— Нет, он неплохой муж, — объяснил мне позднее Педро Камачо. — Просто он — человек самолюбивый и к тому же с большой фанаберией.
   Вечером я должен был читать тетушке Хулии и Хавьеру свой только что законченный рассказ «Тетя Элиана». Газета «Комерсио» так и не опубликовала рассказ о «летающих» мальчишках, и я утешился, написав другой, из жизни нашего семейства. Элиана была одной из многочисленных теток, посещавших наш дом, когда я был еще ребенком. Я предпочитал ее всем остальным, потому что она приносила конфеты и иногда водила меня в кафе-мороженое. Ее пристрастие к сладостям служило поводом для шуток на всех сборищах нашего клана. Говорили, что она тратит целиком свое жалованье секретарши на пирожные с кремом, хрустящие коржики, взбитые торты и шоколад в «Белой лавочке». Элиана была добрая толстушка, веселая и болтливая, и я всегда защищал ее, когда родственники судачили: ей, мол, только и остается наряжать изображения святых, а о замужестве и думать нечего. Однажды тетушка Элиана вдруг исчезла, и никто из семьи не упоминал о ней. Мне тогда было лет шесть-семь, и я очень недоверчиво относился к тому, что отвечали родители на мои вопросы о тетушке: то она путешествует, то болеет, то «на днях зайдет». Лет пять спустя все наше семейство неожиданно оделось в траур. В доме дедушки и бабушки я узнал, что родственники присутствовали на похоронах тети Элианы, которая скончалась от рака. Только тогда и раскрылась тайна. Когда все были уверены, что тетушка Элиана обречена на одиночество, она вдруг выскочила замуж за некоего китайца, владельца винного подвала в районе Хесус-Мария. Вся семья, начиная с родителей тетки, в страхе перед скандалом (тогда я полагал, что скандальной в этом деле была национальная принадлежность супруга, теперь же думаю, основной его грех заключался в том, что он содержал питейное заведение) похоронила ее заживо. Никто никогда не посещал тетушку и не принимал у себя. Однако, как только Элиана умерла, ее простили (в глубине души мы были очень сентиментальны), родственники присутствовали на ее отпевании и похоронах и даже пролили над гробом немало слез.
   Мой рассказ представлял собой монолог ребенка. Лежа в постели, мальчик размышляет над загадочным исчезновением своей тетки. В эпилоге были описаны похороны героини. То был «социальный» рассказ, исполненный протеста против предрассудков и лицемерия. Я написал его за две недели и столько говорил об этом тетушке Хулии и Хавьеру, что они сдались и попросили прочитать им. Но прежде чем сделать это, я рассказал им вечером в понедельник случай с мексиканской дамочкой и важным гостем и тем совершил ошибку, за которую дорого поплатился: происшествие показалось им намного забавнее моего рассказа.
   Стало уже привычным, что тетушка Хулия приходит на радиостанцию. Мы поняли: это самое безопасное место, поскольку Паскуаль и Великий Паблито были нашими сообщниками и мы им доверяли. Хулия появлялась после пяти часов, когда наступал период затишья: оба Хенаро уходили, и редко кто посещал нашу будку. По молчаливой договоренности коллеги просили у меня разрешения уйти «выпить кофейку», так что мы наедине с тетушкой Хулией могли беседовать и целоваться. Иногда я писал, а она читала журналы или болтала с Хавьером, который неизменно присоединялся к нам часов в семь. У нас уже создалась неразлучная компания, и мои нежные отношения с тетушкой Хулией в этой дощатой комнатушке были удивительно непринужденными. Мы могли держаться за руки и целоваться, не привлекая к себе внимания. И это делало нас счастливыми. В пределах нашей крыши мы чувствовали себя свободными, полными хозяевами своих поступков, мы могли любить друг друга, говорить о том, что для нас было важно, и чувствовать: нас понимают. Покинуть эти пределы означало ступить на враждебную территорию, где необходимо лгать и скрываться.
   — Правда, можно подумать, будто здесь — наше любовное гнездышко? — спрашивала тетушка Хулия. — Или это звучит вульгарно?
   — Конечно вульгарно, и не надо так говорить, — отвечал я. — Но можно вообразить, что это Монмартр.
