Не слушая Гараиви, она не спускала глаз с Сепеоса, пристально рассматривала весь его пылкий облик. Смущение проступило на лице Солибаса, задрожало его мощное тело.
   – А после победы, когда сделается Управда Базилевсом, и Евстахия супругой Базилевса, высокие степени достанутся нам троим: я буду великим логофетом, Гараиви великим друнгарием и Сепеос – великим доместиком. А ты, Виглиница! О, ты!..
   Он не знал, каким саном облечь Виглиницу, которая отвечала, заглушая лежавшую на сердце тяжесть:
   – Рожденная женщиной, я не могу быть Базилевсом и потому останусь сестрою Базилевса!
   Глухо и резко звучал ее голос, но Сепеос не понимал ее в своем радостном веселье и по-прежнему смеялся:
   – Воистину велика доблесть Евстахии. Наравне с Гибреасом, она душа заговора. Через нее достигнет венца Управда. Пусть слепцы пеняют на нее.
   – Евстахия!
   Так воскликнул Управда, в ответ на свои помыслы.
   С каждым днем созревала отроческая оболочка, и под нею расцветал его дух. Восторженно созерцал он душу юной девушки, столь рано возмужавшей, которая призвала к себе его и сестру. Она восставала перед ним, подобная живой, прославленной иконе, ему грезился облик ее в венце лучей, в наряде драгоценных камней и тканей. Весь отдавшись мечте, живо рисовавшей ему Евстахию, он закрыл глаза и не слушал Гараиви, который говорил, готовясь уходить с Солибасом и Сепеосом, довольным, бурным, словоохотливым:
   – Да, Евстахии, именно Евстахии будешь ты обязан могуществом и силой. Так же как тебе, проповедует ей Гибреас учение Добра и Превосходство поклонения иконам. Не забывай, чем ты обязан ей, когда будешь владыкой возрожденной Империи Востока. Не забудем этого и мы!
   Утром следующего дня, когда, возвращаясь в отведенные им в крыле розового дворца покои, залитые сейчас падавшим в широко раскрытые окна светом солнца, они восходили по одной из огромных лестниц, повсюду прорезавших безмолвное здание, которое выстроено еще, быть может, Феодосией, – перед ними возникло яркое зрелище. Медленно поднималась, несомая на седалище из слоновой кости двумя слугами, облаченными в зеленые одежды, Евстахия, склонив на плечо драгоценный жезл, и вот – словно овевая ее неуловимой гармонией, орган в отдалении залы мягко зазвучал, и созвучия нанизывались и оборвались затем звенящим Аллилуйя или Осанной, без сомнения, славословя Империю Добра. Они остановились в ожидании на боковой площадке, окаймленной розовыми колоннами, но Евстахия знаком пригласила их войти и последовала за ними в обширные покои, освещенные проникавшим через купол сиянием дня. Стены покоев увешаны были тканями, расшитыми золотыми и серебряными узорами, сверкавшими в извилистых сплетениях. Слуги опустили ее на пол. Один из них подложил ей под ноги подушку, украшенную кистями из драгоценных камней, кропивших отблесками мозаику пола. Другой, похожий на первого, с лицом безмолвным и потухшими глазами, с растолстевшим телом евнуха, встал за ее спиной и невозмутимо начал опахивать ее большим павлиньим пером. Когда она обернулась, отдавая краткое приказание, то оба они зашевелили губами и напряженно вслушивались. Управда и Виглиница поняли, что, лишившись пола, они утратили вместе с тем речь и слух.
   Знаком пригласила она своих гостей сесть на седалища, поставленные перед нею, и медленно произнесла, не спуская с Управды прозрачных глаз:
   – Вы слышали от Гараиви, Сепеоса и Солибаса: восстанут скоро Зеленые, нетерпеливо порывающиеся к борьбе, и овладеет Империей наше племя и восторжествует навсегда!
   Все так же невозмутимо и откровенно покоился на нем взор ее, подобный зеркальности озера, которое не смущено ни пятнышком тени. Отрок ответил:
   – О, да! Они восстанут!
   Его пленял этот уверенный взгляд, красная лилия, застывшая, склонявшаяся на плечо, весь ее облик, так напоминавший живую икону Приснодевы. Евстахия прибавила, помня поучения Гибреаса:
   – И восстание Зеленых возвеличит судьбы племени эллинского и племени славянского, которые объединятся против племени исаврийского, и вознесешься ты мною и тобою я.
