«Войдите и уговорите их внушить Управде, чтобы он ничего не предпринимал против Константина V, прекратил всякие посягательства на славу его имени!»
   Приказания бессмысленные, ровно ничего не означавшие. Из повеления освободить обоих изувеченных отнюдь не вытекало той потехи, которую сочинил себе скопец Дигенис из Пампрепия и Палладия.
   Оба шли, до крайности встревоженные звоном огромных ключей, величиною с локоть, с лязгом поворачивавшихся в толстых замках потайных дверей. Дигенис без устали следовал за ними, поощряя их серебряным ключом по затылкам и пинками в спину. Шествие замыкали два маглабита, которые то поднимали, то с глухим стуком опускали свои железные копья, ударявшиеся о каменные плиты. Длинный темный проход пронизали огоньки редких фонарей, отбрасывавших светлые круги, по которым крысы пробегали и ползли липкие гады, коридоры переплетались с коридорами, и из-за потаенных дверей неслись вопли узников, быть может, пытаемых. Новая лестница, страшно узкая, скудно освещалась желтеющими отблесками фонарей. Внизу, наконец, они попали в круглый сводчатый зал, куда выходили одна против другой две двери, в которые постучал Дигенис своим серебряным ключом.
   – Уверьте их, что Базилевс держит свои обещания и облек вас высокими степенями, которых домогались вы. Базилевс вознаградит их, если они убедят Управду отречься от своих посягательств на славу имени Державца!
   Тюремщик открыл две двери. Маглабиты вывели худого, бледного человека с выколотым глазом, отрубленной кистью руки, ковылявшего на отрубленной ступне. Сепеос заморгал единственным глазом, волочил уцелевшую ногу. Узнал лишь тюремщика и маглабитов, догадывался о сане Дигениса по его повелительной осанке и воскликнул, принимая присмиревших Палладия и Пампрепия за пленников, которые обречены на одинаковую с ним казнь.
   – Милосердая Владычица! Великий Иисусе! Как, и вы люди!
   В одном восклицании этом излилось все, что претерпел отважный Сепеос. И, простирая свою изувеченную руку, продолжал:
   – Подобно мне отсекут вам кисть руки, злосчастные, и выколют глаз и обрубят ногу. Кто вы? Побежденные ли Православные, или Зеленые, не смогшие добиться торжества Управды!
   Но маглабиты толкнули его в темницу Гараиви, и тот, вскочив, затрясся, косматый, страшный, с отрезанным носом и ушами. Он признал Палладия и Пампрепия, которые дрожали:
   – Предатели! Вы оба предатели! Злодеи! И когда Управда восторжествует Базилевсом, я утоплю вас, как утопил Гераиска!
   Сепеос предстал в сумерках его квадратной темницы, тускло освещенной небольшой отдушиной. Гараиви остолбенел, ибо ни разу еще после казни и заточения не показывали ему Спафария, сидевшего за противоположной дверью, и никто не передал ему об этом.
   – Ах, это ты! Ты здесь!
   Он рухнул на большой камень, служивший ему скамьей, а с потолка темницы, в который он мог упереться, выпрямившись во весь свой высокий рост, сумеречный свет проникал, провеянный через отдушину, и разливался над его головой, которую едва прикрывала сыростью и плесенью изъеденная набатейская скуфья. Зловещее выражение легло на изуродованное лицо, печать чего-то отталкивающего, как у терзаемого зверя. Он смотрел на растерянного Сепеоса, который прижимал к сердцу свою единственную руку, остановив свой единственный глаз на Палладии и Пампрепии, по-прежнему заметно дрожавших. Молчание прервал визг Великого Папия.
   – На что сетуешь ты? Базилевс освобождает вас. Благодарите судьбу, что он еще не подверг вас увечью Солибаса, которому отрубили обе руки. Я привел сюда Палладия и Пампрепия, чтобы они засвидетельствовали перед вами, как воздает Самодержец верным слугам своим. Оба они осыпаны почестями за то, что некогда предали ему заговор Управды!
