшие сильнее, радостнее, здоровее. Цепь открывал Зосима, а замыкала Параскева, изысканно очерченная, с выпуклостью грудей под светлой туникой. Обольстительный хоровод закружился вскоре вокруг Склерены, которая снимала в этот миг одежды, висевшие на веревках, сохнувшие на вольном солнце. Она обернулась, хотела обратить детей в бегство, слегка похлопывая чистым бельем Зосиму и Акапия, наделяя остальных зарядами материнских пинков. Взявшись за руки, они все заплясали вокруг нее и напевали тонкими голосами, голосами, выдававшими неподдельное веселье:
   – Мать наша Склерена, наша мать Склерена! Мы не дадим ни шагу ей ступить, ни двигаться, ни расстилать белье, ни бить нас, ни журить. Пускай не говорит о наших шалостях отцу Склеросу мать наша Склерена, ибо отец наш Склерос будет ворчать на нас, и мы попеняем это нашей матери Склерене!
   Склерена, наконец, рассмеялась, наскучив раздавать хлопки чистым полотном и чередовать их с залпами пинков. Совсем запертая в кругу восьми своих детей, она едва двигалась с грудой белья на коротких полных руках. Чтобы удалить их, нагрузила всех детей бельем и опустила полную корзину на голову самого неукротимого, Зосимы, который с хохотом забавно потащил ношу, чуть не падая под ее бременем. Вереницей исчезли все они, а она, освобожденная от их присутствия, воскликнула им вслед:
   – Не шумите. Не разбудите державной Виглиницы. Не тревожьте пресветлой Евстахии, супруги слепого тайного Базилевса Управды. Не то укорит вас отец ваш Склерос и перестанет любить вас ваша мать Склерена!
   Оставшись одна, она села на деревянной скамье против стены, отделявшей гелиэкон от сада. И, задрожав, воскликнула, заломив руки, вытянув ноги, вся объятая ужасом:
   – Теос! Иисус! Приснодева! Когда кончится это? Доколе будете вы пронзать мечами мое сердце матери и супруги? Зачем снова хочет Гибреас пребывания здесь Базилевса Управды, пресветлой Евстахии, державной Виглиницы? Разве не накличет опасностей присутствие их супругу моему и детям моим?
   Она замолкла, вслушиваясь в далекие шумы, долетавшие глухими порывами. Смутно доносились вопли из аристократических кварталов, сливаясь с криками ужаса, как бы кровавыми, и гимны радости прерывали, а иногда и вовсе заглушали их – воинские гимны – песнь Акафиста. Издали все это искаженно достигало Святой Пречистой. Впору ли страхи? Всякое видимое гонение иконопочитания угасло после ослепления Управды. Не являли себя иконы во вне, – не столь пылко ратовали сторонники Управды, и смягчился, по-видимому, Константин V, удовлетворенный немощью врагов.
   А теперь затрепетала честная Склерена, и боязливые взоры бросала в сторону Святой Премудрости, воздымавшей в сиянии дня девять своих глав, над которыми в ослепительном солнце сверкал золотой крест, видимый ей в просвет трансепта. Зачем снова превращать Святую Пречистую в убежище Управды, Евстахии и Виглиницы, ныне опять занимающих покои, уступленные им ею в прошлый раз. Все трое проследовали под сень ее однажды ночью, оберегаемые обычной охраной Православных и Зеленых. И с той поры не покидали монастырского храма, не расставались со своим кровом. Быть может, хотели переждать роды Евстахии славянин и эллинка, надеясь, что о них забудут здесь?
   Правда, что, по примеру прежних лет, не желал Великий Дворец осквернять порог Святой Пречистой, где находил право убежища народ! Во время первого пребывания Управды и Виглиницы почиталось право это, освященное законами. Без сомнения, будут чтить его и впредь. Власть требует лишь внешнего порядка, видимого подчинения. Никогда не дерзнет она посягнуть на святилище Теоса, храм Приснодевы, памятник Иисусов. Нет, нет! Никакого повода для опасений нет, напротив, все сотворится к лучшему.
   Но встревоженная, внимательнее вслушивалась Склерена, и явственнее обозначались шумы. Перегнулась над балюстрадой туда, где улица вилась в рассветном солнце. Никаких признаков иконоборства, никаких признаков ужаса. Мирно осеняли себя Православные набожным крестным знамением перед Святой Пречистой, проходя у ее подножья. Спокойно проехал на осле человек с черепом безумного, с грустно склоненной головой, и она признала в нем торговца арбузами Сабаттия. Две корзины арбузов, навьюченные на животное, болтались по сторонам гладкого ослиного живота, а меж обеих корзин смиренно гнездился Сабаттий. Осел и корзины – вот все, что осталось ему от расхищения арбузов, некогда послуживших оружием в славной битве Зеленых с Голубыми.