   Она объяснила: Зеленые хотят напасть на Голубых, не ожидая таинственного оружия, о котором так туманно говорит Гибреас. Они уверены в победе и замышляют, пользуясь мятежом, обрушиться в торжественный день бегов на кафизму, расправиться с Константином V, овладеть Великим Дворцом и провозгласить Управду Самодержавным Базилевсом Империи Востока. Она, Евстахия, будет Августейшей. Гибреас, правда, не соглашается на этот преждевременный взрыв, горячо приветствуемый многими православными; игумен предпочитает сперва отыскать наисовершеннейшее действие оружия, которое он хочет вручить Зеленым – сторонникам Добра, – оружия, испытуемого им таинственно и в одиночестве, оружия, ни силы, ни формы которого не знала Евстахия. С пылом женщины, творящей политику, Евстахия склонялась к решению Зеленых, которых Сепеос увлекал своей подкупающей важностью и неподдельной отвагой. Она говорила с благоговением, жгучие оттенки звенели в ее голосе, опаленном пламенем души, особенно когда она излагала поучения Гибреаса; в их глубины погружалась она, вынося ясное их постижение, и нежно стремились мысли ее к Управде, которого она созерцала откровенным взором и к которому обратила круглое лицо свое с розовой, упругой кожей.
   Легкая мука любви к эллинской деве коснулась сердца отрока-славянина, но чистота его помыслов одухотворила Евстахию, и, подобно иконе Приснодевы, простерла она руки, чтобы объять мир в его возрожденном Добре. Слушая ее, он словно парил, уносясь куда-то ввысь, уподобляясь Ангелам храма, в котором священнодействовал Гибреас. Яркое сияние разливалось в нем, когда она говорила, непрерывно поглощая его своими прозрачными глазами, подобными неверному щиту морских вод:
   – Ты знаешь, что наше племя превосходит все: оно восторжествовало когда-то и восторжествует снова, но лишь с тобой, славянин-отрок, когда в лице моем сочетается племя наше с твоим.
   Она поднялась, не сказала больше ничего, мельком посмотрела на Виглиницу. Слуги-евнухи снова подняли ее на седалище из слоновой кости и мягкими, ровными шагами начали спускаться по широкой лестнице. Тихо заструился гимн органа, долетели звуки Аллилуйя или Осанны, восславлявших, быть может, Империю будущего! Перед взором Управды стоял облик девы, такой юный и проникновенный, рисовалась скорбно склоненная золотая лилия. А в ушах звенели металлические слова Евстахии, упавшие в пропасть раскаленных видений его отроческого знания, столкнувшегося с религией и эстетикой Византии.
   Виглиница насупила брови, сжала свои кулаки юной великанши. Она не любила Евстахии, не поняла ее речей. Душа ее была проникнута наивным варварским материализмом, а внучка слепцов раскрыла себя, как бы сотканной из мистицизма, полной глубоких, утонченных ощущений, жаждущей волнений души. Она ясно сознавала, что эллинка, как политик, умом превосходит брата, который жил всецело чувством, сознавала, что племя эллинское, в лице ее, одержит верх над племенем славянским. Для Евстахии заговор был лишь средством построить Империю Добра, в которой ей чудилось величие ее народа, возрождение Европы через первородное племя эллинское, которое старше других племен, позже обратившихся к религии Иисусовой. Управде Империя грезилась религиозной, творящей искусство, полной проникновенных ощущений, тогда как сама она стремилась бы к созданию Империи жестокой, угнетающей, несправедливой, – если нужно, и чтящей лишь права единоплеменников.
   В ней звучал голос крови, бродили глухие, жестокие силы и потому зародилась ее тревожная мечта о своем потомстве, наперекор потомкам брата и Евстахии. Однако в ревности своей она не возненавидела ни Управду, ни Евстахию. Она просто покорялась зовам своей мощной юности, хотела жить и рождать собственных детей. И, устремив долгий взгляд на лестницу, по которой удалялась, несомая на седалище Евстахия, она в искреннем влечении взяла брата за руку, и у нее вырвались слова:
   – Евстахия нравится тебе. Мне нет. Но я ей не сделаю ничего худого, а тем более тебе – моему брату, которого я люблю и возле которого живу здесь, в этой Византии, где тебя хотят возвести на трон Самодержца, подобно предку нашему Юстиниану!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

   После страстной недели наступили дни Пасхи, глубокочтимые византийцами и ознаменованные шествиями из храмов с белыми пальмовыми ветвями в виде серебристо-нежного леса.
