Страница:
За исключением оформления документов, прошедшего так гладко, все другие мои хлопоты на этой неделе, бесконечные поиски и хождения — иногда я отправлялся один, иногда вместе с Хавьером — по районным муниципалитетам Лимы оказались безуспешными и утомительными. На радио я бывал только по делам «Панамерикана» и разрешил Паскуалю составлять все сводки, дав ему таким образом возможность поразить воображение радиослушателей нескончаемым потоком катастроф, преступлений, насилий, похищений — таких же, как сочинял в соседней каморке мой друг Педро Камачо, систематически занимавшийся геноцидом, убивая своих героев.
Я начинал свою беготню очень рано. Сперва я отправлялся в самые бедные и отдаленные от центра Лимы муниципалитеты: в районы Римака, Порвенира, Витарте, Чоррильос. Пятьдесят один раз (сначала краснея, потом уже нахально) я излагал свою проблему алькальдам и вице-алькальдам, синдикам, секретарям, привратникам… даже портфелям и всякий раз получал все более категорические отказы. Аргументация была одна и та же: я не могу жениться, пока родители не дадут заверенного нотариусом разрешения или судья не признает в юридическом порядке мою самостоятельность. Затем я попытал счастья в муниципалитете центральной части города, за исключением районов Мирафлорес и Сан-Исидро, где можно было наткнуться на знакомых нашей семьи. Но результаты были такие же. Чиновники, ознакомившись с документами, обычно отпускали шуточки, которые для меня были вроде запрещенных ударов ниже пояса: «Ты что же, хочешь жениться на мамочке?» или: «Не дури, парень, зачем тебе жениться? Переспи — и хватит!» Свет надежды мелькнул только однажды — в муниципалитете района Сурко: толстенький, с нахмуренными бровями секретарь заявил нам, что дело можно было бы уладить за десять тысяч солей, ибо «придется многим заткнуть рот». Я пытался наскрести эту сумму, но смог предложить ему с великим трудом собранные только пять тысяч. Однако толстячок, будто испугавшись своей затеи, сделал обратный ход, и кончилось тем, что он выставил нас из алькальдии.
Я говорил с тетушкой Хулией по два раза в день и обманывал ее: все, мол, в порядке, пусть она держит наготове чемоданчик со всем необходимым, так как в любой момент я могу сказать «сделано». Но сам я все больше и больше приходил в уныние. В пятницу вечером, вернувшись домой к старикам, я обнаружил телеграмму от родителей: «Прибываем понедельник, самолетом компании „Панагра“, рейс 516».
В эту ночь — после мучительных раздумий и метаний по кровати — я зажег ночник и записал в тетрадку с темами для рассказов все, что мне предстоит сделать, располагая пункты по степени важности. Первое: я женюсь на тетушке Хулии и ставлю родных перед свершившимся фактом, тогда им поневоле придется смириться. Но оставалось мало времени, а сопротивление чиновников лимских муниципалитетов было упорным, в силу чего пункт первый становился все более утопическим. Второе: надо бежать с тетушкой Хулией за границу. Но не в Боливию — сама мысль о необходимости жить там, где жила она без меня, где у нее столько знакомых и проживает ее бывший супруг, мне была неприятна. Наиболее подходящей страной представлялась Чили. Тетушка Хулия могла бы вылететь в Ла-Пас, чтобы обмануть родственников, а я бы поехал на автобусе до Такны. Можно было бы найти способ пересечь границу нелегально, добраться до Арики[58] и потом до Сантьяго, куда приедет ко мне тетушка Хулия или где она уже будет меня ждать. Путешествие и проживание без паспорта (для получения этого документа также требовалось разрешение родителей) не казались мне невозможными и даже увлекали своей романтикой. Бесспорно, родственники будут искать меня, непременно найдут и вернут на родину, но я снова убегу и буду убегать, пока мне не исполнится двадцать один год и я не стану свободным. Третий выход — самоубийство: умереть, оставив красивое письмо, которое заставит родственников страдать от угрызений совести.
На следующий день я побежал в пансион к Хавьеру. Каждое утро, пока он мылся и брился, мы обсуждали события, происшедшие накануне, и вырабатывали план действий на день. Сидя на стульчаке и глядя, как он намыливает физиономию, я прочел ему записи из своей тетрадки, где были изложены альтернативы моей судьбы, сопровождая чтение комментариями. Хавьер, вытираясь полотенцем, дружески посоветовал мне вынести пункт о самоубийстве на первое место.
— Если ты покончишь с собой, все глупости, которые ты писал до сих пор, немедленно вызовут интерес обывателей, они непременно захотят прочесть твои произведения, и их можно будет выпустить в свет отдельным изданием, — убеждал он меня, зверски растираясь. — И пусть посмертно, но ты станешь писателем.
— Из-за тебя я опоздаю к первой радиосводке, — торопил я Хавьера. — Перестань корчить из себя Кантинфласа[59], твой юмор мне уже осточертел.
— Если ты покончишь с собой, — продолжал он, одеваясь, — мне не придется пропускать столько занятий в университете и убегать с работы. Идеально, если бы ты совершил это сегодня утром, прямо сейчас. Ты освободил бы меня от необходимости закладывать вещи в ломбард — они, конечно, там пропадут, ведь ты все равно не отдашь мне денег, не так ли?
Уже на улице, пока мы бежали к автобусу, Хавьер добавил, воображая себя тонким юмористом:
— И наконец, если ты покончишь с собой и станешь знаменитым, у твоего лучшего друга, доверенного лица, свидетеля трагедии будут брать интервью и даже опубликуют его фотографию в газетах. Думаешь, твоя кузина Нанси устоит перед такой известностью?