   Его прихотливая жестокость тешилась, бередя у пленников рану доноса. Ему просто приказано было освободить обоих узников, а он издевался над ними, лживой выдумкой хотел дать им понять, что свободу они покупают ценой услуг, за которые плохо награждает Константин V. Он преисполнен был чудовищного презрения к их мукам и ничуть не трогался страхом Палладия и Пампрепия, которых безжалостно бил своим серебряным ключом.
   Те задрожали и, запнувшись, смешно пробормотали:
   – Еще бы! Я один из сановников Константина V – первый среди остиариев.
   – А я первый из гетариев!
   Сепеос раскрыл свой единственный глаз, а уцелевшей кистью нервно схватился за конец обрубленной руки, и по-прежнему разъяренный выпрямился Гараиви:
   – Вы пришли соблазнять нас! Нет, нет и нет! Пусть только Управда будет Базилевсом, и я утоплю вас, как утопил Гераиска!
   По знаку Великого Папия маглабиты толкнули их, и они пошли прочь: Сепеос молчаливо, довольный своим освобождением, и Гараиви вне себя, что не может утопить Палладия и Памперия, намеревавшихся поскорее ускользнуть. Но Дигенис приказал маглабитам, и, схватив их за шиворот, те единым взмахом водворили Палладия в темницу Сепеоса, а Пампрепия в темницу Гараиви. Они завыли, тюремщик запер за ними двери, а евнух потешался, бессмысленно хохоча, пыжась и потея:
   – Скажите Управде, что Самодержец дарует ему половину своей власти, провинцию своего царства, воинский сан, если он согласится удалиться из Святой Пречистой. Подобно Пампрепию – первому меж остиариев и Палладию – первому среди гетариев, будете сановниками и вы, невзирая на свои увечья. Тебя, Сепеоса, Базилевс пожалует Великим Доместиком, тебя, Гараиви, – Великим Друнгарием. Солибаса с отрубленными руками назначит Великим Логофетом, если Солибас вкупе с вами посоветует Управде покинуть убежище Святой Пречистой, отвергнуть Гибреаса, отречься от иконопочитания, отказаться от замысла сочетать свою славянскую кровь с Евстахией, уроженкой племени эллинского, алчущего человеческих искусств, которых не понимаю я, хоть и евнух, но Великий Папий. Пусть прекратит только Управда свои посягательства на славу Базилевса, и у вас будет все, и вы будете всем в Империи Востока, которую тщатся через Зло возродить иконоборцы, наперекор Православным, союзным с Зелеными, стремящимися разрушить ее Добром!

VI

   Заглох визгливый голос Великого Папия, тюремщик с медным фонарем скрылся в разветвлении коридора, оба маглабита сложили свои копья при входе в Нумеры, и Сепеос с Гараиви увидели себя свободными на форуме Августеона. Вратами Халкиды люди проникали в Великий Дворец, разодетые в далматики, широкие робы, белые хламиды, красные дибетезионы, голубые мантии, затканные различными узорами. Сепеос моргал в сиянии дня единственным глазом, и Гараиви рукой прикрывал две щели своего отрезанного носа. Отогревалась при мысли о прошлом душа Сепеоса, закоченевшая в зловонной темнице. И Гараиви воскрешал в памяти дни перед своим заточением. Словно опасного пса утопил он Гераиска. Потом внедрил вместе с Солибасом Управду во Святую Пречистую, где Гибреас помазал отрока тайным Базилевсом и обручил с Евстахией, освященною Августой. Виглиница присутствовала на обручении и помазании. Слухи разнеслись засим, обвинявшие Гараиви, – который и не скрывал этого ни перед кем, – в убийстве Гераиска. Разгневался Константин V, невозмутимо лицезревший резню Зеленых с Голубыми, но отнюдь не допускавший посягательств на свою челядь, высшую и низшую. Однажды утром его схватили спафарии и буккеларии. Доблестно защищался он. Умертвил двух воинов, отбивался от толпы сбежавшихся Голубых. Но Зеленые были далеко, воины овладели им, и был он заточен в Нумеры, где палач единым взмахом кинжала отсек ему уши и нос. Целый год протомился он после того в темнице, еле освещенной сумеречной отдушиной, в которую раз в день ему протягивали кружку воды и заплесневелый хлеб.
