Страница:
Впрочем, сегодня перед обедом Мацулевич очень ловко играл с этой Аней в волейбол, без сетки, – оба азартничали и, ничуть не жалея друг друга, старались выбить один у другого мяч, а руки у обоих сильны, и мяч летал как ядро…
И вот уже никто не танцует. Аня сидит на кровати в своем красном шерстяном джемпере, с расчесанными русыми волосами, хорошенькая. Две другие сидят чинно на стульях, вполголоса поют песенку. Чувствуется, что у летчиков отношения с этими девушками чисто товарищеские, простые, добрые.
Однако пора. И Мацулевич, и Горлов, и неведомо откуда появившийся летчик Репин выходят, им – на аэродром. Борисовец остается один с патефоном да еще со мною, сидящим в углу за столом и пишущим что-то неведомое для летчиков… Часа полтора Борисовцу ждать возвращения друзей, но, облокотясь на подоконник, он совсем не скучает, черемуха дышит пряными запахами, каждая веточка словно выгравирована на фоне белого неба.
Вот один за другим за веточками мелькнули и разошлись в разные стороны самолеты У-2, и рокот сразу затих, словно стертый с небес дымкой тумана, стелющегося над лесом.
Борисовец проводил их суровым взглядом. Он всегда такой – суховатый, строгий, несдобровать тому, кто насорит в комнате, кто бросит окурок на стол… Эх, полетал бы сейчас и он, да нельзя: расщепленная пяточная кость – не шутка, нога еще ноет, болит. Но, впрочем, пусть болит, проклятая, теперь уже ждать недолго, самое главное – удалось отбиться от врачей, которые настаивали на эвакуации в глубокий тыл. Загнали б туда, вот там пришлось бы поскучать, а здесь ничего, – хоть сам не летаешь, да все среди своих, наблюдаешь за их полетами, словно бы и участвуешь в них. А как же, улетели вот, сиди у окна, жди их, волнуйся, рассчитывай, где они в данное мгновенье, от какой опасности избавляются опытностью, бесстрашием, сообразительностью. Ничего, прилетят!.. Вот ведь и с ним самим было так…
Я не сомневаюсь, что, облокотившись на подоконник и глядя сквозь ветви черемухи в просторную белую ночь, Борисовец опять вспоминает тот свой последний полет в зимний день 16 января, о котором сегодня рассказал мне.
… Летели в немецкий тыл отсюда, из Шума, с заданием от Федюнинского: найти штаб нашей 311-й стрелковой дивизии – с нею не было связи, и надлежало передать им питательные батареи к радиостанции. Эта дивизия, под командованием решительного и смелого полковника Биякова, по приказу командующего армии 4 января 1942 года проникла в тыл врага, за железную дорогу Кириши – Мга, заняла там в районе деревни Драчево круговую позицию, стала громить немецкие резервы, нападать на опорные пункты, резать и портить коммуникации, партизанским способом уничтожать штабы и технику немцев…
Младший лейтенант Константин Андреевич Семенов вел машину, Борисовец был штурманом. Вылетели в 8. 45, погода была дымчатой, морозной, видимость то двести, то триста метров. Шли на Оломну, по этому курсу впервые, летели над лесом так низко, что едва не цеплялись за верхушки сосен. Сверху машину было трудно заметить. На воздушных высотах происходил бой: «ястребки» кидались в лобовые атаки на «мессершмиттов». Плохо пришлось бы маленькой У-2, если б какой-либо из этих «мессеров», удирая от «ястребка», заметил пробирающуюся почти между соснами учебную маленькую машину. Ну а внизу… внизу тоже шел бой, наши части наступали, штурмуя ту насыпь железной дороги у разъезда Жарок, в которой немцы понастроили свои дзоты и блиндажи. На высоте семьдесят метров прошли в километре левее разъезда Жарок. Тут бы должны были быть «ворота прорыва» – спокойная зона, но оказалось, что эти «ворота» закрыты немцами; каким только огнем ни обстреляли они самолет с насыпи железной дороги! Пулеметы, автоматы, даже пушки буравили лес в те секунды, когда У-2 (только б не зацепиться за елки!) пролетала. Вышли из полосы огня благополучно, Борисовец взял курс на высоту 31, 6, к пункту Сараи, перешли грунтовую дорогу, в четырех километрах от деревни Мягры нашли штаб дивизии, сделали вираж, обошли, сбросили специально упакованный груз, сделали второй вираж, чтоб убедиться: груз принят. И едва отошли к западу, попали под сильный пулеметный обстрел. Костя Семенов, ускользнув из зоны обстрела, не знал, что Борисовец ранен, что кровь хлещет из его ноги и дымится на стенках фюзеляжа… Ведь если б сказать летчику, он взволновался бы за своего товарища, он наддал бы газу, он заторопился бы, внимание его могло бы рассеяться, а нужно было еще раз пересечь линию фронта, найти подходящий проход меж деревьями, неожиданно напугать шумом мотора фашистов, теперь уже ожидающих самолет, и исчезнуть в то же мгновенье…
Больно ли было? Да, конечно, и больно! Борисовец сразу понял, что разбита кость, но главное – темнело в глазах, а глаза его должны были быть штурмански зорки. Сила воли сгоняла с глаз эти темные пятна. Машина шла ритмично, жужжа мотором… Конечно, возле штаба 311-й можно было сесть – ведь едва отошли от него. В дивизии к услугам раненого нашлось бы достаточно докторов. Но его оставили бы там, конечно оставили бы, а Косте Семенову пришлось бы лететь домой одному, а он еще молодой летчик, мало ли что с ним может случиться без штурмана? «Выдержу! – думалось тогда Борисовцу. – Выдержу!» И он дал обратный курс летчику на разъезд Жарок, потому что на Кириши, идти в обход, было бы далеко, да и кто-нибудь мог напасть с воздуха. Еще за триста метров до железной дороги увидел забегавших по насыпи немцев, на насыпи не было ни рельсов, ни шпал, из снежных ям торчали – стволами в зенит – готовые к встрече самолета немецкие пулеметы.
– Вот железная дорога! – крикнул Борисовец. – Давай ниже!
И самолет, почти приникнув к снежной поляне, скользнул между елок, круто перепрыгнул насыпь, нырнул в нашу лесную просеку, взвился, не задетый ни одной пулей, пошел над лесом, оставив под собой радостно махавших красноармейцев.
Борисовцу казалось, что, провалившись сквозь фюзеляж, он падает, падает. Боль ломала уже все тело. Сил взглянуть на часы уже не было, но Борисовец знал, что до Оломны лететь еще минут семь… Сознание, однако, терялось, – что ж, теперь можно сказать.