В так называемой (и ужасно называемой!) ссудной кассе, что на Пласа-де-Армас, мы заложили мою пишущую машинку и его радиоприемник, мои часы и его авторучки, и в конце концов я убедил Хавьера заложить также и его часы. Несмотря на все наши поиски — а рыскали мы как волки, — нам удалось добыть только две тысячи солей. Накануне — так, чтобы не догадались мои старики, — я уже продал старьевщику с улицы Ла-Пас свои костюмы, ботинки, рубашки, галстуки, куртки и остался практически лишь в том, что было на мне. Однако распродажа гардероба принесла мне всего четыреста солей. Зато мне повезло у деятеля прогресса — хозяина «Радио Панамерикана», которого я за полчаса драматических объяснений убедил выплатить мне вперед четыре жалованья с вычетом в дальнейшем этой суммы в течение года. У разговора нашего был необычный финал. Я клялся, что деньги нужны мне на срочнейшую операцию: у старенькой моей бабушки обнаружена опухоль, но это нисколько не растрогало хозяина. Вдруг он сказал: «Ну, хорошо». И с дружеской улыбкой добавил: «Признайся, ведь деньги нужны на аборт какой-нибудь твоей девочке?» Я скромно опустил глаза и просил, чтобы он оставил это в тайне.
Увидев, как я расстроен столь малой суммой, полученной за заложенные вещи, Хавьер пошел проводить меня до радиостанции. Мы договорились, что отпросимся с работы и после полудня поедем в Уачо[60]. Может быть, в провинции служащие муниципалитетов более склонны к сентиментальности. Я поднялся к себе на крышу в тот момент, когда зазвонил телефон. Тетушка Хулия была в ярости. Накануне к дяде Лучо пришли тетушка Гортенсия и дядя Алехандро, которые не ответили на ее приветствие.
— Они посмотрели на меня с олимпийским презрением, чуть-чуть не назвали меня… — рассказывала она, негодуя. — Я губы закусила, чтобы не послать их сам знаешь куда. Сдержалась из-за сестры и ради нас с тобой — зачем вызывать осложнения? Как дела, Варгитас?
— В понедельник, рано утром, — заверил я ее. — Ты должна сказать, что откладываешь на день отлет в Ла-Пас. У меня уже почти все готово.
— Не волнуйся, если не найдешь нужного алькальда, — сказала тетушка Хулия. — Я разозлилась, и меня теперь ничто не остановит. Так что, даже если не сыщешь, мы все равно улизнем.
— Почему бы вам не зарегистрироваться в Чинче[61], дон Марио? — услышал я голос Паскуаля, едва повесил телефонную трубку. Увидев мое замешательство, он растерялся. — Не подумайте, что я сплетник и вмешиваюсь в чужие дела. Но, естественно, слушая вас, мы поняли, о чем идет речь. Я делаю это, чтобы вам помочь. Алькальд в Чинче — мой двоюродный брат и окрутит вас в один момент, не глядя, с документами или без документов, совершеннолетний вы или нет!
В тот же день все было улажено. Хавьер и Паскуаль вечером выехали в Чинчу на автобусе, захватив документы и поклявшись подготовить все к понедельнику. Я же отправился с кузиной Нанси снимать квартиру в Мирафлоресе, затем пошел договариваться о трехдневном отпуске (получив его после громогласной дискуссии с Хенаро-отцом, которому решительно грозил уволиться в случае отказа) и стал обдумывать бегство из Лимы.
Вечером в субботу вернулся Хавьер и привез хорошие новости. Алькальд оказался молодым и симпатичным парнем. Когда Хавьер и Паскуаль рассказали ему обо всем, он посмеялся и поздравил их с намерением похитить мою будущую супругу. «Как романтично!» — воскликнул он. Все документы остались у него, он уверял, что, поскольку имеет дело с друзьями, вполне можно обойти проблему публикации в газетах.
В воскресенье я предупредил тетушку Хулию, что нашел алькальда, что мы исчезнем на следующий день в восемь утра, а в полдень уже будем мужем и женой.
XVI
Я начинал свою беготню очень рано. Сперва я отправлялся в самые бедные и отдаленные от центра Лимы муниципалитеты: в районы Римака, Порвенира, Витарте, Чоррильос. Пятьдесят один раз (сначала краснея, потом уже нахально) я излагал свою проблему алькальдам и вице-алькальдам, синдикам, секретарям, привратникам… даже портфелям и всякий раз получал все более категорические отказы. Аргументация была одна и та же: я не могу жениться, пока родители не дадут заверенного нотариусом разрешения или судья не признает в юридическом порядке мою самостоятельность. Затем я попытал счастья в муниципалитете центральной части города, за исключением районов Мирафлорес и Сан-Исидро, где можно было наткнуться на знакомых нашей семьи. Но результаты были такие же. Чиновники, ознакомившись с документами, обычно отпускали шуточки, которые для меня были вроде запрещенных ударов ниже пояса: «Ты что же, хочешь жениться на мамочке?» или: «Не дури, парень, зачем тебе жениться? Переспи — и хватит!» Свет надежды мелькнул только однажды — в муниципалитете района Сурко: толстенький, с нахмуренными бровями секретарь заявил нам, что дело можно было бы уладить за десять тысяч солей, ибо «придется многим заткнуть рот». Я пытался наскрести эту сумму, но смог предложить ему с великим трудом собранные только пять тысяч. Однако толстячок, будто испугавшись своей затеи, сделал обратный ход, и кончилось тем, что он выставил нас из алькальдии.
Я говорил с тетушкой Хулией по два раза в день и обманывал ее: все, мол, в порядке, пусть она держит наготове чемоданчик со всем необходимым, так как в любой момент я могу сказать «сделано». Но сам я все больше и больше приходил в уныние. В пятницу вечером, вернувшись домой к старикам, я обнаружил телеграмму от родителей: «Прибываем понедельник, самолетом компании „Панагра“, рейс 516».
В эту ночь — после мучительных раздумий и метаний по кровати — я зажег ночник и записал в тетрадку с темами для рассказов все, что мне предстоит сделать, располагая пункты по степени важности. Первое: я женюсь на тетушке Хулии и ставлю родных перед свершившимся фактом, тогда им поневоле придется смириться. Но оставалось мало времени, а сопротивление чиновников лимских муниципалитетов было упорным, в силу чего пункт первый становился все более утопическим. Второе: надо бежать с тетушкой Хулией за границу. Но не в Боливию — сама мысль о необходимости жить там, где жила она без меня, где у нее столько знакомых и проживает ее бывший супруг, мне была неприятна. Наиболее подходящей страной представлялась Чили. Тетушка Хулия могла бы вылететь в Ла-Пас, чтобы обмануть родственников, а я бы поехал на автобусе до Такны. Можно было бы найти способ пересечь границу нелегально, добраться до Арики[58] и потом до Сантьяго, куда приедет ко мне тетушка Хулия или где она уже будет меня ждать. Путешествие и проживание без паспорта (для получения этого документа также требовалось разрешение родителей) не казались мне невозможными и даже увлекали своей романтикой. Бесспорно, родственники будут искать меня, непременно найдут и вернут на родину, но я снова убегу и буду убегать, пока мне не исполнится двадцать один год и я не стану свободным. Третий выход — самоубийство: умереть, оставив красивое письмо, которое заставит родственников страдать от угрызений совести.
