Она подходила то к одной, то к другому, как всегда необузданная и своенравная, с волосами ярко-рыжими, осенявшими ее низкий лоб и крупный нос, белотелая, с кожей, усеянной веснушками, в ослепительной одежде с узорчатым четырехугольником на груди. И под непрерывный плач Склерены сказала им, в то время как в бесшумном порыве Евстахия обняла Управду:
   – Не будучи мужчиной, я, однако, убью всякого, кто только приблизится к вам, ибо ощущаю в себе пыл войны. Ах! Лучше бы мне быть вместо Управды Базилевсом, но не захотел этого Теос. Пускай! Я не могу сделаться матерью и не могу превратиться в мужчину, но останусь сестрой, и буду защищать вас своими крепкими руками!

II

   Раздирающие, жалобные, орошенные иноческими слезами, доносились псалмы, и ритмически дребезжали им в ответ стекла. Покинула Управду, Евстахию и Виглиницу неутешная Склерена и спустилась к проходу, ведшему в гинекеум. Мужское дыхание овеяло ее затылок. Обернувшись, увидела супруга Склероса, беззвучно смеявшегося с кадильницей на трех цепях и закричавшего ей:
   – Знаешь, всех их обратил я в бегство, сказав, что воины Константина V выходят из Великого Дворца. Они наверху в гинекеуме и оттуда вдосталь наглядятся и, по крайней мере, не будут мне мешать.
   Посмеявшись, он помахал кадилом, и под щелканье зубов упадала и поднималась его борода:
   – Не увидя воинов, они укорят отца своего Склероса. Досадовать на меня будут Анфиса и Параскева. Не обнимут меня Кир, Акапий, Зосима, Николай. Разлюбит Даниила. Будет непослушной Феофана. Но постарается чем-либо угодить им отец их Склерос.
   И удалился, махая кадильницей, окутавшей Склерену ладаном с ног до головы. Дверь открылась в наос, лучившийся огнями, меж которых клубились голубые волны. Металлический прозрачный голос возносился над напевами псалмов, горестно пронзительный голос Гибреаса, который она различила средь неумолчного могучего рокота органа. Скорбное глаголил голос этот, глаголил о событиях, казалось, неслыханных:
   – Теос, сжалься над нами, ибо обессилели мы! Исцели нас, Иисусе, ибо устрашены животы наши!
   – В смятении душа наша, о, Приснодева. Не отвращай от нас лика Своего, извлеки душу нашу из уз! Освободи нас, любви ради, милосердия Твоего!
   – Изнурились мы в содроганиях наших. Еженощно орошаем мы ложе наше. Слезами увлажняем мы ложе наше, ибо натягивают тетиву и направляют нечестивцы стрелы свои, чтобы метать их против чистых сердцем!
   – Сжалься над нами, о, Теос! Сжалься над нами! К Тебе обращается душа наша и под сень крыл Твоих прибегаем мы, доколе не минуют горести!
   Поднималась она по лестнице гинекеума, прорезанной обращенными к наосу просветами, и посмотрела вниз. Святые лики, осиянные венцами, покоились на переливах золотого фона – лики избранников, преподобные, апостолические лики над прямыми шеями, как бы уносившиеся в небеса. Местами Иисусы шествовали в кругу мистических тварей – павлинов, агнцов, голубей, которые до пересечения трансептов вереницей в символическом вертограде продолжали путь свой, неизменно осеняемые медлительными Иисусами. Приснодева ротонды воздымала свою мощную голову, исполинскую выю, дородные груди под целомудренным паллиумом: гигантская, достигала свода, руками прикасалась к краям его. А четыре ангела сводчатых уклонов громче трубили, в напряженных руках вытягивая золотые трубы, озаренные колышимыми отблесками лампад, упадавшими во храме.
