Он понял, что погиб, когда увидел на верху лестницы Рикардо и Федерико-младшего. Несколько последних секунд сделали его скептиком, он уже знал: сыновья прибыли как подкрепление — нанести ему последний удар. В ужасе, позабыв достоинство и честь, дон Федерико думал лишь об одном: как бы добраться до дверей и ускользнуть на улицу. Но это было нелегким делом. Ему удалось сделать лишь два-три прыжка, как ловкая подножка с грохотом обрушила его на пол. Скорчившись, чтобы защитить свои детородные органы (наследники явно пытались добраться до них жесткими ударами ног), дон Федерико следил за тем, как жена и дочери вооружались метлами, вениками, каминными щипцами, намереваясь продолжить избиение. Он не успел даже подумать о том, что ничего не понимает, кроме того, что мир обезумел, услыхав, как и сыновья его в лад ударам твердили: «Маньяк, жадина, грязная тварь и крысятник». Сознание его затуманивалось, и вдруг в этот момент из незаметной дырки в углу столовой выскочил серый зверек с белыми клыками и с откровенной усмешкой в бойких глазках уставился на павшего дона Федерико…
   Скончался ли дон Федерико Тельес Унсатеги, неутомимый палач перуанских грызунов? Совершилось ли в нарушение всех заповедей отцеубийство? Или супруг и отец, распластанный на полу, лишь потерял сознание, забытый под обеденным столом среди великого беспорядка, когда члены его семьи спешно укладывали свои чемоданы и с омерзением покидали домашний очаг?
   Как закончится этот несчастный случай в районе Барранко?

IX

   Неудача с повествованием о Доротео Марта привела меня в подавленное настроение на несколько дней. Однако в то утро, услышав переданную Паскуалем Великому Паблито историю об открытии в аэропорту, я ощутил, что вдохновение возвращается ко мне, и вновь задумал рассказ. Как выяснилось, Паскуаль застал нескольких беспризорников за опасным и увлекательным спортом. В темноте ребята ложились у края взлетной полосы аэродрома Лиматамбо, и — Паскуаль клялся в том — каждый раз при взлете самолета силой воздушной волны мальчиков поднимало на несколько сантиметров над землей. Как на представлении иллюзионистов, мальчики парили несколько секунд в воздухе, потом — со спадом волны — шлепались наземь. В те дни я как раз посмотрел мексиканский фильм (много лет спустя я узнал, что это была картина режиссера Бунюэля, и узнал, кто такой сам Бунюэль) «Забытые», который мне очень понравился. Я решил написать рассказ в том же духе о детях-подростках, маленьких волчатах, закаленных жестокой жизнью трущоб. Хавьер, проявив скептицизм, заверил меня на этот раз, что вся история выдуманная и что воздушный поток от поднимающегося самолета не поднимет и новорожденного. Мы поспорили, я в конце концов заявил ему, что в моем рассказе персонажи будут парить в воздухе, но тем не менее рассказ будет сугубо реалистическим ("Нет, он будет фантастическим! — кричал Хавьер). В общем, мы решили как-нибудь ночью, взяв с собой Паскуаля, отправиться на пустыри «Корпака»[33], чтобы выяснить, где правда, а где ложь в опасных играх (такое название выбрал я для рассказа).
   В тот день я не встречался с тетушкой Хулией и надеялся увидеть ее в следующий четверг у дяди Лучо. Однако, прибыв в дом Армендарисов на традиционный обед, я не нашел ее там. Тетя Ольга сообщила мне, что тетушка Хулия приглашена на обед «солидным претендентом» — доктором Гильермо Осоресом. Этот врач состоял в дальнем родстве с нашим семейством, ему было уже за пятьдесят, внешность весьма презентабельная, и у него имелись кое-какие средства, к тому же он вдовец.
   — Хорошая партия, — подмигнув, сообщила мне тетя Ольга. — Серьезный, богатый, красивый; у него только двое сыновей, и те взрослые. Разве не такой муж нужен моей сестре?