   И все лики икон как бы невольно участвовали в общей радости и видели поклонение себе православных. Живописный лик Вседержителя Бога на фасаде храма Бога Творца, с брадой, струящейся наподобие ручья, святых, преподобных, угодников, ангелов, властей, архангелов, толпы Божеские и человеческие, – все в эти великие дни имели высшее наслаждение коленопреклонного себе поклонения. И все иконы эти ярко сверкали под византийским бирюзово-матовым небом. У некоторых из них неизъяснимым и непонятным чудом струились чистые или кровавые слезы; некоторые при одном лишь прикосновении к их мозаичной одежде исцеляли ослабленных и недужных; у одних при мольбе, обращенной к ним, слетали с каменных уст, как кристалл, звенящие слова утешения, у других все тело на золотом фоне вдруг, словно живое, начинало пламенеть, как бы освещенное изумительным пожаром. Но это еще не все: внутри храмов стояли выставленные мощи мучеников, творившие чудеса; здесь женщины чувствовали внезапно приступы родов, грудные младенцы могли читать любую страницу открытого Евангелия; немые приобретали дар красноречивого слова, и старцы чувствовали в своих жилах переливы юной, обновленной крови. Одна мать, дочь которой едва могла передвигаться от злой, снедающей ее чахотки, увидала, что при одном прикосновении к святой плащанице дочь ее пошла поспешно, щеки ее запылали, и здоровым блеском заблистали глаза. Один воин, коего руки были покрыты гнойными струпьями, приложился к Святому Кресту Господню и тут же засвидетельствовал неожиданное исцеление. Все, что было языческого в племени эллинов, способствовавшее развитию естественных культов древней Греции, все стремление обоготворить высшие мировые силы, олицетворенные и очеловеченные некогда в богах, а ныне во Христе, Приснодеве, Теосе, в угодниках, ангелах, архангелах, престолах, властях, во всех нарисованных кистью художника или изваянных резцом скульптора памятниках религии, словом, – все бытие, воплощенное человеческим искусством, расцветало, овеянное восторженным религиозным поклонением православных, которых еще не тревожили власть и могущество. Два храма, повинуясь обряду празднования Пасхи, совсем отстранились, однако, от всеобщей радости: это храм Святой Премудрости и храм Святой Пречистой. Первый был слишком поглощен подготовкой к грядущему иконоборству; второго отстраняло суровое его учение, обосновывавшее иконопочитание с возвышенностью ума и глубиной мысли, непостижимыми для толпы, способной понять лишь крупные линии и предпочитавшей предаваться религиозному восторгу в других местах.
   Пасхальная неделя кончалась днем конских бегов, на которые с самого утра устремлялась вся Византия. Из широких и узких улиц, змеившихся по семи холмам, оттененным величественными куполами, стекались в своих четырехугольных или трубчатых головных уборах, обрамленных перьями или перевитых лентами, византийцы, сливаясь с людьми в одеждах из ярких тканей, украшенных блещущими узорами из накладного золота и серебра. Пробирались армяне в широких шальварах, завязанных внизу шелковой тесьмой, в одежде едва достигающей колен. Тянулась вереница роскошных экипажей, вожаков с собаками и медведями в намордниках из металлических колец; лошадей, покрытых расшитыми волочившимися попонами, по краям которых прозрачно звенели бронзовые колокольчики; пышные колесницы богачей и колесницы кочевников с колесами, отяжелевшими от грязи дальних дорог; шли когорты трубачей с протоспафариями во главе, шли тысяченачальники и полководцы, за ними хорэги барабанщиков, трубачи, музыканты с громадными арфами, покоившимися на их мощных грудях; шла толпа в беспорядке, шли другие музыканты – сыны варварских племен, пришедшие повеселиться без малейшей заботы о том, каковы будут последствия праздника; несли либийские бубны, русские балалайки, восточные караманджи и зурны, тимпаны из железа и бронзы длиною в фут; шли вереницею монахи в скуфьях, длинноволосые пастыри, коих божественное пение и необычное, в нос провозглашаемое «аллилуйя» звучало под скрещенными хоругвями, покачивающимися на древках, окрашенных фиолетовой краской; шла густая толпа, стремительная, оживленная, жестикулирующая; весело мелькали яркие краски, повторялись крики пролагавших себе дорогу; виднелись различные цвета человеческой кожи, начиная с очень светлого лица, пришедшего издалека галло-франка и кончая головой негра, подобной клубку черной шерсти, перерезанному алой лентой толстых губ и впадинами белесоватых глаз; показались портики Форума Августеона с улетающим ввысь бронзовым памятником Юстиниана, и на фоне синего неба обрисовался величественной архитектуры храм Святой Премудрости, с девятью куполами и девятивратным нарфексом, перед которым виднелась паперть, выложенная плитами.