– Костя! – разжав зубы и смахнув рукавицей с закушенной губы кровь, наклонился Борисовец к разговорной трубке. – Поверни машину под ноль градусов, до Оломны и так же дальше – прямо к железной дороге, на Шум, и больше не слушай меня, я крепко ранен!
И хоть в глазах темно было, на хвост Борисовец все же оглядывался: «чтобы не долбанули с воздуха!»
Конечно, Борисовец был прав, что молчал о ранении до перехода через линию фронта:
Как взялся Костя за газ! Шли сто сорок, тут сто сорок пять, сто пятьдесят – дал сто шестьдесят! Машина вся трясется!
– Костя, что ты делаешь?!
Но Костя, который всегда берег машину, не счел нужным даже ответить, по самую железку нажал от волнения, проскочил Шум (аж до Жихарева догнал!), повернул обратно, сел, обернулся:
– Сашка, что ж с тобой делать? И я, в полусознании, ответил:
– Что? Выруливай!
Семенов дал газ, запрыгал по кочкам, вырулил.
И опять придя от толчков в сознание, когда Семенов уже приник ко мне лицом к лицу, я пробормотал:
– Костя, в воздухе не угробили, тут угробишь!.. Беги за «санитаркой».
И попытался было сам вылезти из самолета…
– Много ли крови потерял? – спросил я у Борисовца.
– Крови? Целый месяц витаминами кормили, чтобы крови нагнать. Полчаса ведь летели! Оказалось, раздроблена и оторвана пулей одна треть пяточной кости. Был отправлен в лазарет 45-го бао, здесь в Шуме, где хирург Иванов сделал операцию. И пролежал здесь три месяца. А в Ленинград ездил – на просвечивание.
– Ох, Костя был мировой хлопец! – закончил сегодня свой рассказ штурман Борисовец. Сказал «был» и замолк. Потому что Костя Семенов на пути в ту же Оломну, в том же месяце, через двенадцать дней – 28 января 1942 года погиб.
– Что ж сказать? Народу гибнет у нас немало. Война! Вот, например, старший лейтенант Омельянович со штурманом младшим лейтенантом Богдановым первого декабря погибли на Ладоге. Семь «мистеров» налетели и сожгли в воздухе. Видели это пограничники на острове Зеленец, и видел летчик-истребитель, который участвовал в бою и тоже был сбит. Он спрыгнул на парашюте и подошел к месту падения сожженного самолета, осмотрел сгоревших людей, узнал по оружию, по нагану, что наши. Выбрал из остатков машины часть обгоревших пакетов, взвалил на спину, побрел к берегу, там доставил по назначению.
– Ну и что же, что гибнем? А работаем как часы. На Западном фронте родственные нам эскадрильи есть уже гвардейские… А Двадцать шестой полк связи, наземный, который на машинах доставляет нам в Янино корреспонденцию, заявил нам, что постарается раньше нас добиться гвардейского знамени.
– Тебя о Косте Семенове просят сказать, – внушительно заметил Мацулевич, – а ты нам о соцсоревновании.
– С Костей-то я штурманом еще в сентябре летал!
– Доштурманился до того, что в лес ткнулись!
– А ты никогда в лес не тыкался? – обиделся Горлов и, обернувшись ко мне, заговорил с горячностью: – Туман, непогода с половины озера началась. В Шоссейную мы от Городища летели с пакетами. А когда прошли озеро, туман так сгустился, что хвоста своего мне не видно. Решили мы эту муть обойти, пошли в район Токсова по болотистой полосе, по лощинке, – километров восемь она была. Подходим к Токсову – все тот же туман, а горючего нет, до Ленинграда уже не дотянешься. Надо выбрать площадку, сесть. Стали снижаться в тумане, наткнулись на сосны – в воздухе. Сразу плоскость отлетела, и мы – вниз! Семенов сломал руку, разбил нижнюю губу, а я повредил грудную клетку и покорябал лицо, эти шрамы у меня с тех пор, да потом к ним еще с тобой добавлял, Мурзинский!.. Ну-ка, Сергей Дмитриевич, или забыл, может, как на Ладоге у тебя горизонт видимости слился со льдом и при развороте ты левой плоскостью в лед врезался?
– Ладно уж, не забыл, – усмехнулся Мурзинский, – пять часов потом шли к деревне Бугры, к своим, шли да ложились, потому что немцы били из минометов по маяку и по переднему краю наших, что были в лесочке… И почту на себе принесли, и сумки… Ничего я не забываю. Даже что ты тут на Аню мою заглядываешься!
– Такая же она твоя, как и моя, не порочил бы хоть девчонку! И помолчи, а то не стану рассказывать! Я было потерял сознание, очнулся – у меня затек левый глаз (а щека и сейчас нечувствительна). Нас подобрал медсанбат, который находился неподалеку от Токсова. Сразу перевязку и отправили поездом в больницу Мечникова, меня – на носилках. Оттуда в госпиталь на улице Плеханова у Демидова переулка. В этом госпитале я угодил под бомбежку, чуть не оторвало правую руку. Две бомбы попали в палату, две – в общежитие. Ударили в стену, пробили потолок и взорвались в первом этаже. Я перед тем по тревоге пошел в бомбоубежище, да не дошел – стукнуло, успел только в уголочек присесть – не задело. Сестре на моих глазах дверью голову оторвало. В общежитии трех сестер убило. Одна – военфельдшер второго ранга Дуся, такая хорошая девушка, ночью дежурила и в общежитие пошла отдыхать. А сколько погибло раненых. Это было часов в одиннадцать утра двадцать пятого или двадцать шестого сентября… И сразу нас на Седьмую красногвардейскую перевезли, дом двенадцать, мы там долеживали…
– А в лед, двадцать первого февраля, врезались мы с ним тоже из-за тумана, – задумчиво добавил Мурзинский – Переносицу мне тогда и переломило. Месяц лежал здесь в Шуме, думали – менингит! А все же Пашка Горлов меня тогда из обломков вытащил… Как вспомню, все тебе готов простить, Паша! Пожалуй, танцуй с Аней, если пойдет с тобой. Куда мне с таким переносьем за Анечками ухаживать…
– А ты, Сергей Дмитриевич, не грусти, – сказал Горлов. – Считаться не приходится, время такое – и сами мы клееные, и машины у нас сборные из хлама, что валялся на комендантском аэродроме… Поверите ли, – опять обернулся ко мне Горлов, – компаса врут на двадцать градусов! А между тем срывов выполнения задания не было. Один только раз на два дня задержали секретную корреспонденцию. Ну, это мы с морячками тогда загуляли…
– Как так загуляли? – спросил молча слушавший Репин – В буквальном смысле?