   — Последние недели она теряла попусту, — добавил дядя Лучо. — Ни с кем не хотела выходить и вела жизнь старой девы. Однако эндокринолог понравился ей.
   Я испытал такие муки ревности, что у меня напрочь пропал аппетит, настроение окончательно испортилось. Я опасался, как бы тетя и дядя по моему виду не догадались, что со мной происходит. Мне не пришлось вытягивать из них подробности относительно тетушки Хулии и доктора Осореса, они ни о чем ином и не говорили. Доктор познакомился с тетушкой лет десять назад на коктейле в посольстве Боливии, теперь, узнав, где она поселилась, он нанес Хулии визит. Присылал ей цветы, звонил по телефону, приглашал на чай в кафе «Боливар», а сегодня пригласил пообедать в клуб «Унион». Эндокринолог шутил в разговоре с дядей Лучо: «Твоя свояченица — выше всяких похвал, Луис. Может быть, она та женщина, которую я ищу, чтобы вторично принести себя в жертву на алтарь брака?»
   Я старался выказать свое полное безразличие, но делал это так неискусно, что дядя Лучо, когда мы остались одни, спросил, что со мной происходит: сунул ли нос, куда не следует, и за это поставили клизму? К счастью, тетя Ольга заговорила о радиопостановках, и я вздохнул с облегчением. Она говорила о том, что иногда этого Педро Камачо слишком «заносит», ее подругам история о проповеднике, который «поранил себя» ножом для разрезания бумаги в кабинете судьи, доказав, что он не насильник, показалась странной, а я тем временем впадал то в ярость, то в отчаяние. Почему тетушка Хулия не сказала мне ни слова? За последние десять дней мы виделись не раз, но я никогда не слышал от нее упоминания о враче. Значит, правду говорит тетушка Ольга, что Хулия наконец кем-то «заинтересовалась»?
   В автобусе, по дороге на «Радио Панамерикана», в моем настроении произошла перемена: от унижения к гордыне. Наша любовная связь тянулась уже давно, нас в любой момент могли накрыть, и это вызвало бы скандал в семье. С другой стороны, что я терял, проводя время с дамой, которая, по ее собственным словам, была для меня почти матерью? Жизненного опыта я набрался вполне достаточно. Осорес был послан судьбой и освобождал меня от необходимости самому разделаться с боливийкой. Мне было неуютно, я испытывал какие-то непривычные ощущения вроде желания напиться или избить кого-нибудь. На радио я повздорил с Паскуалем, который, будучи верен своей природе, посвятил половину сводки, передаваемой в три часа дня, пожару в Гамбурге, в котором сгорела дюжина турецких эмигрантов. Я заявил Паскуалю, что отныне и впредь запрещаю без моего особого разрешения включать в сводку любую информацию о мертвецах. Затем я холодно поговорил по телефону с приятелем из университета Сан-Маркос, позвонившего мне с целью напомнить, что факультет наш все еще существует, и предупредить: на следующий день меня ждет экзамен по процессуальному праву. Едва я повесил трубку, телефон вновь зазвонил. Это была тетушка Хулия.
   — Я надула тебя из-за какого-то эндокринолога, Варгитас. Надеюсь, ты скучал обо мне? — сказала она мне голоском свежим, как салатовый лист. — Ты не сердишься?
   — Сержусь? Почему же? — ответил я. — Разве ты не вольна поступать как тебе вздумается?
   — Значит, ты сердишься, — услышал я ее серьезный тон. — Не будь глупеньким. Когда мы увидимся? Я тебе все объясню.
   — Сегодня я не могу, — ответил я сухо. — Я сам позвоню тебе.
   И повесил трубку, сердясь более на себя, чем на нее, и чувствуя себя в глупейшем положении. Паскуаль и Великий Паблито смотрели на меня с интересом. Любитель сенсаций деликатно отомстил мне за заданную ему взбучку:
   — Бог мой, как жестоко карает женщин дон Марио!
   — Он правильно обращается с ними, — поддержал меня Великий Паблито. — Женщинам ничто так не нравится, как вожжи.