   Мы играли в учителя и ученицу, и я объяснял ей: «вульгарно» означает то, что нельзя ни сделать, ни произнести. Я установил инквизиторскую цензуру над тем, что она читала, запретив всех ее любимых авторов, начиная с Франка Иерби и кончая Корин Тельядо[54]. Мы веселились, как дети. Иногда в «войне» против «вульгарности» со свойственным ему пылом принимал участие и Хавьер.
   При чтении рассказа «Тетя Элиана» присутствовали также Паскуаль и Великий Паблито — они уже сидели в комнате, и я не решился их выгнать, именно это и обеспечило мое счастье, ибо только они и поздравили меня с успехом, хотя, поскольку они оба были моими подчиненными, энтузиазм их казался подозрительным. Хавьер нашел рассказ надуманным, никто, мол, не поверит, будто девушку можно подвергнуть остракизму за то, что она вышла замуж за китайца. Он уверял меня: если бы муж героини был негр или индеец, рассказ еще можно было бы спасти. Тетушка Хулия нанесла мне последний удар, заявив, что рассказ получился мелодраматичным, некоторые словечки вроде «трепетавшая» и «стенающая» показались ей вульгарными. Я пытался защитить «Тетю Элиану», когда в дверях нашей клетушки увидел Худышку Нанси. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, почему она прибежала.
   — Вот сейчас-то и разразился великий скандал в нашем семействе, — выпалила она одним духом.
   Паскуаль и Великий Паблито в предвкушении грандиозной сплетни навострили уши. Я остановил кузину, попросил Паскуаля подготовить радиосводку к девяти вечера, и мы спустились выпить кофе. В кафе «Бранса» Нанси подробно рассказала о случившемся. Она мыла голову, когда до нее донесся телефонный разговор ее матери с тетушкой Хесусой. У Нанси, по ее словам, мороз пробежал по коже, как только она услышала слово «парочка» и поняла, что речь идет о нас. Пока еще не всем и не все было ясно, но о нашей любви уже давно догадывались, потому что тетушка Лаура заявила по телефону: «Представляешь, даже Камунчита видели их: эти нахалы шли, взявшись за руки. И видела она их в Оливковом парке в Сан-Исидро!» (Так оно и было, всего один раз, вечером, несколько месяцев назад.) Выходя из ванны, Нанси («дрожмя дрожа», как она выразилась) столкнулась с матерью и попыталась притвориться, будто из-за шума сушилки для волос она ничего не слышала, но тетка Лаура заставила ее замолчать и отругала, назвав «потворщицей этой пропащей женщины».
   — Это я «пропащая»? — спросила тетушка Хулия скорее с любопытством, чем с негодованием.
   — Да, ты, — ответила кузина, краснея. — Считают, что все это — дело твоих рук.
   — Верно, я ведь несовершеннолетний, жил себе спокойно, изучал юриспруденцию, пока… — сказал я, но никто даже не улыбнулся.
   — Если дома узнают, что я вам все рассказала, меня убьют, — проговорила Худышка Нанси. — Поклянитесь Богом — никому ни слова.
   Родители строго предупредили ее: если она хоть словечком проговорится, они на год запрут ее дома и даже к мессе не пустят. С ней говорили так внушительно, что Нанси заколебалась — следует ли ей сообщать обо всем нам. Родственники знали все и с самого начала, однако заняли выжидательную позицию, считая, что пока нет ничего серьезного, так, мимолетный флирт дамочки, у которой «не все дома» и которая вознамерилась пополнить реестр своих поклонников экзотической победой — над юнцом. Но так как тетушка Хулия, не стесняясь, появлялась на людях в сопровождении сопляка и все большее число знакомых и родственников узнавало об этом романе (даже бабушке с дедушкой стало обо всем известно, им насплетничала тетка Селия), эта постыдная связь могла повредить «долговязому» (то есть мне), который с тех пор, как «разведенка» заморочила ему голову, видимо, не желает учиться, семейство решило вмешаться.
   — И что же они будут делать, чтобы спасти меня? — спросил я, пока еще не очень напуганный.
   — Они напишут твоим родителям, — ответила Худышка Нанси. — Уже написали старшие дяди — дядюшка Хорхе и дядюшка Лучо.