   Все это заблистало под ее взором и менялось в чередовании расположенных друг над другом просветов до самого гинекея, освещенного круглым разрезом, обращенным к наружному нарфексу и цветившимся стеклами фиолетовыми, стеклами зелеными, стеклами красными, стеклами голубыми; с пристальным любопытством прилепились к ним восемь детей, спиной повернулись к бронзовой решетке, отделявшей гинекей от храма. На цыпочках вытягивался младший Зосима, пальцами уперлась в стекла стройная Параскева, и чутко всматривались все они широко раскрытыми глазами, по-видимому, радостно удивленные, не слушаясь Склерены. Тщетно хотела она увести их, тянула Зосиму и Акапия, журила Кира, Даниилу, Феофану, совестила Николая, Анфису, Параскеву. Упрямо не двигаясь с места, разглядывали они пространство голубое, фиолетовое, красное, зеленое соответственно стеклам, пронизаемым их детскими очами.
   – О, Приснодева! О, Владычица! Сжалься над нами, Теос! Сжалься над нами! Душа наша устремляется к Тебе, и мы укрываемся под сенью крыльев Твоих, пока не минуют бедствия!
   Вторила Склерена истомленным псалмопениям Гибреаса, долетавшим снизу. А восемь чад ее восклицали:
   – Посмотри, мать Склерена, посмотри: будь здесь отец наш Склерос, он, без сомнения, не сердился бы на нас. Наоборот, порадовался бы.
   Они опустили по пальцу на уста Склерены, не исключая и Зосимы, вдруг ставшего степенным. Усталая, присела на корточки Склерена и обняла его своими смуглыми руками.
   – Они приближаются, они идут. Близятся могучие воины, ретивые кони, красивые щиты, отменное оружие, отменные лозы. А вот и Константин V, которого Иоанн прозвал Богомерзким наравне с ослом, без умолку ревущим!
   Так говорили в безмолвии гинекея восемь детей, тихо хлопая в ладоши. А псалмы, сердце раздирающие, псалмы стенающие воздымались к сводам и уносились в оконный круг наоса. Над кипением города от Святой Пречистой до Святой Премудрости, от Влахерна до Великого Дворца отряды развертывались воинским строем и переливались огнями золота, искрились серебром. Блистали всадники, и над полчищами два трона высились под пурпурным балдахином, и два венценосца восседали на них, несомые: один устремил в пространство острие золотого меча, и держал в руке пастырский посох с тройным крестом другой. Медленно змеилось воинство в своем будто металлическом движении, и в чередовании погружений и воздыманий сближались головы в уборе шлемов, руки, несшие щиты, смыкая овалы их единой линией, под которой поднимались и опускались ноги, попирая землю. И чем явственнее обозначалось войско Константина V, тем сильнее радовались дети. Шире и блаженнее раскрывались глаза их, прикованные к исполинскому шествию Схолариев с овальными щитами, Экскубиторов с широкими мечами, Кандидатов с золотыми секирами, следовавшей сзади когорты Аритмоса, Миртаитов и Буккелариев, поспешавших на флангах Спафарокандидатов и воинских Кубикулярий, которые окружали Сановников – к шествию Варанги, предводимой своим Аколуфосом – ко всем этим полчищам, сиявшим грозной наготой оружия. Далее двигалась конница, выставляя конские груди в щетинистой броне железных игл, конские головы, спереди защищенные клинками. Ряды бичей извивались, неумолимо терзая воздух, словно колеблемые свирепым ветром. Последними вторгались стенобитные орудия, утопая в тускнеющих далях: катапульты – крушители крыш, рычаги, воздвигнутые на площадках, тараны, повешенные к сводам катящихся домов, косы, вращавшиеся на крепких столбах, крючья, дробившие зубцы стен своими кривыми клювами, – целый лес загадочных ветвей, сплетение смертоносных рук. Не кричали воины и не ржали кони, не щелкали вытянутые бичи, не скрежетали метательные орудия, орудия крушащие и исторгающие. Знамена развевались местами, и смертью дышало трепетанье их в общем оцепенении. Повсюду потухала жизнь. Лишь Святая София торжествовала в извечной нерушимости, и восславлялся Великий Дворец в Византии, облекшейся страхом, забвением, небытием.