   Я послал обоих своих редакторов ко всем чертям, подготовил четырехчасовую радиосводку и отправился к Педро Камачо. Он строчил очередной сценарий, и я ждал в каморке, просматривая его бумаги. Правда, я не понял ни слова из прочитанного, то и дело задаваясь вопросом, означает ли сегодняшний телефонный разговор с тетушкой Хулией окончательный разрыв. Я то ненавидел ее смертельной ненавистью, то рвался к ней всей душой.
   — Пойдемте со мной, мне надо купить яда, — сказал мне меланхолически Педро Камачо, стоя в дверях и потряхивая своей львиной гривой. — У нас еще останется время, чтобы проглотить кое-что.
   Пока мы бегали по улице Унион и соседним переулкам в поисках яда, артист поведал мне, что крысы в пансионе «Ла-Тапада» дошли до неслыханной наглости.
   — Если бы они только возились под кроватью, меня это не беспокоило бы. Они не дети, а к животным я не испытываю отвращения, — пояснял мне Педро Камачо, принюхиваясь своим длинным носом к каким-то желтым порошкам, способным, по словам аптекаря, сразить корову. — Но эти усатики пожирают мой хлеб насущный: они каждую ночь грызут продукты, которые я держу на подоконнике, чтобы оставались свежими. Другого выхода нет, я должен уничтожить их.
   Он выторговал скидку, приведя аргументы, сразившие аптекаря наповал, заплатил и потребовал, чтобы ему завернули мешочки с ядами, после чего мы отправились в кафе на авениде Ла-Кольмена. Он попросил свой отвар, я — кофе.
   — Я несчастен в любви, друг Камачо, — вдруг буркнул я, удивляясь своему порыву и тому, что изъясняюсь штампами из радиопостановок. Однако я чувствовал, что, говоря таким образом, абстрагируюсь от собственной истории и в то же время получаю возможность излить душу. — Женщина, которую я люблю, обманывает меня с другим мужчиной.
   Он сверлил меня своими выпуклыми глазами, более холодными и мрачными, чем всегда. Его черный костюм был вычищен, отутюжен и так залоснился, что блестел, как луковица.
   — В этих плебейских странах за дуэль расплачиваются тюрьмой, — очень серьезно изрек Педро Камачо, конвульсивно потрясая руками. — Что же до самоубийства, теперь никто не оценит подобный жест. Человек кончает с собой и вместо угрызений совести, потрясения или удивления вызывает лишь насмешки. Самое лучшее, мой друг, это практические советы.
   Я был рад, что доверился ему. Понятно, поскольку для Педро Камачо никого, кроме него самого, не существовало, он и думать забыл о моей проблеме, послужившей ему лишь поводом для применения его теоретических построений. Большим утешением для меня (с меньшими последствиями) было слушать его, чем предаваться попойкам. Изобразив подобие улыбки, Педро Камачо дал мне подробное наставление.
   — Жестокое, колючее, краткое письмо в адрес изменницы, — говорил он, подчеркивая эпитеты. — Письмо, которое заставило бы ее почувствовать себя выпотрошенной ящерицей, грязной гиеной. Письмо, которое покажет ей, что вы не глупец и вы осведомлены о ее измене. Письмо должно дышать презрением и вызвать у предательницы укоры совести. — Он замолчал, поразмышлял минутку и, слегка изменив тон, продемонстрировал мне величайшее свидетельство дружелюбия, какое вообще можно было ожидать от него: — Если хотите, я напишу это письмо.
   Я горячо поблагодарил Педро Камачо, сказав, однако, что мне известно его рабочее расписание, сходное с расписанием работ на галерах, из-за чего я не могу допустить, чтобы он обременял себя моими личными делами. (Впоследствии я очень сожалел о своей щепетильности, лишившей меня оригинала письма.)