   Мои родители тогда жили в Соединенных Штатах; отец был суровым человеком, и его я очень боялся. Я вырос вдали от него, с матерью и ее родственниками. Когда мои родители снова сошлись и мы стали жить вместе с отцом, я никогда с ним не ладил. Он был консервативен и властолюбив, непослушание вызывало в нем холодную ярость, а если правда, что ему уже написали обо мне, сообщение это произведет на него впечатление разорвавшейся бомбы, и реакция будет страшной. Тетушка Хулия сжала под столом мою руку.
   — Ты побледнел, Варгитас. Вот теперь-то у тебя есть тема для прекрасного рассказа.
   — Лучше всего сохранять трезвую голову и ровный пульс, — постарался поддержать меня Хавьер. — Не бойся, мы придумаем что-нибудь, чтобы устоять перед натиском.
   — А на тебя тоже все разозлились, — предупредила его Нанси. — И тебя тоже назвали одним словечком.
   — «Сводником»? — улыбнулась тетушка Хулия. Повернувшись ко мне, она с грустью сказала: — Для меня самое главное, что нас заставят расстаться и я больше никогда не увижу тебя.
   — Все это вульгарно, и не надо так говорить, — ответил я ей.
   — Ловко же они притворялись! — сказала тетушка Хулия. — Ни моя сестра, ни зять, никто из твоих родственников не вызывали у меня подозрения, что они все знают и презирают меня. Ханжи! Они относились ко мне так сердечно!
   — По крайней мере сейчас вам надо на время расстаться, — посоветовал Хавьер. — Пусть Хулия показывается на людях с кавалерами, а ты поухаживай за какой-нибудь девушкой. Пусть семейство подумает, что вы рассорились.
   Удрученные, мы с тетушкой Хулией согласились: это единственный выход. Однако после того как ушла Худышка Нанси (мы поклялись, что никогда не выдадим ее), а за ней и Хавьер, тетушка Хулия пошла проводить меня до радиостанции. Мы шли молча, опустив головы и взявшись за руки, по улице Белен, мокрой от дождя. Мы понимали, даже не обменявшись ни словом, что подобная тактика может обратить ложь в правду. Если мы не будем встречаться, если каждый из нас будет жить своей жизнью, рано и поздно наши чувства иссякнут. Мы условились говорить по телефону каждый день в определенные часы и распрощались долгим поцелуем.
   Когда я поднимался к себе на крышу в дребезжащем подъемнике, мне, как и прежде, неудержимо захотелось рассказать о своих несчастьях Педро Камачо. Я будто предчувствовал: в комнатушке, занятые оживленным разговором с Великим Паблито, пока Паскуаль начинял сводку известиями о катастрофах (как и следовало ожидать, несмотря на мое приказание, он продолжал заполнять нашу информацию трагическими происшествиями со смертельным исходом), меня дожидались коллеги боливийского писаки — Лусиано Пандо, Хосефина Санчес и Батан. Они покорно ждали, пока я не проглядел последние известия, сочиненные Паскуалем; потом он и Великий Паблито ушли, пожелав нам доброй ночи. Когда мы остались в конурке вчетвером, актеры, прежде чем начать разговор, обменялись тревожными взглядами. Сомнений не было: дело касалось боливийского артиста.
   — Вы его лучший друг, поэтому мы и пришли к вам, — пробормотал Лусиано Пандо. Это был скрюченный шестидесятилетний человек, зимой и летом, днем и ночью обмотанный засаленным шарфом. Я видел на нем только этот костюм — коричневый в синюю полоску, превратившийся в лохмотья от многочисленных чисток и глаженья. На правом башмаке, около языка, красовалась заплата. — Речь идет от деликатнейшем деле. Вы, наверное, уже представляете себе…
   — По правде сказать, не представляю, дон Лусиано, — проговорил я. — Речь идет о Педро Камачо? Да, мы действительно друзья, хотя вы знаете, это — человек, которого никому не под силу познать до конца. С ним что-нибудь случилось?
   Лусиано Пандо кивнул, молча разглядывая свои башмаки, будто ему было тяжело произнести заранее подготовленную речь. Я взглядом спросил его соратницу и Батана — оба были серьезны и молчаливы.
   — Мы делаем это из любви к нему и из чувства благодарности, — своим чудесным бархатным голосом проворковала Хосефина Санчес. — Никто даже не предполагает, чем обязаны Педро Камачо все, кто, подобно нам, занимается этим столь низко оплачиваемым трудом.