– Конечно, в буквальном смысле! – усмехнулся Горлов. – В феврале при тридцатипятиградусном морозе мы шли вдвоем – Мурзинский и я. Дошли до озера, – пурга, ничего не видать Дальше лететь нельзя, решили сесть на озеро, к этим морячкам (они на кораблях в лед вмерзли). Приютили, согрели нас, часовых поставили, и мы там два дня не могли завести машину: как ниже двадцати пяти градусов, то и не заводится! И завели, только когда потеплело! Двадцать седьмого февраля взлетели и перелетели сюда, в Шум, вечером.
– С морячками неплохо! – заметил Борисовец. – Народ гостеприимный!
– А вот правильно, Александр Семенович, ты все только слушаешь, – расскажи, как с Макаровым в октябре ты летал и мотор на середине озера у вас стал отказывать!.. Льда еще не было, Макаров на шприце – давай, давай – дотянул до берега…
– Я ему кричу, – усмехнулся Борисовец. – А ну попробуй на лес! Он взял на лес Мотор заглох, палка встала, он планирует, машина сыплется комком, он повел ее на болото, оглянулся, смеется: «Посадим!» И в эту минуту машина садится в болото, сквозь сосны, вот смерть в глаза летела!.. Влипли в болото, но ничего не сломали, встала на девяносто градусов, потом наклонилась на шестьдесят. Макаров кричит: «Вылезай!» А я не могу, труба прижала, сапог разрезала, вишу – руки вниз, голова вверх, Иисусиком. «Доставай!» Он полез, ногу мне вытащил, я в болото и полетел – вот ей-богу, – весь мокрый! Ах ты, жизнь летная! – Борисовец рассмеялся. – Чтоб ты провалилась! И завидуют же ей!.. Ко мне два краснофлотца. А почта у нас секретная. Я за наган «Стой! Застрелю! Вы кто? Вот я вам, товарищи краснофлотцы, приказываю: доложите комиссару вашему, что машина У-2 терпит аварию, чтоб прислал двадцать пять человек с веревками!. " Ждем. Приходит комиссар с людьми. Краснофлотец докладывает: «Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено!» Вытащили машину, откопали, отчистили, перевернули в нормальное положение. Удивительно даже, но винт оказался цел. И, проклятая, завелась, мотор заработал! Но потом заглохла (было заклинение, минут двадцать работал, потом заглох мотор). Туда техники на автомашине приезжали, сменили четвертый цилиндр. Вырубили просеку на расстоянии ста метров, раскорчевали пни, Макаров взлетел… Перед тем нас ночевать пригласили, вина дали, – молодцы краснофлотцы. Вот это был комиссар! И охрану машине поставили!.. Ну, если рассказывать все истории!.. Вам, товарищ писатель, тут месяц жить тогда!
– А вы все-таки, товарищи, про Костю Семенова расскажите!
– А про Семенова… Про Костю Семенова, – задумчиво повторил штурман звена лейтенант Иван Семенович Миронов, – расскажу я… Из ста четырнадцати моих вылетов расскажу об одном… О том, после которого Костя Семенов уже не летает с нами.
Аккуратный, всегда чисто одетый, всегда спокойный и вежливый, Иван Семенович Миронов молча оглядел присутствующих своими темно-карими глазами. Все с почтительным вниманием приготовились его слушать. Он внушал к себе общее уважение не только своей технической образованностью. Еще в 1932 году окончив автомобильный техникум, он не ограничился им, пошел дальше, – через четыре года экстерном, работая на заводе, окончил Ленинградский институт инженеров промышленного транспорта, приобрел специальность инженера-механика, вскоре стал главным инженером Кранстроя, был им до первого дня войны, а на второй день стал начальником связи 121-й эскадрильи, потому что еще задолго до войны сумел пройти курсы летчиков-наблюдателей… Всех в эскадрилье пленяла его хорошая, интеллигентская благовоспитанность, его спокойная веселая улыбка, открывавшая хорошие зубы, его сдержанность и товарищеская доброжелательность. Опытный, смелый, готовый летать хоть круглые сутки, он, так же как Борисовец, был любим и уважаем всей эскадрильей связи. Сейчас он не улыбался. Он провел ладонью по темным своим волосам, подумал и тогда только заговорил…
– Двадцать восьмого января день выдался солнечный, а мороз был тридцать пять градусов. В открытой машине лететь, надо сказать, не жарко. Но младший лейтенант Константин Андреевич Семенов и я получили задание: вылететь из Шума в Оломну, доставить секретный пакет. Вылетели мы в одиннадцать часов дня.
Пролетели всего три-четыре минуты, на нас – со стороны солнца – напали два «мессершмитта – сто девять», немецкие асы-охотники, которые, как я позже узнал, в тот день сбили пять наших «томагавков».
Я сказал – против солнца. Это значит, их не было видно. Мы заметили их только тогда, когда они спикировали на нас. Зашли с двух сторон, при первом же заходе сразу дали пушечные очереди. От самолета полетели щепки, черт его знает, куда попали!
Я Семенову: «Смотри ниже!» Он резко пошел на снижение. Посыпались еще очереди, и самолет был сбит. Мы сковырнулись с высоты метров пятьдесят в болото, в глубокий снег. Машина стукнулась раз, отскочила как мячик, опять стукнулась.
«… Машина сыплется комком»… «Отскочила как мячик»… Это, конечно, шуточный тон! И вообще в рассказах Миронова да и других летчиков я иной раз улавливаю такие, диктуемые чувством юмора, подробности, какие могли бы вызвать у неискушенного слушателя сомнение в технической точности описаний. Но ведь у человека любой профессии есть свой язык, иногда очень образный, – и летчики хорошо, с полуслова понимали друг друга, улавливая в таких отступлениях от скрупулезной точности легкий юмор, за которым скрыты истинные чувства человека, не желающего показаться сентиментальным…
– Семенов, – продолжал свой рассказ Миронов, – оказался вниз головой в снегу, а ноги зажаты педалью управления, а я со своей кабиной набоку. Высовываю голову: атакуют или нет? Вижу, зенитки начали бить. Смотрю: где Семенов? Но и мотора нет. Вижу две ноги «Костя, Костя!..» Начал ногу тащить.