   — Что же касается соблазнителя, — без паузы продолжал Педро Камачо, коварно подмигивая, — лучше всего послать ему анонимку, в которой изложить все характерные для данного случая обвинения. Почему жертва должна пребывать в летаргии, в то время как у нее растут рога? Можно ли допустить, чтобы изменники наслаждались прелюбодеянием? Нужно разбить их любовь, ударить по самому больному месту, отравить их сомнениями. Пусть проснется недоверие, пусть взглянут друг на друга ревнивыми глазами и возненавидят один другого. Разве отмщение не сладко?
   Я намекнул ему, что, пожалуй, анонимка не очень подходит для кабальеро, но он быстро успокоил меня: с кабальеро следует поступать как с кабальеро, а со сволочью — по-сволочному. Именно так «следовало понимать защиту чести», все же остальное — идиотство.
   — Письмо к ней, анонимку ему — и любовники наказаны, — сказал я. — Ну а я как же? Кто избавит меня от тоски, разочарования?
   — Для этого лучше всего применять слабительное, — ответил Педро Камачо, но мне даже не стало смешно. — Я знаю, вам это покажется чересчур прозаическим средством. Но послушайтесь меня, доверьтесь моему жизненному опыту. В большинстве случаев так называемая сердечная тоска и все прочее не что иное, как следствие плохого пищеварения от пересохшей фасоли, плохо перевариваемой желудком, протухшей рыбы, запоров. Сильное слабительное избавляет от любовных безумств.
   На этот раз не было сомнения: он тонко шутил, он смеялся надо мной, над своими слушателями, он не верил ни единому своему слову, просто увлекался спортом аристократов: убеждать самого себя, что все мы — все человечество — неисправимые дураки.
   — Вы много любили? Богата ли ваша личная жизнь? — спросил я его.
   — Да, очень богата, — подтвердил он, глядя на меня через поднесенную ко рту чашку с отваром йербалуисы и мяты. — Но я никогда не любил ни одной женщины из плоти и крови.
   Он сделал эффектную паузу, как бы определяя степень моей наивности и глупости.
   — Вы думаете, я мог бы делать все, что я делаю, если бы тратил свою энергию на женщин? — назидательно произнес он, и в голосе его прозвучало отвращение. — Вы воображаете, будто можно одновременно делать детей и писать драмы? Вы считаете, что можно придумать и создавать сюжеты, живя под страхом сифилиса? Женщины и искусство — взаимоисключающие понятия, друг мой. Женские прелести — могила для художника. Воспроизводить себе подобных — что в этом хорошего? Этим занимаются и собаки, и пауки, и кошки. Нужно быть оригинальным, друг мой.
   Внезапно он вскочил, заявив, что у него только-только времени, чтобы поспеть к пятичасовой передаче. Мне стало досадно, я бы весь вечер слушал его рассуждения, так как мне, вроде бы не желая того, удалось затронуть сокровенные тайны его "я".
   В моем кабинетике на «Радио Панамерикана» меня ждала тетушка Хулия. Они сидела, как королева, у меня на письменном столе, выслушивая комплименты Паскуаля и Великого Паблито, которые наперебой подобострастно демонстрировали ей радиосводки и поясняли, как функционирует Информационная служба. Она непринужденно смеялась, но, когда я вошел, стала серьезной и слегка побледнела.
   — Вот так сюрприз, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
   Но тетушка Хулия не была расположена к иносказаниям.
   — Я пришла заявить тебе, что не привыкла, чтобы бросали трубку, — произнесла она решительным тоном. — Тем более такие сопляки, как ты. Может, ты скажешь мне, что за муха тебя укусила?
   Паскуаль и Великий Паблито застыли, весьма заинтересованные подобным началом драмы, переводя взгляды с меня на нее и обратно. Я попросил их выйти на минуту, они сделали зверские рожи, но не посмели перечить.
   — Я бросил трубку, но на самом деле мне хотелось придушить тебя, — сказал я, как только мы остались вдвоем.
   — Не имела понятия о таких твоих наклонностях, — ответила она, глядя мне в глаза. — Можно узнать, что же с тобой происходит?
   — Ты прекрасно знаешь, что со мной происходит, и не прикидывайся дурочкой, — сказал я.