   — Мы всегда были лишней спицей в колеснице, никто не обращал на нас внимания, и наши комплексы развились настолько, что мы уже сами себя стали считать хламом, — произнес Батан так проникновенно, что я подумал: речь идет о катастрофе. — Благодаря Педро Камачо мы заново открыли для себя свою работу, мы поняли: это — художественное творчество.
   — Но вы говорите о нем так, будто он умер, — сказал я.
   — «Что бы делал народ без нас?» — процитировала своего идола, не слушая меня, Хосефина Санчес. — Кто дарит людям мечты и переживания, которые помогают им жить?!
   Прекрасный голос этой женщины в какой-то мере возмещал ее физическое уродство, так как она с головы до ног представляла собой невообразимое сочетание всевозможных отклонений от нормы. Установить ее возраст было невозможно, хотя скорее всего за плечами ее было уже полвека. Хосефина была смуглой, а волосы травила перекисью, соломенно-желтые пятна выбивались из-под тюрбана цвета граната и свисали на уши, хотя, к сожалению, никак не могли их закрыть, ибо уши актрисы были огромные, оттопыренные, будто жадно ловили все звуки на свете. Однако наибольшее внимание привлекал двойной подбородок Хосефины, этакий бурдюк, нависавший над цветастой блузкой. Над верхней губой актрисы виднелся пушок, можно даже сказать — усы, и она усвоила ужасную привычку облизывать их при разговоре. Ноги у нее были как у футболиста, к тому же обмотанные эластичными бинтами, ибо она страдала варикозом. В другое время ее визит возбудил бы мое любопытство, но в тот вечер я был слишком занят собственными проблемами.
   — Конечно, я знаю, чем вы все обязаны Педро Камачо, — сказал я нетерпеливо. — Ведь не зря его радиопостановки — самые популярные в стране.
   Они, я заметил, переглянулись и приободрились.
   — Именно так, — выговорил наконец Лусиано Пандо с горечью и сожалением. — Вначале мы не придавали этому никакого значения. Думали, тут просто оплошность, пустяки, могущие случиться с каждым. Тем более с человеком, который трудится от зари до зари.
   — Но что же все-таки происходит с Педро Камачо? — прервал я дона Лусиано. — Я ничего не понимаю.
   — Дело в радиопостановках, молодой человек, — пробормотала Хосефина Санчес, будто совершая святотатство. — С каждым разом они становятся все более странными.
   — Мы все — актеры и технический персонал — только и делаем, что дежурим у телефона «Радио Сентраль» и отвечаем на жалобы радиослушателей, — продолжил разговор Батан. Волосы его блестели и топорщились, как иглы дикобраза, будто он полил их бриллиантином; как всегда, на Батане был комбинезон грузчика, башмаки без шнурков, и казалось, он вот-вот заплачет. — Мы делаем все, чтобы отец и сын Хенаро не уволили его.
   — Вы сами прекрасно знаете, Педро Камачо ничего не боится и живет с блохой в кармане и вошью на аркане, — добавил Лусиано Пандо. — Но что будет, если его выгонят? Он же умрет с голоду!
   — А что станется с нами? — воскликнула горячо Хосефина Санчес. — Что станется с нами без него?
   Перебивая друг друга, они подробно и обо всем мне рассказали. Несоответствие в текстах (или, как выразился Лусиано Пандо, «попадание пальцем в небо») впервые было замечено около двух месяцев назад, но вначале незначительное, и на него могли обратить внимание только актеры. Они ни слова не сказали Педро Камачо, ибо никто не осмелился этого сделать, зная его характер. Кроме того, первое время они думали, что несогласованности допущены намеренно, с целью запутать слушателя. Однако за последние три недели дело серьезно осложнилось.
   — Вся беда в том, молодой человек, что в радиопьесах ужасная мешанина, — сказала опустошенно Хосефина Санчес. — Герои перепутаны так, что мы и сами не может разобраться, кто откуда.
   — Например, в утренних радиопередачах Иполито Литума всегда был сержантом, грозой всех преступников в Кальяо, — напомнил изменившимся голосом Лусиано Пандо. — Но вот уже три дня, как он вдруг стал судьей, это в передаче, которая транслируется в четыре часа дня. А судью прежде звали Педро Барреда. Вот вам пример.