На следующий день я побежал в пансион к Хавьеру. Каждое утро, пока он мылся и брился, мы обсуждали события, происшедшие накануне, и вырабатывали план действий на день. Сидя на стульчаке и глядя, как он намыливает физиономию, я прочел ему записи из своей тетрадки, где были изложены альтернативы моей судьбы, сопровождая чтение комментариями. Хавьер, вытираясь полотенцем, дружески посоветовал мне вынести пункт о самоубийстве на первое место.
— Если ты покончишь с собой, все глупости, которые ты писал до сих пор, немедленно вызовут интерес обывателей, они непременно захотят прочесть твои произведения, и их можно будет выпустить в свет отдельным изданием, — убеждал он меня, зверски растираясь. — И пусть посмертно, но ты станешь писателем.
— Из-за тебя я опоздаю к первой радиосводке, — торопил я Хавьера. — Перестань корчить из себя Кантинфласа[59], твой юмор мне уже осточертел.
— Если ты покончишь с собой, — продолжал он, одеваясь, — мне не придется пропускать столько занятий в университете и убегать с работы. Идеально, если бы ты совершил это сегодня утром, прямо сейчас. Ты освободил бы меня от необходимости закладывать вещи в ломбард — они, конечно, там пропадут, ведь ты все равно не отдашь мне денег, не так ли?
Уже на улице, пока мы бежали к автобусу, Хавьер добавил, воображая себя тонким юмористом:
— И наконец, если ты покончишь с собой и станешь знаменитым, у твоего лучшего друга, доверенного лица, свидетеля трагедии будут брать интервью и даже опубликуют его фотографию в газетах. Думаешь, твоя кузина Нанси устоит перед такой известностью?
В так называемой (и ужасно называемой!) ссудной кассе, что на Пласа-де-Армас, мы заложили мою пишущую машинку и его радиоприемник, мои часы и его авторучки, и в конце концов я убедил Хавьера заложить также и его часы. Несмотря на все наши поиски — а рыскали мы как волки, — нам удалось добыть только две тысячи солей. Накануне — так, чтобы не догадались мои старики, — я уже продал старьевщику с улицы Ла-Пас свои костюмы, ботинки, рубашки, галстуки, куртки и остался практически лишь в том, что было на мне. Однако распродажа гардероба принесла мне всего четыреста солей. Зато мне повезло у деятеля прогресса — хозяина «Радио Панамерикана», которого я за полчаса драматических объяснений убедил выплатить мне вперед четыре жалованья с вычетом в дальнейшем этой суммы в течение года. У разговора нашего был необычный финал. Я клялся, что деньги нужны мне на срочнейшую операцию: у старенькой моей бабушки обнаружена опухоль, но это нисколько не растрогало хозяина. Вдруг он сказал: «Ну, хорошо». И с дружеской улыбкой добавил: «Признайся, ведь деньги нужны на аборт какой-нибудь твоей девочке?» Я скромно опустил глаза и просил, чтобы он оставил это в тайне.
Увидев, как я расстроен столь малой суммой, полученной за заложенные вещи, Хавьер пошел проводить меня до радиостанции. Мы договорились, что отпросимся с работы и после полудня поедем в Уачо[60]. Может быть, в провинции служащие муниципалитетов более склонны к сентиментальности. Я поднялся к себе на крышу в тот момент, когда зазвонил телефон. Тетушка Хулия была в ярости. Накануне к дяде Лучо пришли тетушка Гортенсия и дядя Алехандро, которые не ответили на ее приветствие.
— Они посмотрели на меня с олимпийским презрением, чуть-чуть не назвали меня… — рассказывала она, негодуя. — Я губы закусила, чтобы не послать их сам знаешь куда. Сдержалась из-за сестры и ради нас с тобой — зачем вызывать осложнения? Как дела, Варгитас?
— В понедельник, рано утром, — заверил я ее. — Ты должна сказать, что откладываешь на день отлет в Ла-Пас. У меня уже почти все готово.
— Не волнуйся, если не найдешь нужного алькальда, — сказала тетушка Хулия. — Я разозлилась, и меня теперь ничто не остановит. Так что, даже если не сыщешь, мы все равно улизнем.
— Почему бы вам не зарегистрироваться в Чинче[61], дон Марио? — услышал я голос Паскуаля, едва повесил телефонную трубку. Увидев мое замешательство, он растерялся. — Не подумайте, что я сплетник и вмешиваюсь в чужие дела. Но, естественно, слушая вас, мы поняли, о чем идет речь. Я делаю это, чтобы вам помочь. Алькальд в Чинче — мой двоюродный брат и окрутит вас в один момент, не глядя, с документами или без документов, совершеннолетний вы или нет!
В тот же день все было улажено. Хавьер и Паскуаль вечером выехали в Чинчу на автобусе, захватив документы и поклявшись подготовить все к понедельнику. Я же отправился с кузиной Нанси снимать квартиру в Мирафлоресе, затем пошел договариваться о трехдневном отпуске (получив его после громогласной дискуссии с Хенаро-отцом, которому решительно грозил уволиться в случае отказа) и стал обдумывать бегство из Лимы.
Вечером в субботу вернулся Хавьер и привез хорошие новости. Алькальд оказался молодым и симпатичным парнем. Когда Хавьер и Паскуаль рассказали ему обо всем, он посмеялся и поздравил их с намерением похитить мою будущую супругу. «Как романтично!» — воскликнул он. Все документы остались у него, он уверял, что, поскольку имеет дело с друзьями, вполне можно обойти проблему публикации в газетах.
В воскресенье я предупредил тетушку Хулию, что нашел алькальда, что мы исчезнем на следующий день в восемь утра, а в полдень уже будем мужем и женой.