   Позади богатых садов возвышались красивые по своей архитектуре здания: аркадийские бани, примыкающие к маленькой гавани, куда приставали проворные челноки, а за ними, виднелись части Великого Дворца – здание со сводами, с портиками, с террасами, по которым шествовали сановники, влача свои тяжелые одежды. Справа возвышались стены Ипподрома с окаймляющей его круглой галереей, по которой бродили в томительном ожидании любопытные; они имели вид подлинных пигмеев перед величественными статуями, увенчивающими круг. Продавцы в расположенных кругом лавках, а между ними и Савватий, предлагали арбузы, сушеную рыбу, печеные яйца; все это ел простой народ: лодочники, носильщики и различные ремесленники. Толпа прибывала. Слышалось словно жужжание миллиона пчел, перемешанное односложными и многосложными шипящими звуками различных наречий; произносились имена возниц, а также прежних и будущих победителей; а эти последние, стоя в своих роскошных колесницах, убранных парчою, украшенных резными из слоновой кости фигурами и бляхами из металла, выпуклыми и изогнутыми в виде листьев, исчезли в открытых вратах, в которые виднелись внутренние стены Ипподрома, его арена, разделенная линией камптер и возвышение ступеней, под которыми были ходы в конюшни, откуда неслось ржанье коней, удары бича и крики животных.
   Внутренность Ипподрома скоро обрисовалась еще яснее: вот знаменитая кафизма, высеченная полукружием, и против нее прямоугольная сфендоне, расположенная на концах огромного эллипса. Кафизма возвышалась отвесно, словно над бездной, и была окаймлена красными и фиолетовыми, золотом шитыми занавесями, по бокам от нее располагались две трибуны поменьше. Кафизма, пока еще пустая, как бы гордилась своим величавым устройством, она казалась грозной, мощно охраняемой от тех, кто дерзнул бы взять ее приступом, целым войском, собранным под нею. У подножия кафизмы стояла стража, сдерживавшая толпу, по которой пробегал, словно молния, отблеск золотых мечей и секир. Стражи были неподвижны, едва заметно хмурили они брови, когда мгновениями, повинуясь порыву ветра, развертывались знамена, желтые, зеленые и голубые, собранные в виде пирамиды другими стражами, стоящими позади. Они открыто смотрели на народ, скоплявшийся во вратах и размещавшийся на многочисленных ступенях, причем Зеленые размещались слева от кафизмы, а Голубые справа. Стражу составляли схоларии, экскубиторы и кандидаты из войска Базилевса, поместившего их здесь не столько для сдерживания толпы, сколько для украшения подножия кафизмы, где на бегах всегда привыкли их видеть. Профиль почти каждого был полусемитский, полутуранский, движенья, полные ленивой неги, присущей смуглым варварам, говорили ясно об их происхождении, родственном Константину V, который был исавриец, подобно им.
   В проходе полуоткрытых врат показались клирики в своих красных или белых одеждах, в голубых или лиловых мантиях, в шерстяных скуфьях, держа в руках, на длинных рукоятках, кресты и хоругви, вышитые серебром, золотом и жемчугами. Почти все направились к Зеленым, встретившим их с наклоненной головой, тогда как Голубые смеялись им прямо в лицо, угрожая кулаками.
   Здесь были все православные монахи, во главе с игуменами: из монастырей Калистрата и Дексикрата, из монастыря Приснодевы, из славной обители Студита; смиренные священнослужители, ослепленные дневным светом, из общин Осьмиугольного Креста, святой Параскевы, Пантепопта, Ареобиндской; священнослужители богатые, но поклоняющиеся иконам, враги Константина V, братия святого Мамия, святых апостолов, Бога-Слова, архангела Михаила, святого Трифона и Пантелеймона. Показались монахи Святой Пречистой, во главе которых шел тонкий, небольшого роста Гибреас в своем фиолетовом игуменском одеянии, с серебряными, осененными полукружиями, крестами; черные волосы его падали волнами из-под вуали головного убора. Последним шел Иоанн, снявший четырехгранную скуфью и обнаживший свою шершавую голову, подобную шаровидной колючей поверхности кактуса.