   — А теперь дон Педро Барреда уже собирается охотиться за крысами, потому что эти твари съели его дочку. — Глаза Хосефины Санчес налились слезами. — А девочку съели вовсе не у него, а у дона Федерико Тельеса Унсатеги.
   — Представляете, что мы переживаем во время передач, — пробормотал Батан. — Говорим и записываем какую-то ересь.
   — И нет никакой возможности выправить все эти несообразности, — прошептала Хосефина Санчес. — Вы сами видели, как сеньор Камачо контролирует запись. Он не разрешит, чтобы переставили хотя бы запятую. А если кто не слушает его, он впадает в дикую ярость.
   — Он устал, этим все объясняется, — сказал, задумчиво покачивая головой, Лусиано Пандо. — Невозможно работать по двадцать часов в день, и чтобы голова не пошла кругом. Сеньору Камачо необходим отдых, чтобы он снова стал прежним.
   — У вас хорошие отношения с обоими Хенаро, — подала мысль Хосефина Санчес. — Не смогли бы вы поговорить с ними? Скажите им только, что сеньор Камачо устал, пусть дадут ему пару недель на восстановление сил.
   — Самое трудное убедить его самого, — продолжал Лусиано Пандо. — Но дальше так продолжаться не может. Кончится тем, что его рассчитают.
   — На радио постоянно звонят, — сказал Батан, — приходится выкручиваться, чтобы сбить с толку слушателей. А недавно в газете «Кроника» появилась заметка.
   Я не сообщил им, что Хенаро-отец уже осведомлен о заметке и просил меня переговорить по этому поводу с Педро Камачо. Мы договорились с артистами, что я прозондирую почву у Хенаро-сына, и в зависимости от того, какова будет его реакция, мы решим, следует ли им самим идти к хозяину и вступиться за боливийского писаку. Я поблагодарил всех троих за оказанное мне доверие и попытался как-то ободрить их. Хенаро-сын был более современным и понимающим человеком, чем Хенаро-отец, скорее всего именно его можно уговорить предоставить Камачо отпуск. Мы продолжали разговаривать, а я в это время выключил свет и закрывал свою конуру. На улице Белен мы пожали друг другу руки. Я видел, как они растворились в пустынной улице за сеткой дождя — неказистые, жалкие, но с поистине благородным и щедрым сердцем.
   Всю эту ночь я не спал. Как обычно, я нашел свой ужин в доме стариков уже накрытым, но не проглотил ни крошки (чтобы не огорчать бабушку, я выбросил хлебец и рис в мусорное ведро). Старики лежали в постели, но еще не спали. Войдя в их комнату, чтобы пожелать спокойной ночи, я испытующе уставился на них, стараясь обнаружить на лицах дедушки и бабушки беспокойство в связи с моей скандальной любовью. Ничего, никакого признака: как всегда, они были ласковы и внимательны, дедушка даже спросил меня о чем-то по кроссворду. Зато они сообщили мне приятную весть: мама написала, что скоро они приедут в отпуск в Лиму, день прибытия сообщат дополнительно. Письма старики показать не могли, его взяла одна из тетушек. Сомнений не было — это результат доносов моим родителям. Отец, наверное, сказал: «Едем в Перу наводить порядок». А мать добавила: «Как Хулия могла так поступить!» (Тетушка Хулия дружила с моей матерью еще в те годы, когда наша семья жила в Боливии, а я был ребенком.)