XVI
Хоакин Иностроса Бельмонт, некогда снискавший себе громкую славу на стадионах, но не голами и пенальти, а мастерским судейством, и чье пристрастие к алкогольным напиткам оставило по себе воспоминания и долги во всех барах Лимы, родился в одной из вилл, выстроенных сильными мира сего лет тридцать назад в кварталах Ла-Перлы, когда была предпринята попытка превратить этот пустырь в своеобразную Копокабану[62] Лимы (осуществить подобное намерение было равносильно попыткам верблюда пролезть в игольное ушко, и перуанские аристократы поплатились за эту затею своими чувствительными бронхами, пострадавшими от царящей тут постоянной влажности).
Хоакин был единственным сыном не только обеспеченной, но и знатной семьи, гордившейся раскидистым генеалогическим древом, украшенным титулами и гербами, среди которых красовались титулы маркизов Испании и Франции. Однако отец будущего судьи и выпивохи отложил старинные пергаменты и взялся за более современное дело, а именно — приумножение своего состояния с помощью разного рода коммерческих операций и предпринимательства, начиная с производства шерстяных тканей и кончая внедрением в Амазонии огнедышащей культуры перца. Мать Хоакина — блеклая мадонна — страдала множеством аристократических недугов и всю свою жизнь самоотверженной супруги занималась тем, что тратила добытые мужем деньги на врачей и знахарей. Хоакин родился, когда супруги были уже не первой молодости и после того, как долгие годы они молили Бога послать им наследника. Событие принесло неописуемую радость родителям, которые, еще качая сына в колыбели, уже представляли его в будущем князем промышленности, королем сельского хозяйства, магом дипломатии или дьяволом в политике.
Почему же из ребенка получился футбольный арбитр? Отчего он изменил своей судьбе, отмеченной славными титулами и высокородством? Может быть, он сделался арбитром из-за умственной отсталости? Нет, Хоакин стал судьей по призванию. Как и полагается, от соски и до усиков у него сменилась вереница самых разнообразных воспитательниц, импортированных из далеких стран: из Франции и Англии. В лучших колледжах Лимы были наняты учителя, чтобы научить ребенка считать и читать. Но все педагоги один за другим, издерганные и отчаявшиеся, отказывались от завидного жалованья, убедившись в имманентном безразличии мальчика к каким бы то ни было наукам. В восемь лет Хоакин еще не ведал сложения, а из алфавита с великим трудом выучил только гласные. Он ограничивался односложными словами, был очень спокоен и целыми днями с выражением смертельной скуки бродил среди множества игрушек, приобретенных ему на забаву в разных концах света: конструкторы были немецкие, поезда — японские, головоломки — китайские, солдатики — австрийские, трехколесные велосипеды — американские. Единственное, что могло вывести мальчика на некоторое время из его браминской невозмутимости, были изображения футболистов, вложенные в шоколадки фирмы «Мар-дель-Сур»; эти картинки он вклеивал в тетради с атласными обложками и увлеченно созерцал часами.
В ужасе от мысли, что их чадо растет неполноценным и на нем пресечется их род, а в будущем сын может стать посмешищем для окружающих, родители прибегли к помощи науки. В Ла-Перле появились светила медицины. Вначале сюда прибыл звезда педиатрии города доктор Альберто де Кинтерос, успокоивший супругов совершенно поразительным заключением.
— Мальчик страдает так называемой оранжерейной болезнью, — объяснил врач. — Цветы, растущие не в саду — среди других цветов и бабочек, — становятся бесцветными и вместо аромата испускают зловоние. Он хиреет в золотой клетке. Всех нянек и гувернеров необходимо удалить, а ребенка отдать в колледж, где он сможет общаться со своими сверстниками. Мальчик станет вполне нормальным в тот день, когда приятель расквасит ему нос!
Готовая на любые жертвы ради того, чтобы ребенок не вырос дурнем, благородная чета решила дать возможность маленькому Хоакину окунуться в плебейскую внешнюю среду. Конечно, был избран самый дорогой колледж в Лиме — конгрегации святой Марии, дабы сохранить признаки высокого рода, форменный костюмчик мальчика был сшит из бархата, хотя и предписанного уставом колледжа цвета.
Советы знаменитого медика оказались весьма эффективными. Правда, Хоакин получал на редкость плохие отметки: чтобы он выдержал экзамены (предел мечтаний родителей, переживавших эти испытания как катаклизмы), родителям приходилось делать пожертвования (витражи в часовню колледжа, шерстяные ряски для церковных служек, здоровенные пюпитры для школы бедных и так далее), но мальчик и впрямь стал общительным, а иногда даже веселым. В этот момент был отмечен первый признак его гениальности (непонятливый отец Хоакина говорил — «бзика») — интерес к мячу. Родители очень обрадовались, узнав, что стоит их сыну надеть футбольные бутсы, как он тут же из вялого и неразговорчивого ребенка превращается в живое и болтливое существо. Они немедля приобрели соседний с их виллой в Ла-Перле участок земли для устройства футбольного поля, где маленький Хоакин мог бы играть в свое удовольствие.
С тех пор на туманной авениде Пальмерас в Ла-Перле каждый день можно было видеть, как — после окончания занятий — из автобуса колледжа конгрегации святой Марии выходят двадцать два школьника (менялись лица, но число всегда оставалось то же), приезжавшие сюда сыграть на футбольном поле Иностросы Бельмонта. После игры родители угощали учеников чаем с шоколадными конфетами, мармеладом, пирожными и мороженым. Богачи каждый вечер наслаждались видом своего счастливого и запыхавшегося Хоакинсито.
Лишь через несколько недель пионер по внедрению перца в Перу заподозрил что-то неладное. Он заметил: мальчик вот уже во второй, третий, десятый раз судит матч. Со свистком во рту, надвинув кепочку от солнца, он бегал за игроками, указывал нарушения, назначал пенальти. Было ясно: ребенок не страдает от того, что ему досталась такая роль, тем не менее миллионер рассердился. Он приводил мальчишек к себе домой, обкармливал их сластями, позволял им быть на равных с собственным сыном, а они, вконец обнаглев, заставляют Хоакина заниматься этим мерзким судейством? Миллионер чуть не спустил на ребят свору доберманов, чтобы как следует припугнуть наглецов, но потом ограничился внушением. К его удивлению, мальчишки поклялись, что Хоакин судил матчи, потому что ему самому так хотелось, и «потерпевший» именем Бога и родной матери заверил: да, все это правда. Несколько месяцев спустя, сверившись со своей записной книжкой и донесениями мажордомов, отец сделал следующий вывод: в ста тридцати двух играх, проведенных на его частном футбольном поле, Хоакин Иностроса Бельмонт ни разу не выступал в качестве игрока, зато судил все сто тридцать два матча. Родители в растерянности обменялись взглядами и подумали: дело плохо — разве это нормально? Вновь на помощь была призвана наука.