   Эти монахи Влахернской церкви отличались бледными вялыми лицами, а скрытые длинными ресницами глаза их, казалось, блуждали и светились пророческим отшельническим выражением; они едва влачили изможденные слабые тела свои.
   Заговор не был, конечно, тайной, так как о нем говорили сто тысяч уст, за него или против него билось сто тысяч сердец. Но всего поразительнее казалось глубокое равнодушие, быть может, деланное, власти, которая не приняла никаких предосторожностей против мятежа, исключая обычной охраны, и рисковала подвергнуться последствиям его с беспечностью, способной вселить или восторг, или ужас.
   И вот на трибунах, слева, затянули гимн, который вскоре подхватили все Зеленые перед безмолвными Голубыми. Этот гимн-акафист возвещал и воплощал требование Константину V остаться неизменным в вере и таил в себе скрытые указания на то, чтобы он не предпринимал гонения на иконы. Зеленые подымали руки, клялись, молились. Взоры устремлялись на Гараиви, который сидел, оттененный своей скуфьей, в далматике, испещренной изображениями растений и животных, и на Сепеоса в чешуйчатых латах своего вооружения, в коническом шлеме без забрала, веселого, неустрашимого и самоуверенного. На ступенях трибун Голубых показалось могущественное духовенство. Тучный поблекший человек сел прямо против Гибреаса, чей взор, устремленный на него, заблестел еще ярче; другие садились по сторонам. Это были представители церкви иконоборцев, друзья власти и силы, которым они служили своими лживыми изощрениями ума. Бледный тучный человек этот восседал на патриаршем престоле Святой Премудрости, где поддерживал Зло вкупе со своими соседями – богатыми и чванными, коварно смотревшими порочными помазанниками. Возле него были архимандрит, синкелларий, сакелларий, хранитель алтаря, хартофилакс, протодиакон, наставник псалмов, иеромнемон, периодевт, псалмопевец, церковно-глашатай и много других, презирающих арийское учение о Добре. Они, казалось, смеялись под личиной жеманства и благочестия, были довольны, словно заранее зная участь, уготованную заговорщикам.
   На арене, уставленной статуями, примыкал к камптерам гранитный испещренный иероглифами обелиск Феодосия, – длинный пирамидальный столб, который был до самого верха покрыт золоченой бронзой, а по ней одна за другой следовали надписи, затем стояла колонна в виде змей, чудовищное сплетение трех пресмыкающихся, поддерживающих расходящимися головами статую Аполлона, захваченную тысячу лет тому назад персами Ксеркса в Дельфийском храме. На двух противоположных сторонах арены стояли два столба – меты, один под кафизмой близ большого бассейна, второй под сфендоне. На них сановники установили низенькие серебряные органы, которые вскоре зазвучали под блуждающими пальцами мелистов. Народ все заполнял громадный Ипподром; толпа стремилась наверх, змеилась, широким кольцом окружая Зеленых и Голубых, и волновалась вокруг священнослужителей; кричали люди, работали кулаки; в переливающемся сиянии солнечных лучей пестрели цветные одежды, перемешиваясь с живыми пятнами лиц, вспыхивающих внезапно сверкающим взором, движущихся, бородатых, белых, темных, медно-красных, желтых. Они мелькали всюду: вверху, внизу, даже на верхней галерее, где при блеске дня они среди статуй отливали лиловатыми тонами. Шумная теснившаяся толпа окутывалась тонким облаком пыли, прорываемым приливом и отливом новых людских потоков, стремившихся со всех сторон. Народ шел отовсюду: из четырех врат Ипподрома, из проходов, распахивавшихся под напором толпы, внося волны воздуха и солнечного света и позволяя взглянуть на то, что делалось снаружи. А там ожидали своего часа колесницы, толпились кони в уборе блестящих украшений, золотых бубенцов и узд; стояли верблюды с морщинистыми головами, вещими и лукавыми, на покачивающихся длинных шеях; их огромные тени падали на дворцы и прямые линии дорог, окаймленных домами из блестящего мрамора и базальта.