   Та же судьба постигла Сепеоса. После казни на площади Гебдомона воины ввергли его в каменный мешок, и кусок хлеба с кружкой воды раз в день опускались туда слугою Нумер, движения руки которого едва мог он рассмотреть своим невредимым глазом. И не было ничего, кроме большого камня для сиденья и для спанья по ночам, еще более тягостным и мучительным, чем дни, да еще, для облегчения их жалкого тела, зловонная дыра в углу незамощенной темницы, дыра, которую они не решались исследовать, и где смердело что-то зловещее и липкое. Ныне освобожденные, подолгу созерцали они в мечтаниях внешнюю красивость Византии, трепещущие, глазурные, сияющие очертания ее храмов и дворцов, розовые, пышные террасы города и особливо Святую Премудрость, особливо Святую Пречистую! Все это видели они снова. Золотой Рог баюкал внизу ладьи и быстроходные паландрии, и Пропонтида вздувала свою грудь – то голубую, то белую, то золотую, смотря по изменчивым переливам небес, выпрядавших лазурные, серебряные, золотые лепестки на ее вздымавшихся завитках. Мощная повсюду кипела жизнь. И повсюду чудилась им вражда Добра и Зла, Жизни и Смерти, иконоборчества и иконопочитания, Зеленых с Голубыми. И чуяли они, как питаемая Гибреасом, растравила она раны в душе племен, посеяла взаимное недоверие, отражалась в крадущейся поступи, сильнее обособляла народ и православие от Великого Дворца и Святой Премудрости, которые казались загадочными и грозными. И вдруг вспыхнули в них образы давно минувшего, и Сепеос увидел себя смелым спафарием в железной кольчуге и коническом шлеме, с невредимыми глазами, невредимыми руками и ногами, а Гараиви перенесся в те времена, когда он, пришелец из далеких стран, появился в Византии в своей приметной далматике, столь восхищавшей безумного Сабаттия, и взялся за ремесло лодочника. Какая скудная жатва их честолюбивых вожделений! Сепеос утратил глаз, кисть руки, ступню, а Гараиви – нос и уши. Они стали калеками, стали безобразными, стали немощными. В ярком зареве лучезарного дня спускались они по склону первого холма, печальные, угрюмые. Поднялись на второй холм, где высился храм Святых Апостолов и фасад его, прежде расписанный иконами, теперь замазан был известью. Увенчанный свинцовыми главами, рисовался он на голубой прозрачности неба, ослепительный в своей суровой белизне, с круглыми просветами и пустым нарфексом, в полуоткрытые двери которого виднелись перед слабо озаренными Приснодевами и Иисусами коленопреклоненные православные, ниц повергшиеся православные. Опираясь на плечо Гараиви, Сепеос ковылял на страшном обрубке своей ноги и, прикрывая обрубленную руку скудным плащом, источенным прорехами, озирался смущенный, волнуемый, тоскливый. Гараиви больше не скрывал двух дыр своего отсеченного носа и обрезанных ушей.
   Озабоченность неожиданно охватила их, нежно любопытное влечение к Управде, Евстахии и особенно к Виглинице, которую они беспредельно чтили, и которая грезилась им, могучая своей кровью, здоровая телом, полная красы.
   – Поскорее хочу я свидеться с Управдой, который, по словам твоим, укрывается в Святой Пречистой. Не затем, чтобы склонять его, – следуя внушениям скопца Дигениса, – выйти оттуда, но чтобы снова биться за него, пока не достигнет он Самодержавства. Этим будет довольна и Виглиница, которая сделается тогда супругой высокого сановника, но не моей, не твоей и не Солибаса, ибо изувечены мы.