На вилле появился известнейший в городе астролог, человек, по звездам предсказывавший судьбу и беседовавший с духами своих клиентов (он предпочитал говорить — «с друзьями»), основываясь на знаках зодиака. Профессор Лусио Асемила, сверившись с многочисленными гороскопами, поговорив с небожителями и поразмыслив при луне, вынес решение, которое если и не целиком соответствовало истине, все же весьма польстило родителям.
— Ребенок всеми своими фибрами ощущает себя аристократом и, оставаясь верным этому чувству, даже мысленно не желает походить на других, — разъяснял профессор, снимая очки (вероятно, чтобы сделать более заметным огонек мудрости в своих глазах при постановке диагноза?). — Ребенок предпочитает быть на поле судьей, а не игроком, потому что, кто судит, тот и командует. Вы полагали, будто на этом зеленом прямоугольнике Хоакинсито занимается спортом? О, какое заблуждение! Здесь проявляется его родовое стремление к власти, к необычному, к высоким идеалам, которое, без сомнения, у него в крови.
Всхлипывая от счастья, отец буквально задушил поцелуями своего сынка, объявил себя счастливейшим человеком на свете и добавил еще один ноль к числу, означавшему и без того королевский гонорар, выплаченный профессору Асемиле. Уверенный, что пристрастие к судейству шло от всепоглощающего стремления подчинять себе других, вознесшись над ними, и стремление это позднее сделает сына повелителем мира (или в худшем случае Перу), промышленник забросил свои многочисленные дела и, уподобившись старому льву, проливающему слезы при виде львенка, терзающего первую зарезанную им овечку, стал посещать свой частный стадион в Ла-Перле, чтобы полюбоваться на Хоакина, одетого в красивую, только что подаренную форму, и слушать, как он свистит, управляя толпой мечущихся «приблудных» (так, видимо, папа называл игроков?).
Десять лет спустя смущенные родители вынуждены были признать, что небесные предначертания весьма грешили оптимизмом. Восемнадцатилетний Хоакин Иностроса Бельмонт перешел в последний класс средней школы на несколько лет позже сверстников, и то лишь с помощью родительской благотворительности. Гены покорителя мира, скрытое проявление которых Лусио Асемила усматривал в безобидном капризе — судействе футбольных матчей, ни в чем ином себя не показали, напротив, уже невозможно стало скрывать тот ужасный факт, что сын аристократов был абсолютной бездарью во всем, не относящемся к футболу. Интеллект Хоакина, если классифицировать его, исходя из учения Дарвина, ставил его где-то между олигофреном и обезьяной; отсутствие же у него чувства юмора и стремления к чему-либо, полное равнодушие ко всему, что не связано с беспокойной деятельностью арбитра на футбольном поле, делали юношу совершенно непривлекательным.
Однако во всем касавшемся его основного порока — другим был алкоголь — молодой человек проявлял качества, которые с полным основанием можно было назвать талантом. Его сверхъестественная беспристрастность (на священной площадке поля и в волшебные часы матча?) завоевала ему судейскую славу среди учеников и педагогов колледжа Святой Марии; как коршун из-под облаков различает под каштаном мышку себе на завтрак, так и острый глаз Хоакина безошибочно — с любого расстояния и любого угла — замечал коварный удар защитника по берцовой кости центрфорварда или подлый толчок локтем левого крайнего, от которого рушился наземь игрок, подающий мяч, вместе с мячом. Вызывало удивление и доскональное знание всех правил игры, и блестящая интуиция, дающая ему возможность молниеносно принимать решение в непредусмотренных правилами случаях. Слава Хоакина перешагнула стены колледжа Святой Марии, и аристократ из Ла-Перлы стал судить межшкольные состязания, чемпионаты своего района, а однажды даже заменил (не на футбольном ли поле Потао?) судью в матче команд второй лиги.
После окончания Хоакином колледжа перед утомленными родителями встала проблема будущего их сына. Мысль о занятиях в университете была категорически отвергнута, дабы избавить юношу от лишних унижений и комплекса неполноценности, а семейное состояние — от бремени новых пожертвований. Попытка заставить его изучать иностранные языки провалилась. Год пребывания в Соединенных Штатах и еще год во Франции не научили Хоакина ни слову по-английски или по-французски, зато подорвали его и без того косноязычный испанский. По возвращении сына в Лиму фабриканту пришлось примириться с мыслью, что ученые звания — не для Хоакина, и тогда, разочаровавшись во всем, он решил пристроить сына к работе в сети предприятий, принадлежащих семейству. Результаты, как и следовало ожидать, были катастрофическими. За два года стараниями Хоакина были доведены до разорения две ниточные фабрики, вызван дефицит в балансе наиболее процветающего предприятия всего промышленного конгломерата — дорожно-строительной фирмы, а плантации перца в сельве были уничтожены всевозможными эпидемиями, насекомыми и наводнениями (новое подтверждение того, что Хоакинсито был расточителем семейного состояния). Потрясенный полнейшей беспомощностью своего сына в делах, отец, уязвленный в самое сердце, стал быстро стареть, превратился в нигилиста, забросил дело и перестал заниматься предприятиями, которые оказались в руках алчных администраторов. Позднее у него появилось нервное расстройство, выражавшееся в том, что старик высовывал язык (не нарочно ли?), пытаясь лизнуть себе ухо. Болезнь и бессонница толкнули фабриканта (здесь он последовал примеру супруги) в объятия психиатров и психоаналитиков (может быть, Альберто де Кинтероса? Или Лусио Асемилы?), которые быстро поняли: и разум, и деньги у старика на исходе.
Но экономический крах и умственное расстройство родителей не привели Хоакина Иностросу Бельмонта на грань самоубийства. Он по-прежнему жил в Ла-Перле, на своей вилле, схожей с обиталищем Фантомаса; недвижимость эта все больше линяла, ржавела, приходила в запустение, обрастала грязью и паутиной, сады и футбольное поле были отобраны в уплату долгов.