   Она просветлела. Громкий рев донесся из сада и в ответ раздался грубый голос Иоанна. Учащенные удары сыпались на однокопытного и неумолчные ругательства:
   – И не стыдно тебе чревоугодия твоего. Воистину заслужено имя Богомерзкого, которым я прозвал тебя, – тебя, которому приятно есть, не потрудясь. Ступай! Ступай, Константин V!
   Он бил его палкой, и частые удары долетали до Склерены, которая хотела удалиться. Но песнь, нежная и печальная, послышалась из монастыря, обрамленная голосом органа, с которым вскоре сочетался другой голос, сильный, человеческий, глухо звучавший в сумеречной пустоте: голос Иоанна, который, втолкнув осла в стойло, присоединился к инокам. Близилась песнь, словно источаясь из-под земли, и загремела вдруг во Святой Пречистой, стекла которой задрожали, и вся похолодела Склерена, вспомнив только что слышанные шумы. Мощно рокотал орган и рокотал голос Иоанна, и голоса воздымались в сумраке склепа и громкими волнами, трепеща, изливались в наос.
   – Окрест нечестивые бродят, коль скоро возвышается низость меж сынов человеческих!
   – Все совратились вкупе непотребными быти: нет творящих благое, нет ни единого!
   – Неужели не вразумятся все, делающие беззаконие, снедающие людей моих в снедь хлеба!
   – Услыши, Господи, глас моления моего, когда вопию к Тебе, когда подъемлю руки ко святому храму Твоему! Не привлеки меня со грешники и с делающими неправду, не погуби меня. Воздай им, Господи, по делам их и по лукавству начинаний их. По делам рук их воздай им. Воздай им воздаяние их!
   Она улавливала отрывки из псалмов, псалмов стенаний и смерти, которые возглашала Византия лишь в дни страстей Господних, припав челом к земле пред сияющим праздником Пасхи, во время которого, наоборот, вырастали нежные леса белых пальмовых лоз и пламенеющих свечей. Ах! Иисусе, Иисусе! И Склерена поспешила к Евстахии и Управде в стремлении узнать правду, горя желанием спасти восьмерых детей своих и супруга своего от новых свирепых боев, которые ей чудились. Спускавшись, встретила Склероса, который повернулся, отмахиваясь руками, радостно смеющийся, с хрустящей челюстью и словно отцепляющейся рыжей бородой.
   – Оставьте меня! Отец ваш Склерос не хочет, чтобы вы следовали за ним. Оставьте или иначе он прибьет вас, будет бичевать вас, и вы утратите его любовь!
   Не удержать было детскую восьмерку. Хороводом оцепили они Склероса и Склерену, которая отбивалась, не решаясь в надвигающейся грозе кулаками отделаться от обезумевших своих творений, которые кружились, шелестя одеждой и стуча сандалиями:
   – Досадует отец наш Склерос: но мы горячо обоймем его. Досадует наша мать Склерена, и мы обоймем ее. И не перестанут они любить нас и не будут ни бить, ни бичевать нас, и мы обоймем их!
   Распался хоровод. Облепили Склероса и Склерену восемь детей и в избытке любви пылко целовали их, чмокая губами. Всех громче смеялся Склерос и, схватив Зосиму, высоко поднял сперва его, а потом Акапия и Кира.
   Осыпал поцелуями нагие руки Даниилы, нагую шею Феофаны и в заключение обнял всех их разом, не видя глаз Склерены, наполненных слезами, которая, поникши головой, коленопреклоненная, мысленно повторяла слышанные сейчас ею звенья псалмопении.
   Анагност вырвался, и восемь детей не отставали от него вплоть до коридора, ведущего в наос, где, еще раз повернувшись, он залился вдруг смехом. Вверх и вниз ходила сверкающая рыжая борода, механически двигалась челюсть и хрустели зубы. Взволнованная дрожь пробегала по всему его лицу, и развевались по плечам длинные волосы, выбившиеся из-под клобука. Наконец, исчез, и глубже опускалась от смеха рыжая его борода, и оттолкнул в великом удовольствии младших: Зосиму, Акапия и Кира, бросившихся ему под ноги, и они покатились, барахтаясь ногами в воздухе.
   Склерена направилась в покой Евстахии и Управды мимо срединной комнаты, занимаемой Виглиницей. В приотворенную дверь увидела сестру тайного Базилевса, сидевшую подле открытого окна, которое выходило на змеившуюся улицу, и та крикнула ей, вставая:
   – Не сомневаюсь, что пробил день торжества Управды в Великом Дворце, и пусть хотя слепым всенародно помажет его на царство Гибреас!