   — Ты ревнуешь, потому что я поехала обедать с доктором Осоресом? — спросила она насмешливо. — Сразу видно, что ты сопляк, Марито.
   — Я запретил тебе называть меня Марито, — напомнил я. Я чувствовал, что меня охватывает раздражение, голос начинал дрожать, и я сам не ведал, что говорю. — А теперь я запрещаю тебе называть меня сопляком.
   Я сел на край стола. Как бы в знак протеста тетушка Хулия встала и сделала несколько шагов к окну. Скрестив руки на груди, она смотрела в серое, влажное, прозрачное утро. Но утра она не видела, она подыскивала слова, чтобы сказать мне хоть что-нибудь. На ней было голубое платье и белые туфли. Мне вдруг захотелось поцеловать ее.
   — Давай все расставим по своим местам, — сказала она, все еще стоя ко мне спиной. — Ты ничего не можешь запретить мне, даже в шутку, по той простой причине, что я не принадлежу тебе. Ты мне не муж, не жених, не любовник. Эти игрушки в виде прогулок под ручку, поцелуйчиков в кино — все это несерьезно и, главное, не дает тебе прав на меня. Ты должен хорошенько усвоить это, сынок.
   — Ты действительно говоришь, словно моя мамаша, — сказал я.
   — Дело в том, что я могла бы быть твоей мамашей, — ответила тетушка Хулия, и лицо ее погрустнело. Казалось, гнев ее прошел, а вместо него остались лишь старая боль, глубокая неудовлетворенность. Она обернулась и, сделав несколько шагов к письменному столу, остановилась рядом со мной. — Ты заставляешь меня чувствовать себя старухой, хоть я и не стара, Варгитас. И это мне не нравится. Все, что есть между нами, лишено здравого смысла сейчас и еще меньше — в будущем.
   Я обвил ее за талию, она прильнула ко мне, но в то время как я с бесконечной нежностью целовал ее в щеку, в шею, в ухо (ее теплая кожа пульсировала под моими губами, и ощущение скрытой жизни ее вен вызывало во мне огромную радость), тетушка Хулия продолжала прежним тоном:
   — Я много думала, и все это мне уже не нравится, Варгитас. Разве ты не понимаешь, что это нелепо? Мне тридцать два года, я разведена, ну скажи, что мне делать с восемнадцатилетним сопляком? Это уж извращения пятидесятилетних дам, я еще не дошла до такого.
   Я был охвачен волнением и любовью, когда целовал ее шею, руки, тихонько покусывая ее ушко, проводя губами по ее носику, по глазам, путая ее волосы своими пальцами; иногда я даже не понимал, что она говорила. Ее голос дрожал, порой переходил в шепот.
   — Вначале все это показалось забавным, особенно эта игра в прятки, — говорила она, позволяя целовать себя, но не делая даже попытки поцеловать меня. — Мне нравилось это еще и потому, что заставляло меня вновь почувствовать себя совсем молоденькой.
   — Так на чем мы порешим? — прошептал я ей на ушко. — Со мной ты чувствуешь себя пятидесятилетней греховодницей или юной девушкой?
   — Проводить время с голодным до смерти сопляком, держаться только за руку, ходить лишь в кино, так стыдливо целоваться — это значит вернуть меня к моим пятнадцати годам, — продолжала тетушка Хулия. — Конечно, чудесно влюбиться в скромного мальчика, который уважает тебя, не осмеливается соблазнить, обращается с тобой как с девочкой перед первым причастием. Но это опасная игра, Варгитас, и в основе ее — ложь…
   — Кстати, я пишу рассказ под названием «Опасные игры», — прошептал я. — О неких «мотыльках», которые парят в воздухе, когда над аэродромом вблизи них взлетает самолет!
   Я почувствовал, что она смеется. Через минуту она закинула мне руки на шею и приблизила лицо.
   — Ну ладно, злость моя прошла, — сказала она. — В общем, я шла сюда, чтобы выцарапать тебе глаза. И мне будет жаль тебя, если ты еще раз бросишь трубку.