Юноша проводил все дни за судейством матчей, которые устраивали бродяги на пустырях между Бельявистой и Ла-Перлой. В одном из таких уличных состязаний, где пара камней обозначала ворота, а рама и телеграфный столб — границы поля, в матче, горячо обсуждавшемся беспризорниками и проведенном Хоакином (он и здесь напоминал элегантного сноба, надевающего смокинг перед ужином в глухом лесу) с таким же рвением, как если бы это был финальный матч чемпионата страны, сын аристократа познакомился с личностью, которая довела его до цирроза печени и сделала звездой футбола (возможно, с Саритой Уанкой Салаверриа?).
Он уже видел эту личность в уличных матчах и даже не раз штрафовал за агрессивность, с которой она набрасывалась на соперников. Ее называли Маримачо[63], однако даже это прозвище не навело Хоакина на мысль, что загорелый, обутый в старые кеды, одетый в рваные джинсы и куртку тип на самом деле — девушка. Он открыл этот факт эмпирически. Однажды он оштрафовал Маримачо и назначил пенальти, оно было бесспорным, в ответ на взыскание он услышал отборную брань с упоминанием матери.
— Что? — возмутился сын аристократа (возможно, в этот момент он вспомнил свою мать: глотает ли она таблетку, пьет капли или терпит укол?). — Повтори, если ты мужчина.
— Я не мужчина, но повторю, — ответила Маримачо и с достоинством спартанки, способной взойти на костер, но не признать себя побежденной, повторила затейливую брань, не стесняясь в выражениях и не скупясь на прилагательные.
Хоакин хотел ударить ее, но удар пришелся по воздуху — в тот же момент арбитр был повержен. Маримачо сбила его ударом головы, а затем девица перешла к рукопашной схватке: стала молотить его кулаками, ступнями, коленками и локтями. Во время борьбы (порой эти гимнастические упражнения напоминают любовные объятия) изумленный Хоакин убедился: его противник — женщина. Волнение, вызванное в нем соприкосновением в драке с неожиданными выпуклостями на теле врага, было столь велико, что это в корне изменило его жизнь. Здесь же на месте, помирившись и узнав ее имя — Сарита Уанка Салаверриа, он пригласил девицу в кино на фильм о Тарзане, а через неделю — к алтарю. Отказ Сариты стать его супругой или хотя бы поцеловать его, как и следовало ожидать, толкнул Хоакина в кабак. За короткий срок он из романтика, который пытается утопить свою горечь в виски, превратился в злостного алкоголика, способного утолять свою африканскую жажду даже керосином.
Что зажгло в Хоакине такую страсть к Сарите Уанке Салаверриа? Она была молода и стройна, как цапелька, лицо обветрено непогодой, на лбу прыгала челка — ну и как футболист она была совсем недурна. Ее манера одеваться, ее поступки, ее окружение — все, казалось, противоречило женскому началу. А может быть, именно это порочное оригинальничание, экстравагантные выходки делали ее неотразимой в глазах аристократа? В первый же раз, когда он привел Маримачо в разрушающуюся виллу в Ла-Перле, его родители, проводив взглядом парочку, переглянулись: их лица выражали отвращение. Бывший богач одной фразой выразил свою горечь: «Мы породили не только глупца, но и сексуального извращенца».
Хоакин был единственным сыном не только обеспеченной, но и знатной семьи, гордившейся раскидистым генеалогическим древом, украшенным титулами и гербами, среди которых красовались титулы маркизов Испании и Франции. Однако отец будущего судьи и выпивохи отложил старинные пергаменты и взялся за более современное дело, а именно — приумножение своего состояния с помощью разного рода коммерческих операций и предпринимательства, начиная с производства шерстяных тканей и кончая внедрением в Амазонии огнедышащей культуры перца. Мать Хоакина — блеклая мадонна — страдала множеством аристократических недугов и всю свою жизнь самоотверженной супруги занималась тем, что тратила добытые мужем деньги на врачей и знахарей. Хоакин родился, когда супруги были уже не первой молодости и после того, как долгие годы они молили Бога послать им наследника. Событие принесло неописуемую радость родителям, которые, еще качая сына в колыбели, уже представляли его в будущем князем промышленности, королем сельского хозяйства, магом дипломатии или дьяволом в политике.
Почему же из ребенка получился футбольный арбитр? Отчего он изменил своей судьбе, отмеченной славными титулами и высокородством? Может быть, он сделался арбитром из-за умственной отсталости? Нет, Хоакин стал судьей по призванию. Как и полагается, от соски и до усиков у него сменилась вереница самых разнообразных воспитательниц, импортированных из далеких стран: из Франции и Англии. В лучших колледжах Лимы были наняты учителя, чтобы научить ребенка считать и читать. Но все педагоги один за другим, издерганные и отчаявшиеся, отказывались от завидного жалованья, убедившись в имманентном безразличии мальчика к каким бы то ни было наукам. В восемь лет Хоакин еще не ведал сложения, а из алфавита с великим трудом выучил только гласные. Он ограничивался односложными словами, был очень спокоен и целыми днями с выражением смертельной скуки бродил среди множества игрушек, приобретенных ему на забаву в разных концах света: конструкторы были немецкие, поезда — японские, головоломки — китайские, солдатики — австрийские, трехколесные велосипеды — американские. Единственное, что могло вывести мальчика на некоторое время из его браминской невозмутимости, были изображения футболистов, вложенные в шоколадки фирмы «Мар-дель-Сур»; эти картинки он вклеивал в тетради с атласными обложками и увлеченно созерцал часами.
В ужасе от мысли, что их чадо растет неполноценным и на нем пресечется их род, а в будущем сын может стать посмешищем для окружающих, родители прибегли к помощи науки. В Ла-Перле появились светила медицины. Вначале сюда прибыл звезда педиатрии города доктор Альберто де Кинтерос, успокоивший супругов совершенно поразительным заключением.