Костя молчит. Когда одну ногу вытащил, вторую попытался вытаскивать – она зажата под моторной рамой, – он закричал: «Замерзаю!» – еще живой был. Все мои попытки вытащить не увенчались успехом, левая рука у меня уже ослабла (а я сразу почувствовал, что мне спину и руку жжет, понял – ранило, и все лицо в крови, – трогаю, трогаю, – поцарапаны нос, лоб)…
Я решил оказать ему помощь, добежать километра два до деревни Падрило. Побежал, потом опомнился: где у меня планшет? Вернулся, он валяется в кабине, и осколком перебитый ремень. Взял из Костиной простреленной сумки карты и фотографии, пошел – а снегу по пояс – по территории, где были мины, оставшиеся от немцев. Подвезло, – вижу, у леса след человека – значит, безопасно. Пошел по этому следу, уже не так проваливаешься, а дальше санный след, и я уже не стал проваливаться.
Только вхожу на край деревни – идут три бойца. Я им сказал: «Необходимо спасти летчика, идемте со мной, его не вытащить». Они: «Вы сами весь в крови! Идите в этот дом, а мы без вас пойдем его вытаскивать».
Там, в этом доме, в Падриле была зенитная точка, командиру ее, сержанту, я сказал: «Захвати санки!» Он взял санки, прикрепил к лыжам и с двумя бойцами вслед за первыми тремя пошел. Я стал звонить по телефону в Шум, Макарову, тогда еще старшему лейтенанту. Звоню, вижу: к месту аварии на посадку пошел наш самолет (это были лейтенант Никитин и штурман Мацулевич, которые все видели с аэродрома). В том же домике, где телефон, я разделся – мокрый был, просушился, бойцы моим индивидуальным пакетом перевязали раны на руке и на спине – осколочные от снаряда ранения были. Сержант: «У вас унты пробиты и комбинезон!..» Но эти осколки проходом прошли, тела не задели… Портсигар разбит, ремень пробит – в жилетке металл застрял…
Привезли Семенова, – он уже мертвым был, ему в голову попало, и всю шею и весь бок залепило осколками…
Приехали на машине к моему домику старший лейтенант, ныне капитан, Хомяков с военврачом третьего ранга Кораблевой из Сорок пятого бао. Врач меня снова перебинтовала Привезли в санчасть, оперировали, из руки осколок сразу вынули, а из спины нельзя было: «уперся в позвоночник», – сказал хирург. Оставили временно, а на тридцать пятый день он сам вышел…
Самолет Никитина забрал почту, поврежденную, и в тот же день доставил по назначению.
– Да! – подавив вздох, произнес Мацулевич, порывисто встал, подошел к патефону, поставил иглу на виток, пустил ее…
Штраусовский вальс прорвал воцарившуюся в избе тишину. Все молча и терпеливо, не шелохнувшись, выслушали вальс. Игла выскочила на эбонитовый центр пластинки, взвизгнула. Мацулевич снова встал, скинул мембрану с пластинки и, обращаясь к ветке черемухи, склонившейся над окном и распространяющей пряный запах, сказал:
– А что можно сделать на невооруженной учебной машине при встрече с двумя «мессершмиттами»?..
– Так! – согласился лейтенант Мацулевич. – А только скажи, было у тебя спокойствие, когда ты с елкой в плоскостях на аэродром приехал? Мы смотрим снизу, не понимаем, что за диво, что за машина такая?
– У меня? – засмеялся Миронов – Это-то я знаю сам, а вот у пилота моего тогдашнего, у лейтенанта Кобешевидзе, спокойствие было. Понимаешь, когда мы наскочили на одинокую елку, верхушка ее отлетела, низ остался стоять на земле, а середина так и поехала, стоя между двумя плоскостями; я думаю: «Ну, гробанулись!», – на сорок пять градусов вправо повернуло нас, крепко рубанул Гриша эту елку плоскостью! Повернулись мы вокруг нее…
… На этот раз я было не поверил Миронову. Но он не шутил, он тут же, очень деловито, вырисовал в моей полевой тетради и эту елку и самолет, а точность его рассказа мне подтвердили другие летчики.
… – Летели мы в тот раз в Шоссейное из Любани, на бреющем полете – метров десять, пятнадцать над болотом. В августе это было…
– В июле это было! – перебил Горлов. – Когда немцы занимали Любань, уже заняли. А наш аэродром в трех километрах был, мы кто на автомашинах утекать стали – в Поречье, к Рыбинской железной дороге, а кто – на самолетах, впрочем, задания выполняя…
В Поречье дней восемь стояли мы, – вмешался Мацулевич. – Сорок восьмая армия драпала, а мы дожили до того, что немецкие мотоциклисты уже в Поречье, а мы еще и самолеты – на аэродроме, а технический состав и прочее на другом конце деревни. Мы ушли вечером, а самолеты уже в четыре часа утра перелетели. И мы с Поречья на Назию, Путилово, Шум – пешком. В Шуме остановились…
– В августе это было! – спокойно утвердил Миронов, – К Любани немцы подошли двадцать шестого августа, а вы, лейтенант Горлов, хоть и поправляете меня, а память, извините, у вас неважная… Так вот, сделав разворот на сорок пять градусов, самолет полетел дальше. А Кобешевидзе после удара только усмехнулся и – в трубку мне: «Ваня! Хорошая у нас теперь маскировка?» Я ему: «Гриша, попилотируй как следует, – отвалятся плоскости, так надо садиться, не отвалятся – полетим на аэродром!» Ну, и прилетели, только с перкалием продырявленным да с тремя поломанными нервюрами. Летели, конечно, с креном, но зато «хорошая маскировка»!.. А помните, чей-то чужой У-2 прилетел к нам однажды в Шум с двумя отрезанными плоскостями?
– При мне это было! – заговорил штурман второго звена Репин, до этого не вмешивавшийся в общую беседу. – Это ему отрезали зенитки противника. Прилетел, сделал нормальную посадку. А когда летел, мы смотрели: что такое за самолет? И летчика, представьте себе, не ранило. А почту, находившуюся в горгроте, в пух разбило!..
А вот тут Миронов, конечно, шутит. С двумя отрезанными плоскостями – не прилетают, а гибнут сразу. Но никто и не подумал здесь понимать Миронова буквально, – оторваны были, вероятно, только концы плоскостей. Мне, однако, не хочется прерывать рассказчика, уж очень жива и интересна наша беседа.
И вот уже никто не танцует. Аня сидит на кровати в своем красном шерстяном джемпере, с расчесанными русыми волосами, хорошенькая. Две другие сидят чинно на стульях, вполголоса поют песенку. Чувствуется, что у летчиков отношения с этими девушками чисто товарищеские, простые, добрые.
Однако пора. И Мацулевич, и Горлов, и неведомо откуда появившийся летчик Репин выходят, им – на аэродром. Борисовец остается один с патефоном да еще со мною, сидящим в углу за столом и пишущим что-то неведомое для летчиков… Часа полтора Борисовцу ждать возвращения друзей, но, облокотясь на подоконник, он совсем не скучает, черемуха дышит пряными запахами, каждая веточка словно выгравирована на фоне белого неба.