   Вновь заструилось по шее Склерены чье-то дыхание, и фимиам заволок ее вместе с восемью детьми, смотревшими не отрываясь. Смех Склероса прозвучал сзади, и резкими движениями опускалась и поднималась рыжая борода его со щелканьем зубов. Накадив внизу ладаном, от которого задыхалась вся церковь, и, исполнив свою уставную работу, он направился к своим не с целью обдавать их отменными голубыми волнами, но чтобы, разоблачившись, вновь насладиться объятиями их, потешиться, когда, облепив его, они, смеясь, будут бить в ладоши. Но остановился с кадильницей, висевшей на цепях, и уже не смеялся. О! Нет, он не смеялся больше! В глубоком раздумье притихли восемь детей, Склерена молилась, и из храма возносились псалмопения, рокот органа, металлически ясный, горестно пронзительный голос Гибреаса, молившего Теоса и Иисуса Сына Божия и Богоматерь, Святых, Избранных, Власти, Апостолов, Ангелов и Архангелов, святые лики которых, без сомнения, милосердно внимали гласу его:
   – Избави нас, Теос! Сокруши руки нечестивого, ибо обессилело племя человеческое. Узы смерти охватили нас, исчерпался предел угнетения нашего и отчаяния.
   – Теос – скала моя, крепость моя, Освободитель мой! Иисус мой – скала моя! К нему устремляюсь я. Он щит мой, сила, избавляющая меня. Он – мое высокое убежище!
   – Восстань, Иисусе! Подними десницу Твою и помяни скорбящих! Сокруши руки нечестивые и беззаконные! Помысли о злобе их и воздай правосудие беззащитному и попираемому!
   Песнопения дивно перекликались с таинственной природой Святой Пречистой, которая столь разнилась от Святой Премудрости в своем учении. Еще лишний раз возвещали они борьбу Добра против Зла, и славное дело творила обитель с храмом своим, одухотворяя рок, облекая его обрядом, искупляя религией. И раскрывались глубины ее постигающей души, и воплощалась в ней церковь высокой надежды и человеческого милосердия, объемля не одно только настоящее, но также будущее. И какая бы ни разразилась гибель, падет ли единой она жертвой или вместе с ней все Православие, но чувствовалось, что она молится за всех скорбящих, за все горе, за всех покинутых, за все страдания, порожденные Злом, с которым до сих пор – увы! – тщетно борется Добро, И казалось, что сегодня утром в нарочитых псалмопениях вещает Гибреас о последних испытаниях, о высших муках, которые чудились Склерене. И в дивном вопле раненого человечества трепетно изливался он душой стенающей, и грозно возносился вещий голос его, дышавший чем-то неодолимым и глубоко возвышенным над пением иноков, над рокотом органа, над величественным песнопеньем смерти, во образе псалмов оглашавшей наос.
   Не утренние клубились пары, голубоватые, прозрачные, летучие, но белый день воссиял, окрасив дали Пропонтиды и Золотого Рога цветом незапятнанного сардоникса. Белыми тонами оделись небеса, серебристыми тонами, изборожденными кружением птиц. И Святая Премудрость воздымалась со своим блистающим золотым крестом, выставляла горб срединного купола в кругу восьми остальных глав и эксонарфекс вместе с девятивратным нарфексом, откуда Помазанники в процессиях шествовали, отмеченные сверкающими крестами, увенчанные клобуками и митрами, облеченные в золотые одежды с драгоценными камнями, с кадильницами на цепочках – шествовали, вознося Акафист, победный гимн, когда-то прославлявший Зеленых и демократию Востока. И Святая Премудрость нагая в ослепительной пелене, словно блудница, предавала свои недвижимые формы. Ярче прежнего обнажался в ней блуд ее со Злом. И в оцепеневшем городе лишь ее симандра будила слух, зловеще колыхаясь, не сопутствуемая ни единой симандрой других храмов и монастырей, уже давно отделивших от ее целей стяжание Добра и отвратившихся от единения с ней – зверем, кобылицей смерти, ведомой Патриархом. Блудницей, восседающей на народах, толпах, языцех, развращаемых ее бесстыдством! Без конца струились процессии из девяти врат ее, словно срамные истечения, смердящие потоки пагубы.