   — Мне будет жаль тебя, если ты еще раз пойдешь с эндокринологом, — ответил я, ища ее губы. — Обещай мне никогда больше не ходить с ним.
   Она отодвинулась, посмотрела на меня с сожалением.
   — Не забудь, что я приехала в Лиму подыскать мужа, — полушутя сказала тетушка Хулия. — И думается, на этот раз я встретила того, кто мне подходит. Красив, воспитан, хорошее положение и седина в висках.
   — Ты уверена, что это чудо женится на тебе? — спросил я, вновь поддаваясь ярости и ревности.
   Она уперлась руками в бедра и, встав в вызывающую позу, возразила:
   — Я могу сделать так, что женится.
   Но, увидев мою физиономию, засмеялась, вновь обняла меня за шею, и мы целовались в порыве страсти-любви, когда услышали голос Хавьера:
   — Вас поместят в тюрьму за скандальное, непристойное поведение. — Он был счастлив, обнимал нас обоих, а потом сообщил: — Худышка Нанси согласилась пойти со мной на бой быков, это надо отпраздновать.
   — Мы только что закончили нашу первую великую битву, и ты застал нас в разгар примирения, — сказал я Хавьеру.
   — Чувствуется, что ты совсем не знаешь меня, — перебила тетушка Хулия. — Во время великих боев я бью посуду, царапаюсь и убиваю.
   — Самое прекрасное в сражениях — это примирения и прощения, — сказал Хавьер, большой специалист в данном вопросе. — Но, черт возьми, я бегу сюда со всех ног сообщить о будущей прогулке с Худышкой Нанси, а вы как в воду опущенные. Ну и друзья! Пошли отметим такое событие…
   Они подождали, пока я отредактировал еще две радиосводки, после чего мы отправились в маленькое кафе на улице Белен, которое обожал Хавьер — хотя оно было тесным и грязным, — так как здесь подавали лучшие в Лиме чичарронес[34]. Я нашел Паскуаля и Великого Паблито у дверей «Панамерикана» (они занимались тем, что отпускали комплименты проходившим девушкам) и вернул их в стены радиостанции. Несмотря на то что день был в разгаре и мы находились в центре города, открытые взорам бесчисленных родственников и знакомых, мы шли с тетушкой Хулией, взявшись за руки, я то и дело целовал ее. Щеки у нее пылали, как у горянки, и вид был очень довольный.
   — Достаточно порнографии, эгоисты, подумайте обо мне! — протестовал Хавьер. — Давайте поговорим немного о Худышке Нанси.
   Худышка Нанси была одной из моих кузин, очень хорошенькой и кокетливой, в которую Хавьер влюбился, едва став разумным существом, и которую он преследовал с упорством ищейки. Она никогда не воспринимала его всерьез, но ей всегда удавалось выйти из положения, пообещав: да, мол, пожалуй, да — вскоре, да, мол, в следующий раз. Этот, с позволения сказать, роман длился еще с тех пор, когда мы учились в колледже, и я, будучи личным другом, доверенным лицом и сводником Хавьера, был посвящен во все подробности их отношений. Бесчисленное множество раз Нанси «натягивала нос» Хавьеру, и бесчисленными были случаи, когда она заставляла его ждать по утрам в воскресенье у дверей кинотеатра «Леуро», в то время как сама отправлялась в кинотеатр «Колина» или «Метро»; невозможно сосчитать, сколько раз она появлялась на субботних праздниках в сопровождении других кавалеров. Первая попойка в моей жизни случилась, когда я сопровождал Хавьера, отправившегося утопить свою печаль в пиве за стойкой маленького бара в Суркильо[35]: в тот день он узнал, что Худышка Нанси сказала «да» студенту агрономического факультета Эдуарде Тираванти (он был очень популярен в Мирафлоресе, потому что умел всунуть в рот горящим концом зажженную сигарету, а потом, вытащив ее, невозмутимо курить дальше). Хавьер хныкал, а на мне, кроме того, что я служил жилеткой для его слез, еще лежала миссия доставить его в пансион, когда он дойдет до коматозного состояния («Я буду пить всегда до дна…» — предупредил он меня, имитируя Хорхе Негрете[36]). Но первым пал я. Прерываемый оглушительными руладами рвоты, отбиваясь от зеленых чертиков, я (согласно мерзкому рассказу Хавьера) вскарабкался на стойку бара и стал кричать пьянчужкам, хулиганам и ночным бродягам, из которых состояла клиентура заведения под названием «Триумф»:
   — Спустите портки, перед вами — поэт!