— Мальчик страдает так называемой оранжерейной болезнью, — объяснил врач. — Цветы, растущие не в саду — среди других цветов и бабочек, — становятся бесцветными и вместо аромата испускают зловоние. Он хиреет в золотой клетке. Всех нянек и гувернеров необходимо удалить, а ребенка отдать в колледж, где он сможет общаться со своими сверстниками. Мальчик станет вполне нормальным в тот день, когда приятель расквасит ему нос!
Готовая на любые жертвы ради того, чтобы ребенок не вырос дурнем, благородная чета решила дать возможность маленькому Хоакину окунуться в плебейскую внешнюю среду. Конечно, был избран самый дорогой колледж в Лиме — конгрегации святой Марии, дабы сохранить признаки высокого рода, форменный костюмчик мальчика был сшит из бархата, хотя и предписанного уставом колледжа цвета.
Советы знаменитого медика оказались весьма эффективными. Правда, Хоакин получал на редкость плохие отметки: чтобы он выдержал экзамены (предел мечтаний родителей, переживавших эти испытания как катаклизмы), родителям приходилось делать пожертвования (витражи в часовню колледжа, шерстяные ряски для церковных служек, здоровенные пюпитры для школы бедных и так далее), но мальчик и впрямь стал общительным, а иногда даже веселым. В этот момент был отмечен первый признак его гениальности (непонятливый отец Хоакина говорил — «бзика») — интерес к мячу. Родители очень обрадовались, узнав, что стоит их сыну надеть футбольные бутсы, как он тут же из вялого и неразговорчивого ребенка превращается в живое и болтливое существо. Они немедля приобрели соседний с их виллой в Ла-Перле участок земли для устройства футбольного поля, где маленький Хоакин мог бы играть в свое удовольствие.
С тех пор на туманной авениде Пальмерас в Ла-Перле каждый день можно было видеть, как — после окончания занятий — из автобуса колледжа конгрегации святой Марии выходят двадцать два школьника (менялись лица, но число всегда оставалось то же), приезжавшие сюда сыграть на футбольном поле Иностросы Бельмонта. После игры родители угощали учеников чаем с шоколадными конфетами, мармеладом, пирожными и мороженым. Богачи каждый вечер наслаждались видом своего счастливого и запыхавшегося Хоакинсито.
Лишь через несколько недель пионер по внедрению перца в Перу заподозрил что-то неладное. Он заметил: мальчик вот уже во второй, третий, десятый раз судит матч. Со свистком во рту, надвинув кепочку от солнца, он бегал за игроками, указывал нарушения, назначал пенальти. Было ясно: ребенок не страдает от того, что ему досталась такая роль, тем не менее миллионер рассердился. Он приводил мальчишек к себе домой, обкармливал их сластями, позволял им быть на равных с собственным сыном, а они, вконец обнаглев, заставляют Хоакина заниматься этим мерзким судейством? Миллионер чуть не спустил на ребят свору доберманов, чтобы как следует припугнуть наглецов, но потом ограничился внушением. К его удивлению, мальчишки поклялись, что Хоакин судил матчи, потому что ему самому так хотелось, и «потерпевший» именем Бога и родной матери заверил: да, все это правда. Несколько месяцев спустя, сверившись со своей записной книжкой и донесениями мажордомов, отец сделал следующий вывод: в ста тридцати двух играх, проведенных на его частном футбольном поле, Хоакин Иностроса Бельмонт ни разу не выступал в качестве игрока, зато судил все сто тридцать два матча. Родители в растерянности обменялись взглядами и подумали: дело плохо — разве это нормально? Вновь на помощь была призвана наука.
На вилле появился известнейший в городе астролог, человек, по звездам предсказывавший судьбу и беседовавший с духами своих клиентов (он предпочитал говорить — «с друзьями»), основываясь на знаках зодиака. Профессор Лусио Асемила, сверившись с многочисленными гороскопами, поговорив с небожителями и поразмыслив при луне, вынес решение, которое если и не целиком соответствовало истине, все же весьма польстило родителям.
— Ребенок всеми своими фибрами ощущает себя аристократом и, оставаясь верным этому чувству, даже мысленно не желает походить на других, — разъяснял профессор, снимая очки (вероятно, чтобы сделать более заметным огонек мудрости в своих глазах при постановке диагноза?). — Ребенок предпочитает быть на поле судьей, а не игроком, потому что, кто судит, тот и командует. Вы полагали, будто на этом зеленом прямоугольнике Хоакинсито занимается спортом? О, какое заблуждение! Здесь проявляется его родовое стремление к власти, к необычному, к высоким идеалам, которое, без сомнения, у него в крови.
Всхлипывая от счастья, отец буквально задушил поцелуями своего сынка, объявил себя счастливейшим человеком на свете и добавил еще один ноль к числу, означавшему и без того королевский гонорар, выплаченный профессору Асемиле. Уверенный, что пристрастие к судейству шло от всепоглощающего стремления подчинять себе других, вознесшись над ними, и стремление это позднее сделает сына повелителем мира (или в худшем случае Перу), промышленник забросил свои многочисленные дела и, уподобившись старому льву, проливающему слезы при виде львенка, терзающего первую зарезанную им овечку, стал посещать свой частный стадион в Ла-Перле, чтобы полюбоваться на Хоакина, одетого в красивую, только что подаренную форму, и слушать, как он свистит, управляя толпой мечущихся «приблудных» (так, видимо, папа называл игроков?).
Десять лет спустя смущенные родители вынуждены были признать, что небесные предначертания весьма грешили оптимизмом. Восемнадцатилетний Хоакин Иностроса Бельмонт перешел в последний класс средней школы на несколько лет позже сверстников, и то лишь с помощью родительской благотворительности. Гены покорителя мира, скрытое проявление которых Лусио Асемила усматривал в безобидном капризе — судействе футбольных матчей, ни в чем ином себя не показали, напротив, уже невозможно стало скрывать тот ужасный факт, что сын аристократов был абсолютной бездарью во всем, не относящемся к футболу. Интеллект Хоакина, если классифицировать его, исходя из учения Дарвина, ставил его где-то между олигофреном и обезьяной; отсутствие же у него чувства юмора и стремления к чему-либо, полное равнодушие ко всему, что не связано с беспокойной деятельностью арбитра на футбольном поле, делали юношу совершенно непривлекательным.