   Смиренно мнил он себя в своем увечье недостойным Виглиницы. Гараиви ответил:
   – На мой взгляд, Великий Папий освободил нас не для того, чтобы Управда прекратил борьбу за Добро, но чтобы устрашало наше увечье Зеленых и Православных. Да и Виглиница никогда не позволит отроку довериться обещаниям Константина V, и притом же не сан, не часть войска, не половина власти подобает ему, но все Восточное царство. А она! Ах, она! Мы послужим ей, пока нет у ней супруга, а потом, я, Гараиви, снова возьму свою ладью и удалюсь, чтобы не видеть подле нее супруга, которым не буду я.
   Так признался Гараиви Сепеосу, не скрывая чувства, которое пленяло его, с тех пор как узнал он Виглиницу, вот уже более двух лет. В уединении темницы страсть эта пустила многочисленные корни, напиталась бушующими силами его обнажившейся души. И теперь она душила его, делала свирепым, жестоким, склонным к необузданной, безотчетной ревности.
   – Нет! Не будет у нее иного супруга, кроме меня, хотя я и без носа и без ушей!
   – А я, Сепеос, лишенный ноги, руки и глаза, я смирился и уже не вожделею Виглиницы, столь прельщающей тебя!
   Так отвечал ему спафарий без прежнего мягкого задора, чуждый своей обычной похвальбы. Словно терзаемый чахоткой, казался он расслабленным, менее отважным, а главное, постаревшим. Глубокая работа совершилась в обоих – подточила стойкость одного и укрепила другого.
   Они спускались с холма рынков, как всегда кишевшего народом, который бурлил под колыхающимися головами верблюдов. Сирийские далматики в коричневых и красных поясах мешались с киренейскими робами, сотканными из алоэ, у живота стянутыми волосяной тесьмой. Персидские полукафтанья и порты, перехваченные у лодыжек, двигались возле причудливых византийских одежд, почти всегда фиолетовых. Под яркими лучами переливались золотые и жемчужные узоры зверей, которые скользили под сводами рынков. Подобно Иоанну монахи изливали брань на ослов, нагруженных овощами, мясом, рыбами, развертывавшими на ослиных спинах радугу цветов зеленых, кроваво-красных, сизых, серо-желтых. В далеком гудении толпы лица туманно мелькали под всевозможными племенными уборами, и плечи волновались, а над ними повсюду обрисовывались вопрошающие головы верблюдов.
   Не встречались Зеленые, ибо Зеленые бывали не здесь, но в предместьях, близ Влахерна, Гебдомона, возле стен. Попадалось, напротив, много Голубых, – Голубых жирных и довольных, которые окидывали их презрительным взором превосходства. Некоторые узнали Сепеоса, которого видели два года тому назад на Ипподроме. Проходили сановники, евнухи; высматривали, покачивая головами. Спафарий расхаживали и из страха навлечь на себя подозрение в связи с мятежником, не кланялись Сепеосу, худое лицо которого омрачилось. Гараиви утешил его:
   – Не обращай на них внимания. Эти воины, ликующе понесут тебя на своих щитах, когда победит Управда. И будут приветствовать тебя, но ты не ответишь им!
   Он ободрял, все время поддерживал его, искал палку, на которую хромой мог бы опереться. Разглядывая Гараиви, Сепеос с беспредельной тоской произнес:
   – Ты исхудал, наверное, похудел и я?
   И действительно, костляв и тощ был набатеянин с изборожденным морщинами лицом под ветхою скуфьей, плохо скрадывавшей отсутствие носа и ушей. Далматика с выцветшими узорами охватывала его тело. Не победные усы украшали Сепеоса, но борода состарившегося человека ниспадала на его грудь. Всем своим обликом напоминал он чахоточного, которого сдунет ветерок, и в Нумерах загрязнились, жалостно истрепались их одежды.
   – Виглиница ужаснется, увидя нас и не пожелает, чтобы мы защищали ее!