Вот один за другим за веточками мелькнули и разошлись в разные стороны самолеты У-2, и рокот сразу затих, словно стертый с небес дымкой тумана, стелющегося над лесом.
Борисовец проводил их суровым взглядом. Он всегда такой – суховатый, строгий, несдобровать тому, кто насорит в комнате, кто бросит окурок на стол… Эх, полетал бы сейчас и он, да нельзя: расщепленная пяточная кость – не шутка, нога еще ноет, болит. Но, впрочем, пусть болит, проклятая, теперь уже ждать недолго, самое главное – удалось отбиться от врачей, которые настаивали на эвакуации в глубокий тыл. Загнали б туда, вот там пришлось бы поскучать, а здесь ничего, – хоть сам не летаешь, да все среди своих, наблюдаешь за их полетами, словно бы и участвуешь в них. А как же, улетели вот, сиди у окна, жди их, волнуйся, рассчитывай, где они в данное мгновенье, от какой опасности избавляются опытностью, бесстрашием, сообразительностью. Ничего, прилетят!.. Вот ведь и с ним самим было так…
Я не сомневаюсь, что, облокотившись на подоконник и глядя сквозь ветви черемухи в просторную белую ночь, Борисовец опять вспоминает тот свой последний полет в зимний день 16 января, о котором сегодня рассказал мне.
… Летели в немецкий тыл отсюда, из Шума, с заданием от Федюнинского: найти штаб нашей 311-й стрелковой дивизии – с нею не было связи, и надлежало передать им питательные батареи к радиостанции. Эта дивизия, под командованием решительного и смелого полковника Биякова, по приказу командующего армии 4 января 1942 года проникла в тыл врага, за железную дорогу Кириши – Мга, заняла там в районе деревни Драчево круговую позицию, стала громить немецкие резервы, нападать на опорные пункты, резать и портить коммуникации, партизанским способом уничтожать штабы и технику немцев…
Младший лейтенант Константин Андреевич Семенов вел машину, Борисовец был штурманом. Вылетели в 8. 45, погода была дымчатой, морозной, видимость то двести, то триста метров. Шли на Оломну, по этому курсу впервые, летели над лесом так низко, что едва не цеплялись за верхушки сосен. Сверху машину было трудно заметить. На воздушных высотах происходил бой: «ястребки» кидались в лобовые атаки на «мессершмиттов». Плохо пришлось бы маленькой У-2, если б какой-либо из этих «мессеров», удирая от «ястребка», заметил пробирающуюся почти между соснами учебную маленькую машину. Ну а внизу… внизу тоже шел бой, наши части наступали, штурмуя ту насыпь железной дороги у разъезда Жарок, в которой немцы понастроили свои дзоты и блиндажи. На высоте семьдесят метров прошли в километре левее разъезда Жарок. Тут бы должны были быть «ворота прорыва» – спокойная зона, но оказалось, что эти «ворота» закрыты немцами; каким только огнем ни обстреляли они самолет с насыпи железной дороги! Пулеметы, автоматы, даже пушки буравили лес в те секунды, когда У-2 (только б не зацепиться за елки!) пролетала. Вышли из полосы огня благополучно, Борисовец взял курс на высоту 31, 6, к пункту Сараи, перешли грунтовую дорогу, в четырех километрах от деревни Мягры нашли штаб дивизии, сделали вираж, обошли, сбросили специально упакованный груз, сделали второй вираж, чтоб убедиться: груз принят. И едва отошли к западу, попали под сильный пулеметный обстрел. Костя Семенов, ускользнув из зоны обстрела, не знал, что Борисовец ранен, что кровь хлещет из его ноги и дымится на стенках фюзеляжа… Ведь если б сказать летчику, он взволновался бы за своего товарища, он наддал бы газу, он заторопился бы, внимание его могло бы рассеяться, а нужно было еще раз пересечь линию фронта, найти подходящий проход меж деревьями, неожиданно напугать шумом мотора фашистов, теперь уже ожидающих самолет, и исчезнуть в то же мгновенье…
Больно ли было? Да, конечно, и больно! Борисовец сразу понял, что разбита кость, но главное – темнело в глазах, а глаза его должны были быть штурмански зорки. Сила воли сгоняла с глаз эти темные пятна. Машина шла ритмично, жужжа мотором… Конечно, возле штаба 311-й можно было сесть – ведь едва отошли от него. В дивизии к услугам раненого нашлось бы достаточно докторов. Но его оставили бы там, конечно оставили бы, а Косте Семенову пришлось бы лететь домой одному, а он еще молодой летчик, мало ли что с ним может случиться без штурмана? «Выдержу! – думалось тогда Борисовцу. – Выдержу!» И он дал обратный курс летчику на разъезд Жарок, потому что на Кириши, идти в обход, было бы далеко, да и кто-нибудь мог напасть с воздуха. Еще за триста метров до железной дороги увидел забегавших по насыпи немцев, на насыпи не было ни рельсов, ни шпал, из снежных ям торчали – стволами в зенит – готовые к встрече самолета немецкие пулеметы.
– Вот железная дорога! – крикнул Борисовец. – Давай ниже!
И самолет, почти приникнув к снежной поляне, скользнул между елок, круто перепрыгнул насыпь, нырнул в нашу лесную просеку, взвился, не задетый ни одной пулей, пошел над лесом, оставив под собой радостно махавших красноармейцев.
Борисовцу казалось, что, провалившись сквозь фюзеляж, он падает, падает. Боль ломала уже все тело. Сил взглянуть на часы уже не было, но Борисовец знал, что до Оломны лететь еще минут семь… Сознание, однако, терялось, – что ж, теперь можно сказать.
– Костя! – разжав зубы и смахнув рукавицей с закушенной губы кровь, наклонился Борисовец к разговорной трубке. – Поверни машину под ноль градусов, до Оломны и так же дальше – прямо к железной дороге, на Шум, и больше не слушай меня, я крепко ранен!
И хоть в глазах темно было, на хвост Борисовец все же оглядывался: «чтобы не долбанули с воздуха!»
Конечно, Борисовец был прав, что молчал о ранении до перехода через линию фронта:
Как взялся Костя за газ! Шли сто сорок, тут сто сорок пять, сто пятьдесят – дал сто шестьдесят! Машина вся трясется!
– Костя, что ты делаешь?!
Но Костя, который всегда берег машину, не счел нужным даже ответить, по самую железку нажал от волнения, проскочил Шум (аж до Жихарева догнал!), повернул обратно, сел, обернулся:
– Сашка, что ж с тобой делать? И я, в полусознании, ответил:
– Что? Выруливай!