   Люди спешили по дорогам и толпились вдали на перекрестках: опоясанные шитыми тканями голубого, зеленого, пурпурового и желтого цвета, лицами умытыми наскоро, в странного вида прическах и головных уборах, на их шеях звенели драгоценности: ювелирные, стеклянные, эмалевые и другие подвески, блистающие при свете дня.
   Принесли еще серебряные органы, и послышались металлические звуки, то усиливающиеся – густые, то тонкие – замирающие; раздалось пение, словно в бреду, разрастались порывы восторга, дикости которых не будет, казалось, конца. Противники-помазанники встали; Патриарх смотрел на Гибреаса; сановники его молча грозили игуменам; задорные епископы устремились в толпу Голубых и обращались к отдельным группам монахов, окруженных Зелеными, над которыми реяли хоругви, сиявшие полными красоты ликами в оправе крупных алмазов. Над толпой кое-где виднелся высунувшийся бюст с локтями, выходившими из широких рукавов, двигались бороды и вновь становились неподвижны, уши настораживались в ожидании органных звуков и гимнов.
   Подобно золотому видению предстал Самодержец в Гелиэконе Великого дворца, над Ипподромом, отделенным обширным пространством от его высоких стен.
   Быстро раздвинулся пурпурный занавес, престол показался между четырьмя колоннами, осененными киборионом; с престола поднялся Константин V, по обеим сторонам его сидели патриции, чины двора, сенаторы, соблюдая величественный порядок. Он был в белом скарамангионе, пурпурной, шитой золотом порфире и широкой хламиде, застегнутой на его мощной шее. Хламида заткана была золотым шитьем, блестевшим яркими узорами на зелено-фиолетовом фоне. Сзади она ниспадала складками, которые расправлял в форме лучей внимательный сановник. Из-под золотого венца, осенявшего его голову и усыпанного рубинами, сапфирами, топазами, аметистами, изумрудами, сардониксами и опалами, выступал загнутый нос на белом лице, а руки медленно двигались; то скрещивая, то раздвигая их, он посылал благословения на Ипподром – и в этот миг воцарилась тишина. Затем снова задернулась пурпурная завеса, и видение исчезло. Но вскоре Константин V показался в кафизме, – он и его верховные кубикулярии, патриции в иерархии степеней, сенаторы и власти, одновременно с ним исшедшие из Гелиэкона Великого Дворца. Боковые сводчатые трибуны стали заполняться сановниками, на которых снизу указывали пальцами, – сановниками, несомненно, не любимыми народом, судя по лицемерному и напыщенному виду их; здесь был великий Доместик в головном уборе из золота и с золотым посохом в руке; великий Логофет; великий Друнгарий, тучный с белесоватыми глазами; протостатор, худощавый и невзрачный; протовестиарий, с лицом собаки; великий Стратопедарх, коего строгий взор старательно избегал проклятий византийцев, которых он, вероятно, угнетал; блюститель певчих, выставлявший свою, словно у страуса, длинную шею, он сидел между великим хартулярием и протокинегом, которые вертели шеями, подобными верблюжьим. Народ созерцал также протоиерокария, великого Диойсета, Протопроэдра, Проэдра, Великого Миртаита, Каниклейоса, Кетонита и Кюропалата, приятно покачивавших головами, над которыми выделялась тыквообразная голова великого Папия Дигениса. Сильнее других тряс он ею, озлобленный против Зеленых, православных и Гибреаса, смотря на них яростным взглядом неуклюжего кабана.
   Константин V как бы вознесся над человечеством, воссев на своем высоком троне. Сзади развевались одежды беспрестанно прибывавших людей, рисовались очертания головных уборов, остроконечных, трубчатых или четырехгранных. Мягко двигали опахалами евнухи с жиром заплывшими челюстями. Кубикулярии держали знаки высшей власти: золотой меч с отвесной рукояткой, золотой шар, поддерживаемый эллинским крестом; и целым лесом мечей, щетиной золотых секир и копий сверкали вокруг стражи Базилевса – схоларии, экскубиторы и кандидаты.
   Сепеос встал, скрестив руки на кольчуге, облегавшей грудь, на голове его блестел конический стальной шлем; его глаза, полные энергии, и усы, оттеняющие профиль с орлиным носом, повернулись в сторону Гараиви в скуфье набатеянина, выделявшегося в толпе морщинистым своим лицом и заплатанной далматикой, облегавшей его мощное тело и пестревшей причудливыми узорами животных, полы ее он придерживал мозолистыми шершавыми руками.