   Показались великолепные сановники: Великий Доместик с тяжелым золотым жезлом, который он, согнув локоть, поддерживал на плече. Великий Друнгарий выступал раскачивающейся скопческой походкой. Великий Логофет, Протовестиарий, невзрачные видом, с оскаленными испорченными зубами, с лицом тощего верблюда. Блюститель Певчих, выставляющий свой плоский череп, Великий Хартуларий, подскакивавший, как кенгуру. Великий Диойкет, отважно скользивший с Протоиеракарием, которого созерцали Протопроэдр и Проэдр, опустив в неисповедимых думах подбородки. Все так же порхали, подобно юным распутникам, Великий Миртаит, Каниклейос, Кетонит и Кюропалат. Пышно горели в сиянии утра звери на их парагавдионах, узоры листвы на мантиях. Ярко цветилось убранство их сквозь красочные стекла просвета, и казалось, что плезиозавры, спинастые и пузатые, движутся или кругоспинные позвоночные, хищно выслеживающие неблаговонную добычу.
   Смотрели на все это Склерос и Склерена со своими восемью детьми.
   Бесстрастен был Базилевс! И радостен Патриарх; раскачиваясь, склонялась пухлая голова оскопленного священнослужителя к полусемитическому, полутуранскому профилю Самодержца, нос которого с ноздрями, раздувавшимися в видимом волнении, белел над черной бородой. Говорил Патриарх, и Константин V уступал, без сомнения, его речам, ибо нарочитое внимание изобразилось его носом. По мановению его золотого меча некто пышный раздвинул ряды воинов – Великий Папий Дигенис с пером цапли на камилавке, которое подобно было искусной запятой. Кандидаты отделились также, и с вытянутым серебряным ключом упруго устремился он с тучной головой в виде раскачивающейся тыквы, с жирным животом, выпучивавшимся поверх зеленых позументов длинной одежды, обычное чудовище – когтистое, рогатое и, как череп Иоанна, косматое. За ним Кандидаты рассекали золотыми секирами пространство во след скрывавшимся от них на голубоватых дорогах византийцам и, удаляясь в клубах пыли к Лихосу, исчез вскоре Дигенис, а полчища Константина V продолжали путь свой вкупе с Сановниками, Патриархом и самим Самодержцем.

III

   В покое, где умер Сепеос, столкнулись в то утро Солибас с Гараиви и, встретившись, готовы были взглядами растерзать и пожрать друг друга: безрукий Солибас и Гараиви, не желавший пользоваться своим преимуществом для решительной победы. Изуродованная страшная маска набатеянина уставилась в красное лицо возницы, у которого задрожал стан и вздулись на шее жилы. Гараиви завопил:
   – Из-за тебя, да, из-за тебя удалилась Виглиница. Ты вынудил ее присоединиться к брату и супруге брата, ибо вновь хотел я обладать ею, я, Гараиви, и, обладая, оплодотворить!
   Он захлебывался, разъяренный, близкий к безумию: любовь к Виглинице, затаенная им, пока длилась связь ее с Солибасом, порвалась после отбытия Виглиницы из Дворца у Лихоса. Прекрасно зная, кем был для нее Солибас, он поспешил возненавидеть его, лелеял смертоубийственные замыслы в своей строптивой голове. В первую же встречу с возницей прокричал ему это, но тот не обиделся. Гараиви, однако, до такой степени упорствовал в своих хулах, что вознегодовал в свою очередь, и тот ощущал жгучую досаду, что, лишенный рук, не может убить его, и опять поддался вожделению, – правда, не столь сильному, как Гараиви, – обладать Виглиницей, ее упругим телом, ее волосами цвета медной яри, ее белой кожей, усеянной веснушками, насладиться ее пламенной жаждою оплодотворения. Глубоко задетый словами набатеянина, жестоко уязвленный, мысленно переживая половые действа, оказавшиеся немощными, он ответил столь же яростно, сколь и с отвращением:
   – Виглиница не любила тебя, ибо меня избрала после тебя, рожденного презренным племенем, тебя, которого покарали бы мои руки возницы, если б не отсек их Богомерзкий. Оставь меня, или я размозжу твою звериную голову без носа и ушей.