Семенов дал газ, запрыгал по кочкам, вырулил.
И опять придя от толчков в сознание, когда Семенов уже приник ко мне лицом к лицу, я пробормотал:
– Костя, в воздухе не угробили, тут угробишь!.. Беги за «санитаркой».
И попытался было сам вылезти из самолета…
– Много ли крови потерял? – спросил я у Борисовца.
– Крови? Целый месяц витаминами кормили, чтобы крови нагнать. Полчаса ведь летели! Оказалось, раздроблена и оторвана пулей одна треть пяточной кости. Был отправлен в лазарет 45-го бао, здесь в Шуме, где хирург Иванов сделал операцию. И пролежал здесь три месяца. А в Ленинград ездил – на просвечивание.
– Ох, Костя был мировой хлопец! – закончил сегодня свой рассказ штурман Борисовец. Сказал «был» и замолк. Потому что Костя Семенов на пути в ту же Оломну, в том же месяце, через двенадцать дней – 28 января 1942 года погиб.
Друзья Константина Семенова
Пилоты и штурманы ввалились в избу ватагой – Мацулевич и Горлов, Миронов и Репин. Последним переступил порог детина огромного роста и прекрасного физического сложения, сероглазый спокойный Алексей Шувалов, только несколько дней назад пришедший в эту эскадрилью, – летчик без самолета, человек незавидной судьбы, неудачливый и потому тоскующий… Но о нем потом. А сейчас я заговорил о Константине Семенове, и откликнулись сразу все, он люб и памятен всем. Занявшись вместе с Мацулевичем и Мироновым пришиваньем к своим гимнастеркам свежих воротничков, первым заговорил Павел Горлов:– Что ж сказать? Народу гибнет у нас немало. Война! Вот, например, старший лейтенант Омельянович со штурманом младшим лейтенантом Богдановым первого декабря погибли на Ладоге. Семь «мистеров» налетели и сожгли в воздухе. Видели это пограничники на острове Зеленец, и видел летчик-истребитель, который участвовал в бою и тоже был сбит. Он спрыгнул на парашюте и подошел к месту падения сожженного самолета, осмотрел сгоревших людей, узнал по оружию, по нагану, что наши. Выбрал из остатков машины часть обгоревших пакетов, взвалил на спину, побрел к берегу, там доставил по назначению.
– Ну и что же, что гибнем? А работаем как часы. На Западном фронте родственные нам эскадрильи есть уже гвардейские… А Двадцать шестой полк связи, наземный, который на машинах доставляет нам в Янино корреспонденцию, заявил нам, что постарается раньше нас добиться гвардейского знамени.
– Тебя о Косте Семенове просят сказать, – внушительно заметил Мацулевич, – а ты нам о соцсоревновании.
– С Костей-то я штурманом еще в сентябре летал!
– Доштурманился до того, что в лес ткнулись!
– А ты никогда в лес не тыкался? – обиделся Горлов и, обернувшись ко мне, заговорил с горячностью: – Туман, непогода с половины озера началась. В Шоссейную мы от Городища летели с пакетами. А когда прошли озеро, туман так сгустился, что хвоста своего мне не видно. Решили мы эту муть обойти, пошли в район Токсова по болотистой полосе, по лощинке, – километров восемь она была. Подходим к Токсову – все тот же туман, а горючего нет, до Ленинграда уже не дотянешься. Надо выбрать площадку, сесть. Стали снижаться в тумане, наткнулись на сосны – в воздухе. Сразу плоскость отлетела, и мы – вниз! Семенов сломал руку, разбил нижнюю губу, а я повредил грудную клетку и покорябал лицо, эти шрамы у меня с тех пор, да потом к ним еще с тобой добавлял, Мурзинский!.. Ну-ка, Сергей Дмитриевич, или забыл, может, как на Ладоге у тебя горизонт видимости слился со льдом и при развороте ты левой плоскостью в лед врезался?
– Ладно уж, не забыл, – усмехнулся Мурзинский, – пять часов потом шли к деревне Бугры, к своим, шли да ложились, потому что немцы били из минометов по маяку и по переднему краю наших, что были в лесочке… И почту на себе принесли, и сумки… Ничего я не забываю. Даже что ты тут на Аню мою заглядываешься!
– Такая же она твоя, как и моя, не порочил бы хоть девчонку! И помолчи, а то не стану рассказывать! Я было потерял сознание, очнулся – у меня затек левый глаз (а щека и сейчас нечувствительна). Нас подобрал медсанбат, который находился неподалеку от Токсова. Сразу перевязку и отправили поездом в больницу Мечникова, меня – на носилках. Оттуда в госпиталь на улице Плеханова у Демидова переулка. В этом госпитале я угодил под бомбежку, чуть не оторвало правую руку. Две бомбы попали в палату, две – в общежитие. Ударили в стену, пробили потолок и взорвались в первом этаже. Я перед тем по тревоге пошел в бомбоубежище, да не дошел – стукнуло, успел только в уголочек присесть – не задело. Сестре на моих глазах дверью голову оторвало. В общежитии трех сестер убило. Одна – военфельдшер второго ранга Дуся, такая хорошая девушка, ночью дежурила и в общежитие пошла отдыхать. А сколько погибло раненых. Это было часов в одиннадцать утра двадцать пятого или двадцать шестого сентября… И сразу нас на Седьмую красногвардейскую перевезли, дом двенадцать, мы там долеживали…
– А в лед, двадцать первого февраля, врезались мы с ним тоже из-за тумана, – задумчиво добавил Мурзинский – Переносицу мне тогда и переломило. Месяц лежал здесь в Шуме, думали – менингит! А все же Пашка Горлов меня тогда из обломков вытащил… Как вспомню, все тебе готов простить, Паша! Пожалуй, танцуй с Аней, если пойдет с тобой. Куда мне с таким переносьем за Анечками ухаживать…
– А ты, Сергей Дмитриевич, не грусти, – сказал Горлов. – Считаться не приходится, время такое – и сами мы клееные, и машины у нас сборные из хлама, что валялся на комендантском аэродроме… Поверите ли, – опять обернулся ко мне Горлов, – компаса врут на двадцать градусов! А между тем срывов выполнения задания не было. Один только раз на два дня задержали секретную корреспонденцию. Ну, это мы с морячками тогда загуляли…
– Как так загуляли? – спросил молча слушавший Репин – В буквальном смысле?