   Спафарий благоговейно вспомнил о славянке. Гараиви ответил:
   – Мы пострадали за нее и ее брата. Она и брат не погнушаются увечьем нашим, от которого не ослабела наша преданность!
   Закруглялись исполинские арки водопровода Валенция, и толпился под ними народ. Они приближались к демократической Византии, и Зеленые замелькали, не узнавшие их – ныне калек. Они остановились на миг передохнуть, но чей-то пронзительный голос вдруг воскликнул:
   – Это он, Пресвятая Матерь Божия, Великий Вседержитель – это Гараиви!
   Сабаттий быстро отшатнулся при виде двух дыр отрубленного носа Гараиви, зияющей раны его отсеченных ушей. Узнал он и Сепеоса, которого заметил с Гараиви в тот день, когда набатеянин перевозил спафария в лодке к Золотым Вратам:
   – Говорил я тебе. Ты стремился возмутить Византию, и Базилевс покарал тебя. Ты утопил Гераиска, и тебе отсекли нос, тебе отсекли уши. А я цел и невредим, ибо я продаю арбузы и этим хочу обогатиться.
   С арбузом под мышкой, обойдя кругом, он своими безумными глазами разглядывал спину Гараиви:
   – Ничего нет теперь дивного в твоей спине, и не блещет далматика искусно вышитыми узорами. То же и со спафарием, где глаз его, где нога и где рука? Он дерзнул возмущать Византию, и Базилевс покарал его.
   Сабаттий отошел со своим арбузом под мышкой, но их не задело его тихое безумие. Он был им глубоко безразличен. Они не беспокоились о нем, чуждом их думам и мечтаниям. И спокойно дали ему уйти, не заговорили, не поздоровались с ним.
   Они опять восходили на холм, снова спускались. Перед ними расстилались Золотой Рог, предместья Влахерна и Гебдомона. Святая Пречистая белела на параллельной высоте, расцвеченная переливами, серыми и розовыми. Они различали паперть ее нарфекса перед площадью, вымощенной плитами, круглый просвет вверху ее фасада, воздушную красивость обоих трансептов, полукруглые окна срединного купола, обрамленные колоннами, непорочный овал ротонды, под сенью которой укрывалась Животворная Приснодева, увидели кусочек гелиэкона, откуда Склерена свесилась, окруженная гурьбою пляшущих детей, в жажде ласк простиравших свои руки, где Склерос смеялся и в воздушной пустоте светилась борода его, то упадая вдруг, то поднимаясь под неслышимое хрустенье подвижных зубов.
   Они смотрели и забывали о своих увечьях, и душа их рвалась к Управде, душа их рвалась к Виглинице… На миг обернулись: столпотворение зданий, дворцов, храмов, монастырей, часовен, домов, бань, арок и колонн, – заметили водопровод Валенция, рынки и Лихое, который пересекал Византию, виясь к Золотым Вратам, и зеленеющей линией переплетался с триумфальной дорогой Самодержцев. Вдали сияла бесконечная зеркальность Пропонтиды. Воды сверкающие, воды прозрачные, по которым скользили блуждающие тени птиц и тончайших облаков, висевших в небе, подобном опустошенной внутренности купола. А у рожденья Золотого Рога начиналась Византия самодержавная, Византия, закованная в стены, украшенная на всем протяжении от Святого Димитрия до Буколеона, до врат Феодосия и Юлиана опушкой листвы, роскошной лентой, ниспадавшей к побережью. Вот Святая Премудрость, осененная срединным куполом, исполинская, пышная, девятиглавая, со множеством золотых крестов, горевших на ней отблесками рукоятей. За ней Великий Дворец, триклинии его и галереи, срамное подземелье Нумер, форум Августеон и статуя древнего Юстиниана, одному из правнуков которого предначертано быть, подобно предку, Базилевсом. Наконец, Ипподром, где столь безумно бился Сепеос. Несокрушимыми, несокрушенными казались эти создания Силы и Могущества в вечном торжестве племен, идей, символов, лживых вероучений, смертоносно противоборствующих