   И повернулся, выпрямив стан, а Гараиви стоял в нерешимости, не зная что делать: бросится на него в свирепом порыве, смять его безрукое туловище, беспощадно убить где-нибудь в углу или же дать без помехи удалиться.
   Упрямое чувство иногда поднималось в нем, особенно после подобных столкновений. Чище становились его думы о Виглинице, когда он смотрел, как выступает Солибас с осанкою возницы, с выпяченной грудью, вздрагивающий бедрами, крепконогий, выпрямив голову, весь – вплоть до стана, на котором руки были отрублены до плеч – закутанный в широкий золотой кафтан, успевший поблекнуть, с зеленой перевязью, неизменной перевязью надежды. Он мысленно рисовал себе, как она любодействовала с ним, так же как любодействовала раньше с Сепеосом, и этого достаточно было, чтобы смягчалась ярость набатеянина против Солибаса, который, подобно самому Гараиви, пытался ее оплодотворить. Виглиница, правда, рассталась с ним, но она отвергла и Сепеоса, отвратилась и от Солибаса. К чему же ревновать, зачем злобствовать? И, поступая так, разве не осуществляла она полностью прав своих, подобающих сестре Базилевса, которая, возносясь превыше всех своею царственной кровью, по своему усмотрению располагает подданными? Натешившись, она отринула его. Вполне естественно! Или не повинен он ей сугубой покорностью и подчинением?
   Устыдясь своих ругательств, чтя Виглиницу даже в Солибасе, как он ее чтил в Сепеосе, Гараиви ему крикнул вослед. И звучно покатились слова его по коридору, в котором исчез возница:
   – Нет, я не гневен на тебя! Подобно мне, ты покорно творил волю сестры нашего тайного Базилевса. Совершал то же, что и я. Но не захотел Теос, чтобы мы оплодотворили ее. Ни ты, ни я, ни Сепеос.
   Солибас не обращал внимания. Вначале он прощал ему такие выходки, но они слишком участились, и его уже не трогали миролюбивые заверения набатеянина. Крик Гараиви не унимался, тогда возница вернулся и произнес из глубины коридора, наставительно разъясняя ему их обоюдное положение:
   – У меня отсечены руки, а у тебя нет ни носа, ни ушей. Ты убьешь меня, ты, обладающий руками, если я буду грызть твое лицо: и не помогут мне ни ноги мои, ни зубы. Живи в мире и оставь меня в покое. Виглиница отказалась от тебя, как отказалась от меня. Семь сфер отверз Теос Сепеосу, не ведавшему о твоей ревности. Не все ли теперь равно ему, что он был одноглаз, безрук и хром? И тебе пожелаю я и себе скорее уподобиться ему!
   Чтобы скоротать тоску свою, бродил Гараиви по дворцу. И неотступно преследовало его белое веснушчатое лицо Виглиницы, роскошный волнистый покров медянковых волос, дородное тело, которое мысленно осязал он, страстная плоть, чрево, которое на миг возомнил зачавшим от действ своих и которое облобызал в приливе жгучей любви. Сильнее попыток оплодотворения распалило страсть его ее отбытие. В телесных чаяниях являлась она ему и исчезала, но проносилась не столь очами и обликом своим, волосами и мощной линией плоти, сколько женщиной, жаждущей быть оплодотворенной. Весь объятый чарами, простер набатеянин руки и воскликнул на пустынной лестнице, высоко уходившей в верхний этаж, который примыкал к крылу, назначенному слепцам:
   – Снизойди! Неизменно жажду тебя. Хочу оплодотворить тебя, хочу всю осязать тебя. Снизойди, и от меня родишь ты сынов, которые будут Базилевсами вместо хилых отпрысков Управды!