   Я спал в крохотной комнатке, заваленной книгами, чемоданами и баулами, хранившими воспоминания стариков: здесь были фото, свидетельствующие об их прежнем процветании, когда они владели хлопковой плантацией в Камане и когда дедушка еще был пионером-землевладельцем в Санта-Крус-де-ла-Сьерра, и потом, когда он стал консулом в Кочабамбе, префектом в Пиуре. Лежа на спине в постели, я долго думал о тетушке Хулии и о том, что, без сомнения, рано или поздно нас все-таки заставят расстаться. Меня это приводило в ярость, казалось глупостью и мещанством. Вдруг я вспомнил о Педро Камачо. Я размышлял о телефонных звонках моих тетушек и дядюшек, кузин, кузенов — все по поводу моих отношений с тетушкой Хулией, а потом мне чудились звонки обескураженных радиослушателей, запутавшихся в героях (которые меняли имена и перескакивали из передачи в три часа в передачу, транслируемую в пять) и событиях, переплетенных, как лианы в сельве. Я старался понять, что же происходит в смятенной голове писаки, — все это отнюдь не смешило меня, напротив, меня растрогали актеры «Радио Сентраль», сговорившиеся с техниками по звуку, секретаршами, швейцарами, чтобы скрыть телефонные звонки и спасти от увольнения артиста. Меня взволновала и мысль о том, что в представлении Лусиано Пандо, Хосефины Санчес и Батана я, который на самом деле был лишней спицей в колеснице, мог повлиять на отца и сына Хенаро. Какими же ничтожными они себя ощущали, какие жалкие крохи они зарабатывали, если даже я казался им влиятельным человеком! Время от времени среди ночи я вдруг испытывал неудержимое желание увидеть, прикоснуться, поцеловать — и немедля — тетушку Хулию. Так я и встретил утреннюю зарю, услыхав на рассвете лай собак.
   Я прибыл на свою верхотуру в «Панамерикана» раньше обычного. Когда пришли Паскуаль и Великий Паблито — в восемь часов утра, — у меня уже были приготовлены радиосводки, прочитаны и препарированы (с целью плагиата) все газеты. Делая это, я поглядывал на часы. Тетушка Хулия позвонила точно в назначенное время.
   — Я ни на минуту не уснула ночью, — прошептала она терявшимся где-то голосом. — Я так люблю тебя, Варгитас.
   — И я тоже, всем сердцем, — прошептал я, испытывая негодование при виде Паскуаля и Великого Паблито, придвинувшихся, чтобы лучше слышать. — Я тоже всю ночь не спал, думал о тебе.
   — Ты даже не можешь себе представить, как со мной любезны сестра и зять, — сказала тетушка Хулия. — Мы всю ночь играли в карты. Трудно поверить, что они в заговоре против нас.
   — Но они действительно в заговоре, — уточнил я. — Мои родители уведомили, что едут в Лиму, и единственная причина та, что им уже донесли. Родители никогда не приезжают в Лиму в это время.
   Она замолчала, и даже на расстоянии я почувствовал, как изменилось выражение ее лица — в нем были и печаль, и гнев, и досада. Я повторил, что люблю ее.
   — Я позвоню тебе в четыре часа, как договорились, — сказала она наконец. — Я говорю от продавца на углу, и около телефона очередь. Чао!
   Я спустился к Хенаро-сыну, но его не оказалось на месте. Я просил передать, что мне срочно надо с ним переговорить, а потом, в надежде хоть чем-то заняться и избавиться от ощущения пустоты, отправился в университет. Я попал на лекцию по уголовному праву. Профессор, читавший ее, очень подходил для героя рассказа. В нем естественно сочетались сатир и пошляк; студенток он раздевал взглядом и пользовался любым поводом, чтобы сказать двусмысленность и скабрезность. Одной девушке, прекрасно ответившей на его вопрос, но чрезвычайно плоскогрудой, он заявил: «У вас, сеньорита, все очень хорошо, но не очень выпукло». В другой раз, комментируя какую-то главу кодекса, он пустился в разглагольствования на тему о венерических болезнях.
   Вернувшись на радио, я узнал, что Хенаро-сын ждет меня в своем кабинете.
   — Полагаю, ты пришел не за тем, чтобы просить надбавку к жалованью, — предупредил он меня еще у порога. — Мы почти разорены.
   — Я хочу поговорить с тобой о Педро Камачо, — успокоил я его.
   — Знаешь, какие фокусы он теперь выкидывает? — сказал Хенаро-сын, будто откликаясь на чью-то шутку. — Теперь он синтезирует персонажей из разных постановок, меняет им имена, запутывает сюжет и закручивает все эпизоды в единую историю. Разве не гений?
   — В общем, я кое-что слышал, — сказал я, несколько ошеломленный его радостным настроением. — Как раз вчера я разговаривал с актерами, они все очень обеспокоены. Педро Камачо слишком много работает, и они считают, что он может свихнуться. И тогда ты потеряешь курочку, несущую золотые яйца. Почему бы тебе не дать ему отпуск, пусть немного придет в себя.