Добру и искусствам человеческим, которые возвеличивают Иисуса, Приснодеву, иконы. Вечные воплощения, растленные Злом, укрывающие Зло, разнуздывающие Зло через иконоборчество, которое тщится насадить Исаврия в земле Европейской, – истинном обиталище душ эллинских и славянских, преданных благостному православию! Им вспоминалась арийская проповедь вдохновенного Гибреаса, учившего, что сооружения эти посвящены Сильным и Могучим, угнетателям Слабых и Бедных. Но в едином волнении, упиваясь безмолвным блаженством высшей надежды, созерцали они воздымавшуюся Святую Пречистую, от основания и до вершины осиянную солнцем, которое как бы облекало ее горделивым пурпуром, дыханием державной жизни. Ослепительно лучилось солнце и казалось, что исполинские мечи устремлены к небу, обращенные острием ввысь. Подобно нагой женщине совлекала она сверкающую пелену перед злато-булатными доспехами, и была прекрасной, целомудренной, исполненной благодати души и здравия тела. В ней черпали они новые силы, новую бодрость, они, изувеченные утратой глаза, ступни, руки, носа, ушей за то, что смели на миг грезить о победе монастырского храма в лице Управды, Евстахии и Виглиницы – славянки с животно-прекрасными очами.

VII

   Сбылась, наконец, мечта Сабаттия об обогащении: тот самый чужеземец, которого заметила Склерена, обронил на берегу Золотого Рога, в нескольких метрах от стены, длинный кожаный раскрытый кошелек, набитый золотыми монетами и драгоценностями: перстнями, медальонами в драгоценных каменьях, аграфами, украшенными финифтью. Чеканный, воистину огромный золотой крест распирал мошну, шнур которой оборвался под одеждой чужеземца, пришлеца из дальних стран, углубившегося в город, не замечая своей пропажи, в то время как Сабаттий стремительно ринулся схватить находку и запрятал ее под своей убогой одеждой продавца арбузов.
   На другой день он отправился к одному из менял, Аргиропатрии, который восседал в глубокой нише, где переливались искрометные, высокоценные товары, бледно-розовые бриллианты, голубые сапфиры, красные рубины и монеты всех стран на чеканных золотых блюдах. Свой крест, медальоны, аграфы и перстни Сабаттий выменял на золотые червонцы с изображением Иисуса и литерами Базилевса. Монеты, выбитые Константином V, были запечатлены простым знаком благословляющей руки. К номизмам присовокупились получервонцы и трети червонцев – цмизмионы и тризмиционы или кокки, много серебряных кераций и груды меди. Сгибаясь под их тяжестью, в своем безумном взгляде отражая нежданное богатство, он мечтал о небывалой торговле арбузами, не о жалких, скудных продажах, но о сбыте необычайном, когда вся Византия вскоре увидит лишь одни его арбузы, будет насыщаться лишь его арбузами. Заранее высчитывал он барыши от такого оборота. Они исчислялись баснословными суммами. В несколько дней продажа арбузов даст ему возможность купить целую византийскую улицу с домами, дворцами и портиками, обрамляющими форумы, залитые солнцем.
   И погрузился Сабаттий в лихорадочное, кипучее осуществление своей безумной затеи, своих широких планов. Бегал повсюду, везде заказывал, чтобы слали ему арбузы и с островов эллинских, и из Капподокии и из земель понтийских, из Армении, Тавриды, из стран славянских. Дешевый плод этот обычно гнил на месте, и народ в ответ смеялся ему в лицо. Тогда он стал платить вперед – не слишком дорого, правда, но достаточно, чтобы поплыли со всех концов нагруженные барки и потянулись караваны.
   Как-то утром византийцы увидели, как плоскодонные барки и суда с высоким носом и кормою движутся по Золотому Рогу, укрываются в его бухточках, трудно рассекают его воды, очерченные наподобие веретена.