   И бессознательно выглянул из трехдольчатого окна лестницы. Медленно потухло исступление.
   – Что это? Неужели не кончились дни испытаний?
   И, чтобы лучше видеть, наклонился из стрельчатого окна. Византия раскидывалась пред ним от извивов Лихоса до стрелки залива, и Великий Дворец вздымался вместе со Святой Премудростью, и Ипподромом, и очерчивались аристократические здания на первом и втором холмах, и белела грань Акведука Валенция, и теснились колонны, храмы, фонтаны, водоемы. А дальше синяя Пропонтида раскинулась, Пропонтида кудрявилась у побережья, окаймленная стенами, на которых обрисовывались воины. Великая Дорога Побед кичливо вилась, вся обрамленная зданиями, розовыми, серыми, зелеными, из мрамора розового, серого, зеленого. Войско пересекало ее, войско Константина V, двигаясь ко Святой Пречистой, немного севернее Лихоса. И два человека бежали во всю прыть, а немного поодаль за ними, сияя золотым оружием, отряд воинов поспешал, предшествуемый ослепительным Сановником в камилавке, осенявшей его покачивающуюся голову скопца, каковым он и был в действительности. Оба первых затерялись в улочках дороги Побед. Кандидаты и Великий Папий исчезли близ Лихоса и вновь показались под розовыми стенами дворца, на розовой площадке с розовым портиком, который они затопили золотыми бликами золотых оружий.
   Гараиви толкал устрашенных слуг, ничего не понимавших, евнухов в зеленых одеждах, даже Солибаса с губами, запечатленными толстым слоем вареных яств, которые он пожирал, лицом припадая к подававшейся ему деревянной чашке. Тем временем на розовую паперть сада вторглись Палладий и Пампрепий, которых Великий Папий когда-то заточил в нумеры после освобождения Сепеоса с Гараиви. По-прежнему тучен и низок был Палладий и худ и изнурен Пампрепий с багровым пятном на лице, спаленной бородой, порочным взглядом, оба плохо одеты грубой тканью, на груди собранной в виде убогих далматик, и подобием коротких юбок, прикрывавших грязные босые ноги.
   На миг они поколебались, особенно заметив Гараиви, которому отрезанный нос и отрезанные уши придавали чудовищно свирепый вид:
   – Допусти нас пред лицо Управды, о котором мы ведаем, что он в браке с Евстахией. Он узнает о решении Константина V и этим спасется нами от козней его и Великого Папия Дигениса, ввергшего нас в нумеры вместо тебя и вместо Сепеоса.
   Гараиви хотел ринуться на них, совсем забывая, что на другом конце дворца как раз этот же Великий Папий вторгается со своими Кандидатами, и что на Святую Пречистую надвигается воинство Константина V – и сам он, и Сановники его. Но смиренно остановил его Пампрепий, а сильно встревоженный Палладий с блуждающим порочным взором оправдывался льстивой речью:
   – Мы ускользнули из Великого Дворца, где чистим чеснок и лук, где убираем узды и седла. Дигенис заключил нас в нумеры, потом освободил, чтобы тешиться над нами пинками в зад, ударами серебряным ключом по черепу. Схоларии били нас, когда мы проходили Триклинием Схолариев. И когда проходили Триклиний Экскубиторов, нас избивали Экскубиторы. Нас избивали Кандидаты, когда мы проходили их Триклиний. А также избивали своими копьями, своими лозами, бичами, голыми руками Остиарии, Диетарии, Гетерии, Кубикулярии, Молчальники и Прэпозиты, Спафарии и Спафарокандидаты, Маглабиты и воины Аритмоса. На лучшее уповали мы, открывая Дигенису, что знали об Управде, ребенка которого он хочет исторгнуть из чрева Евстахии, тогда как Константин V шествует с Патриархом ко Святой Пречистой, чтобы разрушить ее таранами, рычагами, баграми, катапультами, косами и крюками.