– Конечно, в буквальном смысле! – усмехнулся Горлов. – В феврале при тридцатипятиградусном морозе мы шли вдвоем – Мурзинский и я. Дошли до озера, – пурга, ничего не видать Дальше лететь нельзя, решили сесть на озеро, к этим морячкам (они на кораблях в лед вмерзли). Приютили, согрели нас, часовых поставили, и мы там два дня не могли завести машину: как ниже двадцати пяти градусов, то и не заводится! И завели, только когда потеплело! Двадцать седьмого февраля взлетели и перелетели сюда, в Шум, вечером.
– С морячками неплохо! – заметил Борисовец. – Народ гостеприимный!
– А вот правильно, Александр Семенович, ты все только слушаешь, – расскажи, как с Макаровым в октябре ты летал и мотор на середине озера у вас стал отказывать!.. Льда еще не было, Макаров на шприце – давай, давай – дотянул до берега…
– Я ему кричу, – усмехнулся Борисовец. – А ну попробуй на лес! Он взял на лес Мотор заглох, палка встала, он планирует, машина сыплется комком, он повел ее на болото, оглянулся, смеется: «Посадим!» И в эту минуту машина садится в болото, сквозь сосны, вот смерть в глаза летела!.. Влипли в болото, но ничего не сломали, встала на девяносто градусов, потом наклонилась на шестьдесят. Макаров кричит: «Вылезай!» А я не могу, труба прижала, сапог разрезала, вишу – руки вниз, голова вверх, Иисусиком. «Доставай!» Он полез, ногу мне вытащил, я в болото и полетел – вот ей-богу, – весь мокрый! Ах ты, жизнь летная! – Борисовец рассмеялся. – Чтоб ты провалилась! И завидуют же ей!.. Ко мне два краснофлотца. А почта у нас секретная. Я за наган «Стой! Застрелю! Вы кто? Вот я вам, товарищи краснофлотцы, приказываю: доложите комиссару вашему, что машина У-2 терпит аварию, чтоб прислал двадцать пять человек с веревками!. " Ждем. Приходит комиссар с людьми. Краснофлотец докладывает: «Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено!» Вытащили машину, откопали, отчистили, перевернули в нормальное положение. Удивительно даже, но винт оказался цел. И, проклятая, завелась, мотор заработал! Но потом заглохла (было заклинение, минут двадцать работал, потом заглох мотор). Туда техники на автомашине приезжали, сменили четвертый цилиндр. Вырубили просеку на расстоянии ста метров, раскорчевали пни, Макаров взлетел… Перед тем нас ночевать пригласили, вина дали, – молодцы краснофлотцы. Вот это был комиссар! И охрану машине поставили!.. Ну, если рассказывать все истории!.. Вам, товарищ писатель, тут месяц жить тогда!
– А вы все-таки, товарищи, про Костю Семенова расскажите!
– А про Семенова… Про Костю Семенова, – задумчиво повторил штурман звена лейтенант Иван Семенович Миронов, – расскажу я… Из ста четырнадцати моих вылетов расскажу об одном… О том, после которого Костя Семенов уже не летает с нами.
Аккуратный, всегда чисто одетый, всегда спокойный и вежливый, Иван Семенович Миронов молча оглядел присутствующих своими темно-карими глазами. Все с почтительным вниманием приготовились его слушать. Он внушал к себе общее уважение не только своей технической образованностью. Еще в 1932 году окончив автомобильный техникум, он не ограничился им, пошел дальше, – через четыре года экстерном, работая на заводе, окончил Ленинградский институт инженеров промышленного транспорта, приобрел специальность инженера-механика, вскоре стал главным инженером Кранстроя, был им до первого дня войны, а на второй день стал начальником связи 121-й эскадрильи, потому что еще задолго до войны сумел пройти курсы летчиков-наблюдателей… Всех в эскадрилье пленяла его хорошая, интеллигентская благовоспитанность, его спокойная веселая улыбка, открывавшая хорошие зубы, его сдержанность и товарищеская доброжелательность. Опытный, смелый, готовый летать хоть круглые сутки, он, так же как Борисовец, был любим и уважаем всей эскадрильей связи. Сейчас он не улыбался. Он провел ладонью по темным своим волосам, подумал и тогда только заговорил…
– Двадцать восьмого января день выдался солнечный, а мороз был тридцать пять градусов. В открытой машине лететь, надо сказать, не жарко. Но младший лейтенант Константин Андреевич Семенов и я получили задание: вылететь из Шума в Оломну, доставить секретный пакет. Вылетели мы в одиннадцать часов дня.
Пролетели всего три-четыре минуты, на нас – со стороны солнца – напали два «мессершмитта – сто девять», немецкие асы-охотники, которые, как я позже узнал, в тот день сбили пять наших «томагавков».
Я сказал – против солнца. Это значит, их не было видно. Мы заметили их только тогда, когда они спикировали на нас. Зашли с двух сторон, при первом же заходе сразу дали пушечные очереди. От самолета полетели щепки, черт его знает, куда попали!
Я Семенову: «Смотри ниже!» Он резко пошел на снижение. Посыпались еще очереди, и самолет был сбит. Мы сковырнулись с высоты метров пятьдесят в болото, в глубокий снег. Машина стукнулась раз, отскочила как мячик, опять стукнулась.
«… Машина сыплется комком»… «Отскочила как мячик»… Это, конечно, шуточный тон! И вообще в рассказах Миронова да и других летчиков я иной раз улавливаю такие, диктуемые чувством юмора, подробности, какие могли бы вызвать у неискушенного слушателя сомнение в технической точности описаний. Но ведь у человека любой профессии есть свой язык, иногда очень образный, – и летчики хорошо, с полуслова понимали друг друга, улавливая в таких отступлениях от скрупулезной точности легкий юмор, за которым скрыты истинные чувства человека, не желающего показаться сентиментальным…
– Семенов, – продолжал свой рассказ Миронов, – оказался вниз головой в снегу, а ноги зажаты педалью управления, а я со своей кабиной набоку. Высовываю голову: атакуют или нет? Вижу, зенитки начали бить. Смотрю: где Семенов? Но и мотора нет. Вижу две ноги «Костя, Костя!..» Начал ногу тащить.
Костя молчит. Когда одну ногу вытащил, вторую попытался вытаскивать – она зажата под моторной рамой, – он закричал: «Замерзаю!» – еще живой был. Все мои попытки вытащить не увенчались успехом, левая рука у меня уже ослабла (а я сразу почувствовал, что мне спину и руку жжет, понял – ранило, и все лицо в крови, – трогаю, трогаю, – поцарапаны нос, лоб)…
Я решил оказать ему помощь, добежать километра два до деревни Падрило. Побежал, потом опомнился: где у меня планшет? Вернулся, он валяется в кабине, и осколком перебитый ремень. Взял из Костиной простреленной сумки карты и фотографии, пошел – а снегу по пояс – по территории, где были мины, оставшиеся от немцев. Подвезло, – вижу, у леса след человека – значит, безопасно. Пошел по этому следу, уже не так проваливаешься, а дальше санный след, и я уже не стал проваливаться.