   Оснащенная четырехугольными парусами, серыми, красными и оранжевыми, развернутыми под ласковым дыханием ветра, суда и барки являли красивую картину легко колышимого флота, радостную жизнь людей моря, предметов моря. Флюгера реяли на вершинах мачт, снабженных круглыми балкончиками, где матросы стояли, наблюдая горизонт. Скоро все барки, все суда начали поочередно выгружать арбузы самой разнообразной величины. Наряду с карликовыми, густо зелеными, цветом напоминающими ель, были исполинские, бледно зеленые с оттенком желтизны, подобные гигантским тыквам. Некоторые разбились, и обнажалась красная здоровая мякоть, усеянная семечками. Одни арбузы смотрелись обольстительно и весело, другие как бы источали немощную грусть, заключенные в темно-зеленую корку под живописным солнцем. Их извлекали из глубины трюма и складывали на берегу, чтобы нагрузить потом на ослов, которые переправят их на рынки. Разгрузившись, облегченная барка отплывала, и поднималась вся ее ватерлиния. За ней причаливала другая, освобождалась от арбузов и тоже удалялась. Нескончаемой вереницей подплывали суда и, радостно вея парусами, уходили с песнями матросов под рокот не верившей глазам своим толпы.
   А на берегу высились арбузы. Груды арбузов, грозившие вырасти в целые холмы, и окружить город зелеными редутами, точно не довольно ему было надежных каменных стен.
   Уже достигала человеческого роста стена арбузов, от Влахерна до Гебдомона и устья пролива, но приток не прекращался. Наступил полдень. До полуденного часа приставали только береговые барки и суда, пришедшие не слишком издали. Но вот показались другие, высокие и крепкие, подобные военным. Могучие дромоны с резкими очертаниями кливеров рассекали голубые волны пролива, в котором плавали арбузы, выпучивая рассеченное чрево: византийцы ужаснулись – арбузы душили их. Корабли с арбузами подходили из Египта, Ливана и Сирии, из Понта, Капподокии, Армении, не говоря уже о судах, посланных островами эллинскими, славившимися своими быстроходными триерами, остроконечные паруса которых веяли над равниной морей. Они без устали разгружались под тревожное гуденье толпы, которой ничуть не смущался Сабаттий. Бросаемые с палубы арбузы рассекали воздух и, падая, скатывались с куч. Только и видны были движения носильщиков, достававших их из недр трюмов и перебрасывавших через борт, да мелькали руки и головы матросов, которых смешило зрелище подобного вторжения. Круглые, целые блестели арбузы в сиянии дня и громоздились зелеными откосами, по которым скатывались дети, или алели ослепительным пурпуром своей мякоти, унизанной семечками, и обнажали как бы некие кровавые сердца, посланные из таинственных земель. Настал вечер и вдоль Золотого Рога выросла непроницаемая стена шаров темно-зеленых, светло-зеленых. В своем исполинском скоплении заслонили они почти весь фракийский горизонт, холмы в глубине, расстилавшиеся дали. На другой день новое вторжение хлынуло, на этот раз с суши, в Золотые Врата, во врата Свято-Римские, во врата Влахернские, Силистрийские и Адрианопольские. Навьюченные арбузами, вереницей потянулись ослы и верблюды, въезжали низкие повозки на глухих колесах, неискусно обтянутых грубой дубленой бычьей кожей. Трусили ослы, надсаживаясь под бременем поклажи, и верблюды колыхали искусно прилаженные к их горбатой спине корзины, мерным движением покачивая арбузы с боку на бок. Погонщики поспешали и подбадривали животных неутомимыми ударами по крупу, чтобы доставить в сохранности арбузы, на которые уже покушалось множество детей. Доблестно двигались вперед повозки, пробивая себе путь в сбегавшемся народе, который смеялся при виде такого обилия арбузов, бесконечно зеленевших и подобных в своей закругленности грудям. Достигли, наконец, арбузы рынков, и вскоре воздвиглись целые стены их, длинные и высокие, кубические и конусообразные, высились под сводами и на форумах, облитых сияющим днем, и придвинулись к ближним домам, под взорами веселившихся и вместе с тем устрашенных византийцев.