   Хавьер всегда упрекал меня, что, вместо того чтобы заботиться о нем и утешать его в грустную ночь, я заставил его тащить меня по Мирафлоресу до улицы Очаран в состоянии полнейшего отключения. Передавая мои останки испуганной бабушке, он сопроводил это следующим не очень подходящим комментарием:
   — Сеньора Карменсита, мне кажется, Варгитас испускает дух.
   Тогда Худышка Нанси дала согласие, а потом распрощалась с полудюжиной юношей Мирафлореса. У Хавьера также были возлюбленные, но они не убивали, а лишь укрепляли его великую любовь к моей кузине. Он по-прежнему продолжал звонить ей, посещать ее дом, приглашать ее и твердить о своей любви, несмотря на отказы, злые выходки, насмешки и обманы. Хавьер был одним из тех мужчин, которые умеют подчинить страсти свое тщеславие, и его совершенно не трогали шутки друзей из Мирафлореса, для которых его преследование моей кузины служило неисчерпаемым источником насмешек. (Некий парень клялся, что видел однажды, как Хавьер подошел к Худышке Нанси после утренней церковной службы и предложил ей: «Послушай-ка, Нансита, какое прекрасное утро! Не хочешь ли выпить чего-нибудь: кока-колы или шампанского?») Иногда Худышка Нанси ходила в кино или на вечеринку с Хавьером, обычно это случалось между двумя увлечениями. После чего он вновь обретал надежду и пребывал в состоянии эйфории. Вот и сейчас он находился в таком состоянии и болтал без умолку, пока мы пили кофе с молоком и ели сандвичи в маленьком кафе «Эль-Пальмеро» на улице Белен. Мы с тетушкой Хулией соприкасались коленями под столом, переплетали пальцы, глядели друг другу в глаза, а музыкальным фоном служили разглагольствования Хавьера о Худышке Нанси.
   — Мое приглашение потрясло ее, — рассказывал он. — Конечно, разве какой-нибудь кошкодер из Мирафлореса может пригласить девушку на бой быков?
   — Как это тебе удалось? — спросил я друга. — Ты что — выиграл в лотерею?
   — Нет, продал радиоприемник из пансиона, — ответил он без малейших угрызений совести. — Хозяева подумали, что это сделала повариха, и рассчитали ее как воровку.
   Он пояснил нам, что у него разработан беспроигрышный план. В середине корриды он поразит Худышку Нанси неотразимым подарком: испанской мантильей. Хавьер был великим почитателем Матери-Родины — Испании и всего, что было с ней связано: боя быков, музыки фламенко[37], Сариты Монтьель[38]. Он мечтал отправиться в Испанию (так же как я — во Францию), и мысль о мантилье пришла ему в голову после того, как он напал на рекламу в какой-то газете. Мантилья обошлась ему в месячный оклад, получаемый в Ипотечном банке, где он служил, но он был уверен, что такое помещение капитала даст свои дивиденды. Он нам сообщил, что принесет мантилью на корриду в неприметном свертке и дождется напряженнейшего момента боя быков, чтобы развернуть кружевную накидку и набросить ее на хрупкие плечи моей кузины. Что мы думаем по этому поводу? Какова будет реакция Худышки? Я посоветовал добавить к мантилье еще и высокий гребень, как у дам в Севилье, а также кастаньеты и пропеть ей фанданго[39], но тетушка Хулия с энтузиазмом поддержала Хавьера, сказав, что все задуманное им — великолепно и, если у Нанси есть сердце, она будет потрясена. Если бы такие знаки внимания оказывали ей — тетушке Хулии, — она была бы сражена.