Однако во всем касавшемся его основного порока — другим был алкоголь — молодой человек проявлял качества, которые с полным основанием можно было назвать талантом. Его сверхъестественная беспристрастность (на священной площадке поля и в волшебные часы матча?) завоевала ему судейскую славу среди учеников и педагогов колледжа Святой Марии; как коршун из-под облаков различает под каштаном мышку себе на завтрак, так и острый глаз Хоакина безошибочно — с любого расстояния и любого угла — замечал коварный удар защитника по берцовой кости центрфорварда или подлый толчок локтем левого крайнего, от которого рушился наземь игрок, подающий мяч, вместе с мячом. Вызывало удивление и доскональное знание всех правил игры, и блестящая интуиция, дающая ему возможность молниеносно принимать решение в непредусмотренных правилами случаях. Слава Хоакина перешагнула стены колледжа Святой Марии, и аристократ из Ла-Перлы стал судить межшкольные состязания, чемпионаты своего района, а однажды даже заменил (не на футбольном ли поле Потао?) судью в матче команд второй лиги.
После окончания Хоакином колледжа перед утомленными родителями встала проблема будущего их сына. Мысль о занятиях в университете была категорически отвергнута, дабы избавить юношу от лишних унижений и комплекса неполноценности, а семейное состояние — от бремени новых пожертвований. Попытка заставить его изучать иностранные языки провалилась. Год пребывания в Соединенных Штатах и еще год во Франции не научили Хоакина ни слову по-английски или по-французски, зато подорвали его и без того косноязычный испанский. По возвращении сына в Лиму фабриканту пришлось примириться с мыслью, что ученые звания — не для Хоакина, и тогда, разочаровавшись во всем, он решил пристроить сына к работе в сети предприятий, принадлежащих семейству. Результаты, как и следовало ожидать, были катастрофическими. За два года стараниями Хоакина были доведены до разорения две ниточные фабрики, вызван дефицит в балансе наиболее процветающего предприятия всего промышленного конгломерата — дорожно-строительной фирмы, а плантации перца в сельве были уничтожены всевозможными эпидемиями, насекомыми и наводнениями (новое подтверждение того, что Хоакинсито был расточителем семейного состояния). Потрясенный полнейшей беспомощностью своего сына в делах, отец, уязвленный в самое сердце, стал быстро стареть, превратился в нигилиста, забросил дело и перестал заниматься предприятиями, которые оказались в руках алчных администраторов. Позднее у него появилось нервное расстройство, выражавшееся в том, что старик высовывал язык (не нарочно ли?), пытаясь лизнуть себе ухо. Болезнь и бессонница толкнули фабриканта (здесь он последовал примеру супруги) в объятия психиатров и психоаналитиков (может быть, Альберто де Кинтероса? Или Лусио Асемилы?), которые быстро поняли: и разум, и деньги у старика на исходе.
Но экономический крах и умственное расстройство родителей не привели Хоакина Иностросу Бельмонта на грань самоубийства. Он по-прежнему жил в Ла-Перле, на своей вилле, схожей с обиталищем Фантомаса; недвижимость эта все больше линяла, ржавела, приходила в запустение, обрастала грязью и паутиной, сады и футбольное поле были отобраны в уплату долгов.
Юноша проводил все дни за судейством матчей, которые устраивали бродяги на пустырях между Бельявистой и Ла-Перлой. В одном из таких уличных состязаний, где пара камней обозначала ворота, а рама и телеграфный столб — границы поля, в матче, горячо обсуждавшемся беспризорниками и проведенном Хоакином (он и здесь напоминал элегантного сноба, надевающего смокинг перед ужином в глухом лесу) с таким же рвением, как если бы это был финальный матч чемпионата страны, сын аристократа познакомился с личностью, которая довела его до цирроза печени и сделала звездой футбола (возможно, с Саритой Уанкой Салаверриа?).
Он уже видел эту личность в уличных матчах и даже не раз штрафовал за агрессивность, с которой она набрасывалась на соперников. Ее называли Маримачо[63], однако даже это прозвище не навело Хоакина на мысль, что загорелый, обутый в старые кеды, одетый в рваные джинсы и куртку тип на самом деле — девушка. Он открыл этот факт эмпирически. Однажды он оштрафовал Маримачо и назначил пенальти, оно было бесспорным, в ответ на взыскание он услышал отборную брань с упоминанием матери.
— Что? — возмутился сын аристократа (возможно, в этот момент он вспомнил свою мать: глотает ли она таблетку, пьет капли или терпит укол?). — Повтори, если ты мужчина.
— Я не мужчина, но повторю, — ответила Маримачо и с достоинством спартанки, способной взойти на костер, но не признать себя побежденной, повторила затейливую брань, не стесняясь в выражениях и не скупясь на прилагательные.
Хоакин хотел ударить ее, но удар пришелся по воздуху — в тот же момент арбитр был повержен. Маримачо сбила его ударом головы, а затем девица перешла к рукопашной схватке: стала молотить его кулаками, ступнями, коленками и локтями. Во время борьбы (порой эти гимнастические упражнения напоминают любовные объятия) изумленный Хоакин убедился: его противник — женщина. Волнение, вызванное в нем соприкосновением в драке с неожиданными выпуклостями на теле врага, было столь велико, что это в корне изменило его жизнь. Здесь же на месте, помирившись и узнав ее имя — Сарита Уанка Салаверриа, он пригласил девицу в кино на фильм о Тарзане, а через неделю — к алтарю. Отказ Сариты стать его супругой или хотя бы поцеловать его, как и следовало ожидать, толкнул Хоакина в кабак. За короткий срок он из романтика, который пытается утопить свою горечь в виски, превратился в злостного алкоголика, способного утолять свою африканскую жажду даже керосином.
Что зажгло в Хоакине такую страсть к Сарите Уанке Салаверриа? Она была молода и стройна, как цапелька, лицо обветрено непогодой, на лбу прыгала челка — ну и как футболист она была совсем недурна. Ее манера одеваться, ее поступки, ее окружение — все, казалось, противоречило женскому началу. А может быть, именно это порочное оригинальничание, экстравагантные выходки делали ее неотразимой в глазах аристократа? В первый же раз, когда он привел Маримачо в разрушающуюся виллу в Ла-Перле, его родители, проводив взглядом парочку, переглянулись: их лица выражали отвращение. Бывший богач одной фразой выразил свою горечь: «Мы породили не только глупца, но и сексуального извращенца».