Только вхожу на край деревни – идут три бойца. Я им сказал: «Необходимо спасти летчика, идемте со мной, его не вытащить». Они: «Вы сами весь в крови! Идите в этот дом, а мы без вас пойдем его вытаскивать».
Там, в этом доме, в Падриле была зенитная точка, командиру ее, сержанту, я сказал: «Захвати санки!» Он взял санки, прикрепил к лыжам и с двумя бойцами вслед за первыми тремя пошел. Я стал звонить по телефону в Шум, Макарову, тогда еще старшему лейтенанту. Звоню, вижу: к месту аварии на посадку пошел наш самолет (это были лейтенант Никитин и штурман Мацулевич, которые все видели с аэродрома). В том же домике, где телефон, я разделся – мокрый был, просушился, бойцы моим индивидуальным пакетом перевязали раны на руке и на спине – осколочные от снаряда ранения были. Сержант: «У вас унты пробиты и комбинезон!..» Но эти осколки проходом прошли, тела не задели… Портсигар разбит, ремень пробит – в жилетке металл застрял…
Привезли Семенова, – он уже мертвым был, ему в голову попало, и всю шею и весь бок залепило осколками…
Приехали на машине к моему домику старший лейтенант, ныне капитан, Хомяков с военврачом третьего ранга Кораблевой из Сорок пятого бао. Врач меня снова перебинтовала Привезли в санчасть, оперировали, из руки осколок сразу вынули, а из спины нельзя было: «уперся в позвоночник», – сказал хирург. Оставили временно, а на тридцать пятый день он сам вышел…
Самолет Никитина забрал почту, поврежденную, и в тот же день доставил по назначению.
– Да! – подавив вздох, произнес Мацулевич, порывисто встал, подошел к патефону, поставил иглу на виток, пустил ее…
Штраусовский вальс прорвал воцарившуюся в избе тишину. Все молча и терпеливо, не шелохнувшись, выслушали вальс. Игла выскочила на эбонитовый центр пластинки, взвизгнула. Мацулевич снова встал, скинул мембрану с пластинки и, обращаясь к ветке черемухи, склонившейся над окном и распространяющей пряный запах, сказал:
– А что можно сделать на невооруженной учебной машине при встрече с двумя «мессершмиттами»?..
У-2 и два «мессершмитта»
– Что можно сделать на невооруженной учебной машине при встрече с двумя «мессершмиттами»? Гроб? Ничего подобного! – прервав общую долгую паузу, раздумчиво сказал Иван Семенович Миронов. – Прежде всего как это так: невооруженная? Конечно, ни бомбить врага[16], ни сражаться с его истребителями нам не положено и по штату. Наше дело доставить срочный пакет, сбросить радиостанцию или продукты части, действующей во вражеском тылу, или вот бережно перенести по воздуху какого-нибудь командира, чье донесение может быть передано только из уст в уста… А все прочее, происходящее на воде, в воздухе или на суше, нас не касается, вернее, мы сами не должны касаться его… А вооружение наше – камуфляж, птичья изворотливость и спокойствие. Так?– Так! – согласился лейтенант Мацулевич. – А только скажи, было у тебя спокойствие, когда ты с елкой в плоскостях на аэродром приехал? Мы смотрим снизу, не понимаем, что за диво, что за машина такая?
– У меня? – засмеялся Миронов – Это-то я знаю сам, а вот у пилота моего тогдашнего, у лейтенанта Кобешевидзе, спокойствие было. Понимаешь, когда мы наскочили на одинокую елку, верхушка ее отлетела, низ остался стоять на земле, а середина так и поехала, стоя между двумя плоскостями; я думаю: «Ну, гробанулись!», – на сорок пять градусов вправо повернуло нас, крепко рубанул Гриша эту елку плоскостью! Повернулись мы вокруг нее…
… На этот раз я было не поверил Миронову. Но он не шутил, он тут же, очень деловито, вырисовал в моей полевой тетради и эту елку и самолет, а точность его рассказа мне подтвердили другие летчики.
… – Летели мы в тот раз в Шоссейное из Любани, на бреющем полете – метров десять, пятнадцать над болотом. В августе это было…
– В июле это было! – перебил Горлов. – Когда немцы занимали Любань, уже заняли. А наш аэродром в трех километрах был, мы кто на автомашинах утекать стали – в Поречье, к Рыбинской железной дороге, а кто – на самолетах, впрочем, задания выполняя…
В Поречье дней восемь стояли мы, – вмешался Мацулевич. – Сорок восьмая армия драпала, а мы дожили до того, что немецкие мотоциклисты уже в Поречье, а мы еще и самолеты – на аэродроме, а технический состав и прочее на другом конце деревни. Мы ушли вечером, а самолеты уже в четыре часа утра перелетели. И мы с Поречья на Назию, Путилово, Шум – пешком. В Шуме остановились…
– В августе это было! – спокойно утвердил Миронов, – К Любани немцы подошли двадцать шестого августа, а вы, лейтенант Горлов, хоть и поправляете меня, а память, извините, у вас неважная… Так вот, сделав разворот на сорок пять градусов, самолет полетел дальше. А Кобешевидзе после удара только усмехнулся и – в трубку мне: «Ваня! Хорошая у нас теперь маскировка?» Я ему: «Гриша, попилотируй как следует, – отвалятся плоскости, так надо садиться, не отвалятся – полетим на аэродром!» Ну, и прилетели, только с перкалием продырявленным да с тремя поломанными нервюрами. Летели, конечно, с креном, но зато «хорошая маскировка»!.. А помните, чей-то чужой У-2 прилетел к нам однажды в Шум с двумя отрезанными плоскостями?
– При мне это было! – заговорил штурман второго звена Репин, до этого не вмешивавшийся в общую беседу. – Это ему отрезали зенитки противника. Прилетел, сделал нормальную посадку. А когда летел, мы смотрели: что такое за самолет? И летчика, представьте себе, не ранило. А почту, находившуюся в горгроте, в пух разбило!..
А вот тут Миронов, конечно, шутит. С двумя отрезанными плоскостями – не прилетают, а гибнут сразу. Но никто и не подумал здесь понимать Миронова буквально, – оторваны были, вероятно, только концы плоскостей. Мне, однако, не хочется прерывать рассказчика, уж очень жива и интересна наша беседа.