   И прежде чем Палладий договорил, оправился Гараиви от оцепенения. А тот продолжал:
   – Я был первым среди чистильщиков лука и чеснока Самодержца, Пампрепий первым мыльщиком узд его и седел. Словно не нашлось для нас у скопца Дигениса более важных степеней! Но Управда вознаградит нас, когда, невзирая на слепоту свою, сделается Базилевсом, ибо мы пришли спасти его. И будет тогда в Великом Дворце два Великих Папия, а Дигениса постигнет кара – вместо нас чистить лук и чеснок для стола Управды, мыть седла и узды его коней!
   Упрямая давняя алчность к степеням сочеталась в них с жаждой отомстить за пинки в зад и удары серебряным ключом по черепу. После заключения в нумерах, куда Дигенис заточил их на несколько дней для вящей потехи, они вновь принялись за свою сумрачную работу в недрах Фермастры. Много пинков в зад обрушилось с тех пор на них, много ударов серебряным ключом по черепу, не говоря уже о надругательствах воинов, через Триклиний которых они пробегали, спасаясь от жестокой травли. В то утро им, наконец, удалось ускользнуть от войска, целиком выступившего из Великого Дворца вместе с высшей и низшей челядью, причем не остались для них тайной замыслы Великого Папия и Патриарха. Последний склонил Константина V разрушить Святую Пречистую, а Дигенис во главе Кандидатов попросту отряжен был вскрыть чрево Евстахии и исторгнуть ребенка, точно проведавший о браке Управды с Евстахией, Патриарх не сомневался в близком рождении их отпрыска, будущего соперника потомков Константина V.
   Пампрепий и Палладий торопили Гараиви. Вдруг чей-то голос загремел возле. Солибас подбежал с безруким станом, стройный, с дрожью красного лица, вытягивая шею, на которой жилы вздулись в приливе смятенной крови:
   – Они вышли, Кандидаты, и, предводимые Дигенисом, разыскивают Управду. Но мы еще можем спасти его, и Виглиницу и Евстахию. Ко Святой Пречистой! Скорей!
   И побежал, а с ним вместе Гараиви. Пересекли сад, пропали в чаще и уже мчались, вскоре миновав верховье Лихоса, который бурлил, зеленея и виясь. Розовый дворец слепцов скрылся за ними в густой листве, и тишина встретила их у подножья Великой стены города: совершенное неведение, равнодушие. Как всегда, кучками сидели на корточках жалкие чужеземцы, тощие, чернокожие, с большими медными кольцами в ушах, с кусочками дерева в ноздрях, виднелись азиатские женщины в растерзанных чадрах, и даже египетский гаваши средь круга лаявших собак татуировал человека, ничком лежавшего в пыли, который приподнялся, разглядывая Солибаса и Гараиви. Резкие, душераздирающие крики раздались, которых, казалось, не выдержит самая крепкая душа, крики пронизывающие, способные встревожить всякого, но не их. Гаваши уколол лежавшего неловким движением, и, выпрямившись во весь рост, пустился тот бежать. Собаки завыли, подняв морды к угрюмому в то утро солнцу. Азиатские женщины стягивали бедра чадрами, бренча медными кольцами и кусочками дерева. Рассеялись вдруг чернокожие.
   И в блаженном сознании, что они успеют спасти Управду и Евстахию, вырвать от верной смерти Виглиницу, которой оба они обладали, в стремлении увлечь их из Святой Пречистой, скрыть недосягаемо для воинов Константина V, мчались свободные от прежней ревнивости и злобы Солибас и Гараиви, мчались, мчались во весь дух, а опасность цепко клубилась у них за спиной, вилась перед ними.