   Горестно звучали слова Виглиницы, ослепленной душою, как Управда телом, и в шумах аристократических кварталов, в скорбных иноческих молениях услыхавшей гимн Славы, не мучимой, но мучащей во имя брата и Евстахии. После Солибаса она уже не пыталась быть оплодотворенной. Не видалась с Гараиви. Бесхитростно последовала за братом ко Святой Пречистой, под кров которой переселился он с супругой, после того, как цепляющимися руками открыли слепцы материнство Евстахии, и чтобы не растоптал цвета этого материнства Дигенис, без устали выслеживавший козни – кто знает – уж не во Дворце ли у Лихоса? Пав духом, отказавшись от вожделения, не утоленного троими, она сохранила лишь осадок горечи, сетовала не на Управду, к которому опять вернулась с давним сестриным чувством, и не на Евстахию, неизменно и возвышенно благую, но на самый рок, одаривший ее, как она думала, бесспорными способностями Августы, влечением к Империи, которому навек суждено остаться ненасытимым.
   – Чую я, что не для торжества Управды, не для того, чтобы поставил его всенародно на царство Гибреас, выходит из Великого Дворца Константин V со своим воинством. Не для того возносят иноки псалмы печали и смерти, чтоб возложить венец на брата твоего, не явный и не тайный. О, нет! О, нет!
   Она сокрушалась, и Виглиница сжимала ее руки.
   – А восемь чад наших! А Зосима, самый младший. А Кир и Акапий, такие ласковые, и подросшая Даниила с Феофаной. И Николай уже помощник отцу своему Склеросу. И пленительные Анфиса с Параскевой, теперь совсем женщины! Чувствую я: правда, Константин V щадил нас. Но Управда ослеплен ныне, Зеленые разгромлены, мученически гонимы Православные, и будете побеждены вы, и в жестоких муках умрут Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Николай, Анфиса, Параскева, и умрут с ними отец их Склерос и матерь их Склерена!
   – Ибо слишком немощен для венца брат мой!
   Не нашлось у Виглиницы другого утешения Склерене! Она еще плохо сознавала создавшееся положение. Обняла ее, и крупица женственного умиления просочилась в ее могучих мускулах. Расставшись с ней, Склерена увидела Евстахию, вслух читавшую Управде книгу святости, чудный труд, достоверное откровение об арийском Будде, которое вручил ей Гибреас, дабы в последнем посвящении легче могла она погрузиться в таинственное исповедание Добра. И столь глубоким было читаемое ею и внимаемое им, столько пресветлой человечности таилось под страшными ересями и даже отрицаниями, так пестревшими, столь далеко оно уносилось от века окружающего и даже от совокупности веков грядущих, что оба они не слыхали ничего, забыли обо всем. Склерена бросилась к стопам Управды, обутым золотыми орлятами, к стопам Евстахии, обутым серебряными аистами:
   – Опять движутся к Святой Пречистой воины Константина V. Опять молится Гибреас вкупе с братией за обреченных смерти. О, горе нам! Горе! Поразят удары их восьмерых чад наших. Умрет отец их Склерос, умрет Склерена, мать их. И будешь казнен ты, ослепленный Базилевс Управда. И осквернят тебя они, Евстахия, как осквернят Виглиницу!
   Евстахия выронила книгу.
   – Но разве тревожили мы покой Константина V? И не помешает ему быть всенародным Базилевсом дитя, которое я ношу во чреве своем? Неужели суждены еще гонения племенам нашим пред достижением победы?
   Ощупью схватил Управда руку Склерены:
   – Да живет дитя наше. Да не претерпит скверны Зла кровь его славянская и эллинская, да минует оно посягательств смерти. И я готов умереть, лишь бы спасти его!
   Подобно ветру бездны, пронзило обоих предчувствие, зловещее и жгучее. Словно поняли они неестественность бытия их в Византии, где не ужиться двум властям, хотя бы одна была видимой, а другая тайной. Одна – прочно установленной, а другая – слабой. Истекал к тому же срок внутриутробного материнства. Близилось рождение ребенка их, и в сознании, что не потерпит Константин V стебля, соперничающего с его родом, мерещились им бесконечные муки, которым предел положит смерть.
   – Я слеп, но в час опасности спасу тебя и уведу далеко от людей, далеко от видимого, далеко от всего ради ребенка, который будет единокровен нам!
   – И Виглиница будет подле вас и, хотя она согрешила перед вами, но не покинет вас. Ибо любит брата своего, как любит Евстахию!
   Так говорила Виглиница, прекрасная, могучая, и взволнованно трепетала ее грудь. И, словно заразившись страхами Склерены, принесла она повинную, самозабвенно слившись с остальными:
   – Простите меня! Я завидовала Управде, завидовала Евстахии. Чрево мое жаждало ребенка, который был бы соперником рожденному от вас. Но не захотел Теос. Не позволил Иисус, отказала мне в этом Приснодева. И я пришла, ибо опасность грозит вам и вашему ребенку. Нет! Не покинет вас Виглиница!